Текст книги "Набат"
Автор книги: Евгений Люфанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)
И по сердцу вдруг словно ножом резануло.
Нынче вьюжит, а завтра, может, ручьи побегут. Вот тебе и весна... К цыганам Катеринка уйдет...
– Нет, нет, – бил он отбой. – Не уйдешь, не пущу... – и так крепко прижал ее к себе, что у Катеринки дух захватило. – Разженюсь скоро я, и мы с тобой, знаешь... Молчи, слушай... Ты помогай мне... Хозяина заморочь, чтоб ему от своего слова не отступиться и мне обязательно его зятем стать. А на Ольгу его потом сухоту какую-нибудь наведешь. Может, и самого его начнешь изводить помаленьку... Не теперь, нет, – поспешил Лисогонов оговориться. – Потом, когда на Ольге женюсь... А ты у меня в шелках да в бархатах ходить будешь, в духах да в помадах вся. На тысячных рысаках разъезжать... Это хорошо, что прельщать умеешь, только не трать силу зря. Ее ведь ни за какие деньги не купишь, – возбужденно, словно в бреду, говорил он. – Помоги мне хозяина обвести. Все равно только мной завод держится. Заказ от железной дороги я схлопотал. Штрафы на рабочих писать – я затеял. Талоны вместо денег давать – тоже я... И кресты, что в долг тогда раздавали, – я ему подсказал. Отработку ночную – все я, – хвастливо приписывал себе Лисогонов и то, что исходило от самого Дятлова. – У меня рабочие вот где, – сжал кулак и показал его Катеринке. – Оставлю только таких, чтобы шелохнуться не смели, а остальных всех смету... Все их умыслы буду знать... Ты думаешь, зря я коперщика в десятники перевел?.. Он разнюхает... В куль завязывать, – ишь, что вздумали... Погоди, я их всех в тюрьму упеку... Хозяин сам говорил, что в руках умею держать, потому и управляющим сделал... Пожалел, что на дочке его не женился. А я женюсь все равно. Минакова заставлю с Варварой... заставлю... Застану их... Всеми дятловскими капиталами завладею... Мне тогда нарядить тебя, Катеринка, – что плюнуть!.. Все у Лисогонова будет... Мон плезир, что означает – мое удовольствие... Кучер – обязательно толстомордый, поперек себя шире. И – с бородой. Плюгавого не допущу... И ты, потаскуха, будешь самая модная, чтобы все удивлялись... Хочешь, завтра тебя с головы до ног наряжу? Хочешь, а?.. Говори, Катеринка...
– Почему ж не хотеть, – сказала она. – Хочу.
– Вот. И – сделаем... Только ты меня от себя отведи... Когда вздумаю, тогда буду с тобой, но не так, чтоб все время в мыслях была... Нынче – ладно. И любить нынче буду, а завтра – чтоб знать не знал... Это ничего, что ты ведьма, пускай... Только не оборачивайся ни в кого, не пугай...
Он был совсем пьяный. Катеринка уложила его и долго сидела, раздумывая обо всем, что услышала.
С утра ждала, когда он скажет, чтобы собиралась с ним в магазин – наряжаться, но он был хмурый, неразговорчивый, а напомнить ему о себе она не решалась. В полдень он куда-то поехал, – может, сам наряды ей привезет?..
Прислуживала цыганка Дятлову за обедом и смотрела на него, как на обреченного. Ничего он не знает, а ведь управляющий его изведет. Рассказать обо всем?.. Если бы заранее знать, что хозяин отблагодарит хорошо, а вдруг и там потеряешь, и тут ничего не найдешь? И решила пока молчать.
Как одурманенная ходила весь день, ожидая возвращения управляющего. Не она на него, а он на нее мару навел, затмив голову своими посулами.
Нарядов цыганке Лисогонов тогда не привез.
Приговорив нового кучера, зашел с ним к себе домой. Показал времянку, где жить, кучерскую одежду. Всеми условиями кучер остался доволен. Как и Спиридон Самосеев, верил и не верил в подвалившее счастье. Клятвенно обещал, что и морду наест и борода будет еще дремучее.
Кучер запрягал Вихря, а Георгий Иванович доставал из комода чистую рубашку, чтобы переодеться, и задержал взгляд на зеленой коробочке в форме маленького сундучка. Раскрыл ее – золотые сережки с бирюзовыми камешками. Оглянулся, прислушался. Варвара была в кухне, перебирала там с матерью лук.
«Катеринка обрадуется!..» – подумал Георгий Иванович и сунул коробочку в карман.
...Как от наваждения, очнулся Спиридон Самосеев от промелькнувшей своей кучерской недели. Спасибо Фоме Кузьмичу: вдоволь посмеявшись, он разрешил ему идти в шишельную. А управляющий удивился, увидев его опять на заводе.
– Ты зачем? Кто пустил?
Но, узнав, что так распорядился хозяин, больше ничего не сказал.
Через день после этого вышел Самосеев в обеденный перерыв во двор и увидел: стоит перед конторой Вихрь, запряженный в ковровые санки, а на облучке – бородач в кучерской поддевке, перехваченной красным гарусным кушаком, и в шапке, отороченной лисьим мехом. В ожидании управляющего новый кучер закусывал: складным ножом отрезал от шматка сала пласт за пластом, накладывал на хлеб и неторопливо жевал.
«Мое сало жрет, сволочь!.. – с озлоблением смотрел на него Самосеев. – И во всей одеже моей...»
Из конторы вышел управляющий, сел в санки, и кучер, шевельнув вожжами, прикрикнул:
– Эх, залетный!..
Вихрь размашистой рысью рванулся с места.
Глава девятнадцатая
НАКОПЛЕНИЕ СИЛ
– Эй, сынок!.. – окликнул на улице Алексея Брагина квартальный Тюрин. – Подь-ка сюда.
– А-а, Анисим Фаддеич!.. – подошел к нему Алексей, как к давно знакомому.
Тюрин внимательно осмотрел его с головы до ног, словно стараясь найти какие-то изменения, происшедшие с ним за неделю, поправил шашку, откашлялся.
– По какой надобности ходишь тут?
– А почему бы мне не ходить? Разве запрещено?
– Я не про запрет говорю, а про надобность спрашиваю.
– Да вот подошла надобность – и иду.
– Квартиру сменить не желаешь?
– Нет, не желаю пока.
Тюрин вздохнул и неодобрительно покачал головой.
– Большие неудобства мне доставляешь. Далече за тобой наблюдать.
– А вы возьмите меня к себе, – предложил Алексей. – Вот и близко будет. С утра до ночи буду тогда на ваших глазах.
Тюрин поправил усы, испытующе посмотрел на молодого Брагина и, подумав немного, сказал:
– А что ж, можно... Закуток тебе будет удобный. От печки занавеской его отгородим. Надо с приставом поговорить.
– Вот видите, как хорошо. Сразу договорились, – улыбнулся Алексей. – И мне под вашей охраной будет спокойней, и вам без забот.
– А почему в родительском доме тебе не живется?
– Да так вот... не живется, Анисим Фаддеич.
– Законный наследник – ты. А допустил, что зять всем управляет.
– На то он и управляющий.
– Да, но ты такое пойми: ежели ты неблагонадежный да твой хозяин – маляр тоже на подозрении, что ж тут хорошего выйдет? – вразумлял его Тюрин.
– А по-моему, для вас, Анисим Фаддеич, это кстати. Сразу можете за двумя наблюдать, – сказал Алексей.
Давно бы Тюрин прикрикнул на него, но обезоруживал его Брагин своей вежливостью. Редко когда приходилось слышать городовому, чтобы его по имени-отчеству называли, и он невольно смягчал голос.
– Чем теперь занимаешься?
– Как и в прошлый раз сообщал вам, – малярничаю.
– И не срамотно такое занятие для тебя?
– Да нет, ничего.
– А книжки какие читаешь?
– Как вы мне советовали, больше божественные.
Тюрин недовольно поморщился, еще раз поправил шашку и кашлянул.
– Не задуривай. Не глупее тебя. А когда спрашивают – отвечай. Вот как поселю к себе, тогда и взаправду божественное почитаешь. Библия есть у меня. Толщенная книжища, надолго хватит тебе.
– Отлично, Анисим Фаддеич! – воскликнул Алексей. – Хлопочите у пристава. Я к вам с удовольствием перейду. Будьте здоровы. Теперь уж до той недели...
Уйдя из дому, он поселился у маляра Михаила Матвеича Агутина. Сын Василий в солдаты взят, дома у маляра только старуха-жена.
Не только угол, но и заработок дал Агутин своему жильцу. Увидев, как Алексей пересчитывал последние медяки, сказал:
– Прочухались люди, вспомнили, что Агутин на свете живет. Три заказа вчера получил. Коль не побрезгуешь, могли бы мы, Алексей, с тобой стаковаться. Что заработаем – пополам разобьем. Как тебе это глянется?
Глянулось Алексею хорошо, и он стал подручным у маляра.
– Погоди, мы с тобой скоро голубей гонять станем, – как мальчишку, прельщал его Агутин. – У Федьки Загляда – ух! Сибирский глаз! Турманы хороши. Огнецветные. Парочкой у него разживемся, да еще и других вертунков заведем.
Узнала мать, что ее Алешенька ходит работать с маляром, – ахнула. Для того ли учили его? Варе тоже неприятно было знать, что брат дошел до такой жизни, но не упрекала его. А мать при встречах и стыдила и увещевала по-хорошему. Уговаривала помириться с Георгием Ивановичем да попросить его, чтобы он подыскал чистую должность: либо приказчиком, либо писцом. У себя на заводе устроить бы мог. Алексей сначала смеялся, а потом строго сказал, что если мать еще заговорит об этом, то перестанет заходить.
А брагинские соседи так рассудили:
– Хоть и говорится, ученье – свет, ан наука тоже голову затемняет. Вон он, доучился, – ходит купоросить да шпаклевать.
Спрашивали Лисогонова:
– Как шурин-то поживает?
Георгий Иванович в ответ безнадежно махал рукой:
– Не спрашивайте... Наделил бог родственничком... Отца в могилу загнал, теперь и мать туда же толкает... Неужто я, при моем возвышенном положении, не мог бы его устроить как надо?.. Не желает он, видите ли. Шаромыжничать больше нравится.
– Сказывают, что малярничает.
– Забулдыгу себе нашел, чтобы вместе пьянствовать. А мы должны за него перед полицией отвечать. Это ли не позор?! А черт его знает, что у него на уме. Может, завтра обворует кого, а не то и зарежет. Либо сопьется, либо в разбой ударится, иного пути ему нет. Опрохвостился полностью.
– Да уж если связался с Агутиным-маляром, то, похоже, дальше катиться некуда. Вот тебе и студент!
Агутин познакомил Алексея с помощником начальника станции Симбирцевым, и, придя к нему в гости, маляр со своим подручным засиделись до поздней ночи.
Говорится, чтобы человека узнать, надо пуд соли с ним съесть. Так, да не так. Агутин с большим интересом наблюдал, как с первых же слов сходились люди на большую дружбу.
Федору Павловичу Симбирцеву было сорок пять лет. Сухощавый, с посмеивающимися глазами, легкий и быстрый в движениях, он и выглядел и чувствовал себя значительно моложе своего возраста. Ни седины в волосах, ни морщин на гладко выбритом, почти всегда улыбающемся лице. Казалось, что жизненные тревоги обходили его стороной. На самом же деле неприятностей хватало и на его долю, но в каждом случае Симбирцев говорил, что это еще не самое худшее. В свое время его исключили из гимназии за неуместный и дерзкий спор с законоучителем о сотворении мира.
Выгнали со службы за пристрастие к чтению недозволенных книг, которые не только сам он читал, но и давал своим сослуживцам.
Пробыл больше года в тюрьме и три года в ссылке за участие в крестьянских волнениях.
– Это еще ничего, – говорил он тогда. – Могли бы каторгу дать.
Он и на каторге сказал бы, что это еще не самое худшее, – могли бы повесить. И, лишь стоя у виселицы, наверное, сделал бы вывод, что это уж действительно худо.
– Ну-с, народничаем, молодой человек? – сразу же спросил он Брагина, едва успевшего раздеться в тесной прихожей.
– Боюсь, обману ваши ожидания, – ответил Алексей.
– То есть?
– То и есть, что не то.
– А точнее?
– Если скажу, что марксист, продолжим дальше знакомство или ограничимся этой встречей в прихожей? – с настороженностью спросил Алексей.
Симбирцев распахнул дверь в комнату и громко сказал:
– Вера, встречай гостя и накрывай стол. Сегодня праздник у нас.
Вошла жена Симбирцева, интересная женщина с легкой сединой в волосах. Улыбнулась, и от уголков ее губ разбежались морщинки.
– Здравствуйте, – подала она Брагину руку, как давнему знакомому, обрадованная его приходом.
– Теперь, Вера, налетим на Касьянова, – куда пух, куда перья, – потирая руки, говорил Симбирцев и, перехватив вопросительный взгляд Брагина, пояснил: – Телеграфист у нас. Неисправимый народник. Сколотил вокруг себя группу и сбивает людей с настоящей дороги. Поможете нам расправиться с ним.
Агутин был доволен, что приведенный им гость понравился хозяевам. Так встречают только близкого, своего человека, интересуясь всем, о чем он говорит.
Пили чай, и Алексей делился столичными новостями. Рассказать ему было что. В Петербурге посещал собрания подпольных кружков, слышал споры марксистов с народниками, встречался с рабочими Выборгской стороны, принимавшими участие в стачках, и помогал сам распространять листовки, призывавшие выборжцев к организованной борьбе.
Симбирцевы особенно интересовались спорами марксистов с народниками, а Агутин сидел и удивлялся: почему они радуются, что их же товарищей по тайным революционным делам Алексей костит на все корки.
– Нет, Алешка, тут что-то не так, – неодобрительно заметил он. – По самому слову сужу, что ежель они народники, то, значит, стоят за народ. А ты их поносишь немилосердно. Гоже ли так?
– Гоже, Матвеич, – ответил Симбирцев. – В народе разные люди есть. Бедняки и богачи все вместе – народ. А за общей широкой спиной народа и Дятлов будет неразличим.
– Так ведь не за богатеев они, а, должно, за неимущий народ, – снова заметил Агутин.
– Рабочих ни во что они ставят, а всю силу видят лишь в мужиках.
– А мужики, что же, не сила?.. Мужиков-то побольше, чем городских.
– Мужик мужику рознь. Один – богач, а другой – в батраках у него. И в один кулак эту силу не соберешь. Каждый мужик о себе самом больше думает, чем о других.
После этого вечера сложившаяся десятками лет жизнь Агутина круто повернула с проторенной дороги на новый неведомый путь. Смотрел он на Алексея и думал: молодой парень, и впереди у него неоглядная жизнь. Гимназию кончил, на доктора стал учиться. Ну, ладно, не вышло. Произошла осечка по молодости, вернулся сюда. Мог бы человек и тут безбедно прожить. Дом имеется, и Алексей полновластный хозяин его. С той же отцовской бахчи всегда свою копейку может иметь, если даже никуда служить не поступит. Женись да плоди детей себе на утеху. Нет, не нужно ему этого ничего.
О Симбирцеве думал: вовсе в достатке живет человек. И квартира, и жалованье, и на станции от всех почет-уважение, – живи, радуйся своим дням. Когда-то оплошность случилась, в тюрьме и в ссылке пришлось побывать. Призадумайся после этого. Жизнь к тебе опять повернулась милостиво, образумься. Нет, не хочет человек образумиться. Наоборот, жалеет о том, что немало времени пришлось потратить именно вот на такую спокойную жизнь. И своим местом не дорожит и тюрьмы не страшится, если опять в нее угодит.
А те, что на каторгу да на смерть идут?..
Утром, когда маляры пошли на работу, старуха диву далась: опохмеляться Михайло не стал. Забыл, что ли, или в трактир по дороге зайдет? А зачем в трактир, когда дома есть?.. Хотела окликнуть его, но он был уже за калиткой. Вернется – удачи не будет ему. Пусть уж идет, как идет.
Пришли маляры к хозяйке, у которой подрядились выкрасить к пасхе полы, поставили ведра с краской, приготовили кисти. Михаил Матвеич присел посреди пола, подозвал Алексея к себе, зашептал:
– Ну, хорошо... Землю – мужикам, фабрики и заводы – рабочим. А вот магазины да лавки... Купцов куда?
– Выборные от рабочих люди станут всем управлять. Поставят своих доверенных лиц. А самих купцов... – наспех подыскивал в уме Алексей, куда бы девать купцов. – Улицы мостить, канавы копать, нужники чистить – вот их куда. Кто не работает – тот не ест. На чужом труде никто наживаться не будет, это самое главное. Вы, Михайло Матвеич, сами говорите: от трудов праведных не наживешь палат каменных. Значит, все палаты и все богатство награблено их хозяевами. Вот потому социалисты и говорят, что собственность – воровство.
Обедать маляры приходили домой. Сидели однажды за столом, ели щи со снетками и пшенную кашу с подсолнечным маслом.
На улице лепил мокрый снег из последних запасов зимы. Ведя за руку мальчонку, к агутинскому дому подошла нищенка. Поклонилась и остановилась у окна.
– Да-а... – нахмурился Агутин. – Вот она, вдовья судьба-то, – указал Алексею на нищенку. – Жена вагранщика, что у Дятлова на заводе сгорел.
Михаил Матвеич стукнул в окно и подал рукой знак, чтобы нищая вошла в дом.
Старуха отрезала два больших ломтя хлеба и подала чистые ложки. Настасья Макеева благодарила, отказывалась:
– Не гости, чай.
Но Агутин усадил и ее и мальчонку.
Молчали, не мешая им есть, а когда миска опустела, Алексей спросил:
– Вы подавали в суд на заводчика?
– В суд? – удивилась Настасья. – Да кто ж засудит его?.. Эх, милый... Лошадь с волком тягалась – хвост да грива осталась, – безнадежно махнула она рукой. Не за нас суды.
– Слышь-ка, Настя, – обратился к ней Агутин. – Ты по артельной квартире всех своих знаешь... Кого нам из дятловских работяг назовешь, в ком совесть с умом уживается? Кто за правду стоит?
– Да ведь все, Матвеич, почитай, не обманные, – сказала Настасья. – А касаемо правды... – Она вздохнула и вымученно улыбнулась. – И твоя правда, и моя правда, и везде правда – а нигде ее нет.
– Ан вот, сибирский глаз, есть одна, да только за ней гуртом идти надо. В одиночку-то никому не дается. Ты нам сотоварищей укажи, – проговорил Агутин.
– Чтобы они во всем были верными? – спросила Настасья.
– Во всем, Настя.
– Тимофея Воскобойникова назову. Только он не у нас, а на иной квартире теперь живет... Прошка Тишин наведаться до него часто ходит.
– А увидишь ты этого Прошку нынче?
– С работы придет – и увижу.
– Тогда шукни ему так: завтрашним вечером в «Лисабоне», мол... Маляры, скажи, повидаться с ним и с Тимофеем хотят. Так говорю, Алексей? – посмотрел Михаил Матвеич на Брагина.
– Так.
Настасья покрестилась на образа, поблагодарила за угощение.
– Пойдем, сынок.
Мокрый снег продолжал лепить, прикрывая белой порошей раскисшую мартовскую дорогу. По ней неторопливо шагала нищенка со своим сыном.
– Пошла Настя по ненастью, – проговорил Агутин, проводив ее взглядом.
Глава двадцатая
ВСТРЕЧА
Пришел день, и получил Семен Квашнин свою первую большую получку – целых десять рублей. Три месяца надо работать за них у копра, изводя силы на ветру и морозе, а в тепле литейного цеха только похаживай из конца в конец да покрикивай – и в этом весь труд. Так оно в жизни заведено: кто меньше работает – больше получает. Вот и он, Семка Квашнин, вровень с такими встал.
Брал соблазн потешить себя в монопольке, но еще больший соблазн был скорее начать новую, лучшую жизнь, а для этого каждую копейку надо с толком расходовать. Сглотнул слюну, проходя мимо винной лавки, и прибавил шаг, чтобы, не раздумывая, уйти от нее.
Стоявшие на крыльце и в сенях сожители по артельной квартире молча расступились перед ним, и Квашнин подумал, что это из уважения к нему, как к десятнику. Он с улыбкой на лице вошел в комнату, ища глазами жену, и, еще не дойдя до своего места, остановился, боясь шагнуть дальше.
Запрокинув голову и скрестив на остро выпиравшем комочке груди высохшие ручонки, выделяясь среди тряпья пугающей белизной своего лица, на нарах лежал Павлушка-Дрон. Воткнутая в пузырек тоненькая восковая свечка держала над ним трепетную капельку огонька. Словно оберегая сон маленького мертвеца, люди неслышно, тенями, входили и выходили из комнаты и переговаривались шепотом.
Квашнин долго стоял, стараясь осмыслить происшедшее, и таким большим казался ему сын, вытянувшийся на нарах во всю свою длину.
– А Полька где? – не обращаясь ни к кому, глухо спросил он.
– Не знаем, Семен. С утра ушла и до сего часу нет, – отозвался чей-то женский голос.
– А он... когда?..
– Как только смеркаться стало.
Комната заполнялась пришедшими с работы людьми. Квашнин, согнувшись, сидел на лавке против своего места, обхватив руками голову, и не шевелился.
– Семен... – легла чья-то рука на его плечо. – Ты сам понимай, Семен... Хоша и махонький он, а мертвяк... Не место с живыми ему. Отдыхать людям надо, спать. Может, пока в сарайчик его...
Квашнин молча поднялся, завернул Павлушку-Дрона в лоскутное одеяло. Оно было коротко. Пальцы вытянутых негнущихся ног торчали наружу, и Квашнин закутал их полой своего армяка.
– Теперь уж не застудится он, – заметил кто-то.
Над опустевшим на нарах местом продолжала гореть воткнутая в пузырек свечка.
Сидя на пеньке в дровяном сарае, Квашнин держал на коленях захолодавший сверток, слышал, как с крыши сползал отяжелевший, пропитанный влагой снег и падали невидимые капли, разбиваясь о кирпичи перед дверью сарая. Где-то у соседей рухнули, прогремев по железу водосточной трубы, подтаявшие ледяные наросты. Переборов вечерние заморозки, весна будила своим шумом землю.
Квашнин сидел, и мысли – одна тягостнее другой – давили его. Не велик гробик нужен, а кого-то надо просить сколотить. Не большую могилку, а – вырыть. Попу заплатить за отпев... Хотя и крохотная душонка была у сынишки, а надо будет ее помянуть, крещеная ведь она... Если не вся десятка, то половина из нее наверняка улетит. А на какие же деньги комнату снять да жить еще целый месяц?.. А нужна ли теперь будет комната? Сразу вот и не стало семьи. Не уберегла Полька сына. И самой ее нет... Изо всех сил старался наладить жизнь, а ничего из тех стараний не вышло. Жизнь... Тихо идешь по ней – беда тебя нагонит; шибче пойдешь – сам беду нагонишь...
В первый раз, в день свадебного пира у Брагиных, чтобы заглушить свою тоску, с некоторым смущением открыла Пелагея дверь «Лисабона», а дальше все стало проще. Сначала старалась забегать туда днем, когда рабочие были на заводе, а потом махнула на все рукой. И этому помог сам трактирщик.
Как-то забежала она среди дня, прямо у стойки выпила второпях, а Шибаков ей сказал:
– Куда, молодка, торопишься? Мужскому глазу глянуть на тебя доставь удовольствие. Вон сидят молодцы, – указал на мастеровых из депо. – Повальяжничай около них. И вообще... Старайся вечерком заходить. Может, и товарок подговоришь. Приманными будете тут. А уж я тебе завсегда рюмашечку нацежу, – обещал он.
В первый же вечер после этого разговора Шибаков действительно нацедил ей бесплатно полную рюмку, а потом сказал, чтоб на даровщину промышляла сама. Пелагея выбрала столик, за которым сидели уже подвыпившие, подошла к ним и попросила, чтобы ее угостили.
Прошло еще несколько дней, и она уже не смущалась, если ее видели свои же рабочие, жившие в артельной квартире, только недовольно отворачивалась, когда они подходили, и не отвечала, когда заговаривали.
В те минуты, когда Семен Квашнин сидел в сарае, не решаясь оставить сверток со своим мертвым сыном, Пелагея повстречалась в «Лисабоне» с бородатым кучером, подкатившим к трактиру на гнедом рысаке. Бородач весело подмигнул:
– Научилась косушки откупоривать, а?..
– Угостишь, дядя? – без дальних слов спросила она.
– Милашку такую?.. Да со всем удовольствием!
Водка, пиво, закуска появились на столике. Пелагея выпивала и морщилась, а бородач крякал и, подбадривая ее, предлагал запивать водку подсоленным пивком.
– Выпьем, закусим, а дальше веселиться – ко мне. Чисто барыню на рысачке прокачу, – говорил он, как о деле, уже решенном.
Пелагея не противилась этому. Рысак стоял наготове – только вожжами пошевельни. И действительно, как барыню, усадил ее кучер в санки, прикрыв ноги ковровой полостью, а сам, будто скинув с себя лишний десяток лет, по-молодецки вскочил на облучок.
Качнулись и побежали назад пригородные домишки. Хоть на минутный срок, а можно и Пелагее отведать радости от иной жизни. И, зажав рот рукой, смеется она, подпрыгивая на ухабах, клонясь то в одну, то в другую сторону на крутых поворотах. «Кто такая?» – думают люди, глядя на санки. «Полька Квашнина, вот кто!» – готова крикнуть она. О сыне или о муже и мысли нет в голове, вся она заполнена рвущимся через край весельем. Гармонь бы сейчас, залихватскую пляску, чтобы ахнули все. Жалко, полусапожек нет, а то бы раздоказала себя... А пускай и так все дивятся, что в лаптях да в онучах на лихом рысаке летит... Высунула из-под ковровой полости ногу в лапте, – нате, глядите, какая барынька в легких санках катит! Озорно, весело ей. Чудотворней самой наисвятейшей водицы – зелено вино. Ни тебе забот, ни печалей, – на раздолье вся жизнь... Эх ты!.. Одни дома убегают, другие встречь летят. Поворот, еще поворот, и разом осадил рысака кучер перед глухими двустворчатыми воротами.
Осмотрелась Пелагея – будто бы знакомое место. Калитка, дом этот с пятью окнами... Во сне, что ли, чудится или хмель кажет так?..
– Вылезай, сударушка, поживей, пока чужого догляду нет, – подтолкнул ее к двери времянки.
Засветился на столе огарок сальной свечи, и по стене колыхнулась тень кучера, неуклюже переломившись в углу. Пелагея стояла и удивленными глазами обводила времянку. Вот здесь Павлушкина, то бишь Дронушкина, зыбка висела. Здесь – топчан их стоял. А тут – Ржавцевых. Этот вот гвоздь сама она вколотила...
Пелагея встретилась со своим прошлым.
Новая жизнь начиналась тут с ее первыми тихими радостями. Сына крестить носила отсюда. Понесла его в церковь Павлом, а принесла из нее Дроном. И со всей жизнью так: думалось об одном, а выходило другое. Крестины справляли... И тогда, в самый тот день... Вон стоит брагинский дом, а за его стеной он, сокрушитель всего ее, Полькиного, покоя, – Егор... Егорий Иваныч. Со своей Варькой нежится...
– Чего засмурела? – сняв поддевку и шапку, подошел к ней кучер и хотел приобнять.
– Не трожь.
– То исть, как?.. – удивился он. – Уговор у нас, сударушка, был...
И, решив, что сударушке захотелось сперва покуражиться, он сам, подбоченясь, петухом прошелся вокруг нее. Крыла только не было, а то скребнул бы им по земле.
– Уйди... – угрожающе произнесла Пелагея и туже замотала ослабевший на голове платок.
– Хватит, слышь?! Раздурилась! – прикрикнул сразу выведенный из терпения кучер и, захватив ее обеими руками, прижал к себе.
Пелагея уперлась локтем в его грудь, рванулась, но он удерживал ее крепко.
– Добром пусти... На крик закричу. Рожу все раздеру... – и схватила его за бороду.
Кучер оторопел, отпустил ее.
– Счумела, что ль?.. Эва, схватилась...
Пелагея, не ответив, выскочила за дверь.
А ее разыскивали в «Лисабоне». Придя вечером в трактир, Прохор Тишин окинул глазами все столики. Увидел завальщика Нечуева, спросил:
– Польку Квашнину не видал?
– Была вроде.
– Сынишка помер у ней, – сказал Прохор.
– Отмаялся, значит. Уморила, стерва... Ну и бабы же есть, ай-яй-яй... – покачал головой Нечуев, собираясь уходить.
Сидел Прохор, осматривался: знакомых было мало, а среди неизвестных – угадай попробуй – кто маляры? На лбу не написано. Настасья Макеева сказала, что один – пожилой, а другой – молодой. Есть и такие тут, но ведь не крикнешь на весь трактир: «Эй, кто с дятловскими рабочими повстречаться хотел?..» Потаенно надо вести себя, оно дело такое... Молод он, Прохор, не знает, как держать себя в таких случаях. А Тимофей не придет. У него нынче с каким-то смазчиком встреча на станции. Поручил ему, Прохору, выяснить, что это за маляры и чего они хотят.
Сидит Прохор и неторопливо, маленькими глотками пьет пиво, наблюдая за изредка появляющимися новыми посетителями. Хотя и субботний вечер, а народу в трактире немного. Прислушивается к разговорам – одно и то же у всех. Справа – турушинские стеклодувы клянут своего хозяина и установленные им порядки, слева – деповские рабочие костят своего мастера. Приходят люди в трактир, чтобы хоть немного развлечься, душу свою отвести, а все развлечение их в горьких, как водка и пиво, жалобах.
– Сколько ни стучи, кузнец, а своего счастья не выкуешь. В уме от такой жизни все помрачается, – жалуется за ближним столиком угрюмый кузнец.
– Пей, авось полегчает, – советует ему собеседник.
– Когда? От чего?.. Тебе еще можно терпеть. Рассчитают – схватил сумку да, как говорится, в другую деревню на побирушки. Твоей доле позавидовать можно, один ты. А вот был бы сам-шесть, как я, тогда либо в петлю, либо в омут. Что хошь, то и выбирай.
– Пей, все одно кувыркаться, – настойчиво советует ему захмелевший дружок.
– А завтра как?
– Завтра-то?.. – переспросил собеседник и, забыв, о чем спрашивал, дребезжащим голосом затянул:
А завтра рано, чуть светочек,
Заплачет вся моя семья...
Обо многом в ожидании маляров передумал Прохор. То улыбался своим мыслям, то хмурился. В голове от пива начинался легкий шумок.
– Еще парочку? – проходя мимо, услужливо осведомился Шибаков.
– Еще, – кивнул Прохор.
– Моментом-с...
Откажись он – трактирщик на дверь укажет, а Прохор решил ждать до конца. Не может быть, чтобы маляры не пришли.
Кузнец, сидевший со своим собутыльником, ударил ладонью по столику и решительно сказал:
– Шабаш! Этот месяц отработаю в чертовой кузне, а потом на дятловский проситься пойду. Там хоть деньги вперед дают и своя лавка есть. А в нашем депе совсем пропадешь.
«Нашел мед», – усмехнулся Прохор.
– Каждый тебя обмануть норовит, – продолжал кузнец свое, – у каждого ты как собака – кому не лень, тот в морду и ткнет.
– А ты отбрехивайся, сам хватай за ноги, – повернулся к нему один из турушинцев.
– Отбрехнешься, как раз... Попробуй слово у нас скажи... – уныло отозвался кузнец. – Чудной ты, Мамырь...
– Иди сюда, послушай лучше, о чем человек рассказывает, – подозвал его стеклодув, но кузнец отмахнулся ото всех рукой и вскоре ушел.
А турушинцы что-то вполголоса обсуждали, сгрудившись около молодого парня. Сидели они поодаль от Прохора, и он не слышал слов, но по всему было видно, что заинтересованы люди рассказом этого парня. Перестали выпивать, слушают. Тогда, забрав свои бутылки, Прохор пересел ближе к ним, заняв место ушедшего кузнеца.
– Летом в прошлом году в Шуе на ткацкой фабрике была забастовка, – рассказывал парень. – Там ткачи требовали уменьшения рабочего дня и после недельной борьбы победили. Лишний час свободного времени отвоевали себе.
Прохор и про маляров и про пиво забыл. Беспокоился только об одном: не заметили бы, что прислушивается, не прогнали бы.
А какой-то старик, – в разговоре Матвеичем его называли, – косо поглядел на него.
– Теперь новые заводы и фабрики начинают пускать, промышленность быстро растет, во многих местах рабочие руки нужны. И тот же Турушин знает об этом. Волей-неволей вынужден будет пойти на уступки. Все дело в вашей организованности. Друг за друга стеной стоять надо, товарищи, – говорил парень.
Прохора разбирало нетерпение узнать, кто это? Раньше никогда его тут не видел, и, судя по разговору, не похоже, что он из здешних рабочих, хотя и одет, как они, но не в лаптях, а в ботинках. Хотелось подойти, заговорить с ним, но там сидел этот Матвеич, на которого Прохор посматривал неприязненно.
Стеклодувы допили водку, трое из них поднялись, пожали на прощание руку парню в косоворотке, и Прохор обрадовался, подумав, что уйдет и Матвеич, но стеклодувы также простились и с ним.
– Похоже, Алексей, не дождемся, – проговорил Матвеич, когда они остались вдвоем за столиком. – Может, Настя забыла сказать...