Текст книги "Набат"
Автор книги: Евгений Люфанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)
– Сверхурочные часы оплачивать полностью...
– Под праздник шабашить раньше, – подсказывали рабочие.
Раздумывать Решетову было некогда.
– Хорошо. Мастер будет уволен, а остальные ваши требования я сообщу управлению. Сам я их решить не могу. Приступайте к работе.
– Сначала пускай контора рассчитает Зворыгина. До обеда управится с этим, а после обеда мы и начнем, – ответил за всех котельщик, и рабочие поддержали его слова.
Жандармский ротмистр прискакал во главе эскадрона солдат, но делать ему уже было нечего. Ротмистр пошел вместе с Решетовым и Симбирцевым в контору депо, а солдаты, потоптавшись на месте, повернули обратно.
– Товарищи! – крикнул рабочим смазчик Вершинкин. – Чего будем стоять до обеда? Пойдем к дятловским. У них нынче тоже горячий день. Поддержим их заодно.
– Айда!..
– Тронулись!..
У дятловских был тоже горячий день. Утром они собрались у заводских ворот в ожидании приезда хозяина. Многие из пригородных обитателей разделяли негодование рабочих и – одни из сочувствия, другие из любопытства – не отходили от них. Здесь тоже по рукам ходили листовки, отпечатанные накануне в доме у смазчика. Толпа у ворот росла с каждым часом. Пришли жены рабочих, маляры – Агутин и Алексей Брагин. Будто бы шли они по своим малярным делам, да и натолкнулись на такое необычное сборище. В руке у Агутина была длинная палка, расщепленная в верхнем конце. Зачем-то понадобилась она старику.
Солнце поднялось уже высоко, а Дятлова не было.
– Чего ждать еще будем? Он, может, вовсе не явится...
– Домой к нему всей оравой идти. Зубков вчерась правильно говорил...
– За свои деньги – мучайся...
– Он опять, гляди, к игумену уедет...
– Пошли, ребята, чего будем зря тут стоять?! Новых талонов, что ль, ждать?..
И пошли. Алексей Брагин, Агутин, Прохор Тишин, Зубков и Петька Крапивин выдвинулись в первый ряд.
– Ежель полиция станет путь пресекать, рассыпайся на стороны и по переулкам на Соборную выходи, – обернувшись к идущим позади, сказал Зубков.
От дятловского завода дорога в город вела через каменный мост, горбившийся над небольшим ручьем, и к нему же шла дорога от железнодорожного переезда. Деповские рабочие уже подходили к переезду, когда их увидели дятловские. Алексей взял из руки Агутина палку, вынул из кармана кумачовый лоскут, и через минуту над его головой, подхваченный легким ветром, затрепетал красный флаг.
– Ура-а!.. – грянули деповские.
– Ура-а!.. – отозвались дятловские рабочие.
Их отделяло расстояние саженей в пятьдесят, когда из-за угла одного дома выскочили несколько городовых, а по улице, устремляясь к переезду, пронеслись конные стражники.
– Этого хватай, этого... с флагом какой...
Алексей быстро сорвал кумач и отбросил палку. Агутин перехватил у него скомканный лоскут и сунул за пазуху, стараясь замешаться среди остановившихся рабочих.
Надувая на бегу щеки и свистя в захлебывающийся неистовой трелью свисток, к Алексею бежал городовой. Рабочие метнулись в сторону и освободили дорогу. Прохор Тишин упал под ноги городовому, и тот ткнулся головой и руками в канаву. Алексей побежал. Свистки настигали его, встречные люди шарахались в сторону.
– Жулика ловите!.. Жулика!.. – кричал квартальный Тюрин.
Какой-то мужик кинулся наперерез Алексею и уже готов был схватить его, но Алексей увернулся.
– Я не жулик, а социалист! – крикнул он.
Бородатый извозчик, стоявший на углу улицы, соскочил с козел тарантаса и, наклонившись к земле, изловчился захлестнуть Алексею ноги кнутом.
– Социлист, стало быть?.. Такие-то нам и нужны, – навалившись всем телом, придавливал его извозчик к земле.
Подбежал квартальный Тюрин, и они вдвоем связали пойманного и посадили в тарантас. Тюрин сел рядом и держал Алексея обеими руками.
– Э-эх, залетный!.. – хлестнул извозчик застоявшуюся лошадь.
– Вот и устерег я, парень, тебя... А ведь как говорил, не вяжись ты с этим Агутиным-маляром, доведет он тебя до худого. Вот и вышла правда моя. Эх, Алексей, Алексей, лихая твоя голова, – с укором говорил по дороге Тюрин.
Глава тридцатая
ОСТАНОВИВШЕЕСЯ ВРЕМЯ
Веревки развязали, и Прохор сел.
– Встать! – громко крикнул начальник тюрьмы. – Стоять должен навытяжку, обормот. Обращенья не понимаешь... Как зовут?
– Тишин, Прохор Васильевич.
– Васильевич, тоже! – усмехнулся начальник. – Осел ты, а не Васильевич... Да как ты, подлец, стоишь перед начальством?! По швам руки, ну!.. Васильевич... Васильев, дурак, Прохор Васильев будешь, а не Васильевич... Васильевичем только благородный быть может. Понял?
– Понял, господин офицер.
– Ваше благородье, а не офицер. Обращенья, говорю, не понимаешь, дубина!
– Виноват, ваше благородье, – поправился Прохор.
– Виноват, то-то... Скидавай с себя все.
Когда Прохор разделся, надзиратели стали тщательно осматривать его одежду, отыскивая, не запрятан ли где-нибудь кусочек бумаги, огрызок карандаша или пилка для перепиливания тюремной решетки. Начальник тюрьмы подошел к Прохору и пренебрежительно посмотрел на него, подергивая свои щетинистые усы.
– В чем душа держится, а туда ж, бунтовать... Особые приметы есть? – обратился к одному из надзирателей.
– Кубыть ходит, малость кривясь... Ну-ка, пройдись, – толкнул надзиратель Прохора.
Прохор прошел по холодным плитам каменного пола. Притопывая носком сапога, начальник перечислял:
– Не петь, не разговаривать, не стучать, не свистеть, на стенах не чертить. В наказанье – карцер, розги, смирительная рубашка, кандалы. Понятно?
– Понятно.
– Одевайся в казенное.
Одетый в арестантский халат Прохор стоял навытяжку, порываясь сказать зло, насмешливо. И сказал:
– Еще есть приметы, ваше благородье, не все записали.
– Какие?
– Вы заметили вот, что душа неизвестно в чем держится. Это Дятлов вымотал так. Мозоли еще есть особенные, ни у кого таких нет.
– Неужто? – удивленно воскликнул начальник и мигнул надзирателям. Они подскочили, схватили Прохора за руки, крепко стиснули. Начальник тюрьмы ткнул снизу вверх кулаком в подбородок Прохора, и у того запрокинулась голова. – Веди!
Вели Прохора двое надзирателей. Один – уже старик – шел впереди, другой – помоложе – сзади. Старик гремел ключами и сокрушенно покачивал головой:
– Такой молодой, по девкам бы только гонять, а в тюрьму сел. Эх, сволочь ты, сволочь...
Прошло два дня. Уже изучены были стены камеры, грязный, затканный по углам паутиной и плесенью, растрескавшийся потолок, под которым ночью тускло светилась высоко подвешенная жестяная лампочка. Ее каждое утро надзиратель снимал, а зажигал только в густой сини сумерек. Слабый огонек трудно боролся с тьмой, заполнявшей сырую и затхлую камеру. В высоком узком окне с частым переплетом решетки была форточка; подоконник приходился под самое горло. В первое же утро, после тяжелого и беспокойного сна, Прохор взобрался на спинку привинченной к полу кровати и заглянул в окно. Взгляд уперся в кирпичную стену, стиснувшую внутренний дворик тюрьмы. На стене сидели голуби, лениво обираясь и греясь на раннем утреннем солнце. С грохотом прогремел железный засов, и открытую форточку двери заполнило рябое лицо надзирателя, послышался строгий окрик:
– Куда тебя, лешего, занесло? Слазь сейчас, не то в карцер. Нельзя к окну подходить.
Тянулись медленные часы, голову заполняли тревожные думы. Вспоминались завод, артельная квартира, «Лисабон», где встретился с малярами, Тимофей Воскобойников, Петька Крапивин, Мамырь... Что с Петькой? Тоже забрали его?.. Что там, на заводе, думают? Что говорят?.. Сумел убежать Алексей или нет?.. А Матвеич?.. Только бы не думали там, на воле, что он, Прохор, испугавшись тюрьмы, расскажет про будку на третьей версте, про Настю Макееву. Нельзя, чтобы замирало начатое дело, нельзя.
– Нельзя быстро ходить! – крикнул надзиратель.
До слуха Прохора доносилось перезванивание церковных колоколов, он старался уловить заводской гудок, присматривался к сумраку камеры, угадывая время. Форточка окна не открывалась, и параша, стоявшая в углу около двери, отравляла и без того спертый воздух. Какой большой день, и какая длинная ночь!
Прохор узнал, что можно выписать себе съестные припасы, если имеются деньги. В тюремной конторе вместе с одеждой остались сорок копеек. Попросил надзирателя купить сахару и баранок.
Думал о том, что принесет надзиратель на обед, как выведут на прогулку прошагать по тесной клетушке двора короткие пятнадцать минут, пока уголовные вынесут из камеры парашу. А он, Прохор, арестант политический. Государственный преступник!..
В третью ночь, когда сон навалился на Прохора, его разбудили:
– Вставай!
«На волю, домой!» – мелькнула радостная догадка.
Торопливо оделся и вышел вместе со стариком надзирателем, сокрушавшимся об арестантской участи Прохора, когда вел его в эту камеру.
Но надзиратель повел его не в контору, а по какому-то длинному коридору, мимо запертых камер, и ввел в просторную, ярко освещенную комнату. Там, за длинным столом, под иконой, сидел жандармский полковник, разглаживая рукой приготовленные листы бумаги.
– Как фамилия, молодой человек? – любезно спросил полковник.
– Тишин.
– Так-с... Тишин. Садитесь, пожалуйста, господин Тишин. Сколько вам лет?
– Девятнадцать.
– Ай-яй-яй! – закачал головой полковник. – Такой молодой и будет на каторге. Ай-яй-яй!.. Ну, не думал, прямо скажу. Предполагал, что вы значительно старше. Ведь вы и жизни-то еще не видали.
– Не видал, верно, – подтвердил Прохор. – Хотелось бы повидать, да она не показывается.
– Хотелось бы, говорите? А если мы вам покажем ее, рады будете? – улыбнулся полковник. – Все, молодой человек, зависит от вас. Забрали вас, конечно, по недоразумению. Такой юноша не может быть бунтарем, – убежденно сказал полковник. – У вас и фамилия-то вон – Тишин. Ти-шин... Слышите?
Прохор нехотя улыбнулся.
– Давайте выясним некоторые мелочи, и вы можете тогда эти стены покинуть... Когда вы собрались у заводских ворот, кто рассовывал рабочим листовки? Припомните-ка... Должен вас предупредить, господин Тишин, что вас хотят счесть за государственного преступника, а за это, по нынешним временам, не только каторгу, но и галстучек на шейку могут повязать. Очень просто. Да, да.
– Не знаю я ничего. И никаких ваших листовок не видал.
– Брагина тоже не знаете? Алексея Брагина?
– И Брагина не знаю.
– Как же так? А он именно на вас указал: Прохор Тишин листовки распространял.
– Не мог он такого сказать.
– Кто – он?
– Ну... какой-то Брагин, как вы назвали.
– Куда вы шли от завода?
– Куда все, туда и я шел.
– А именно?
– К хозяину, за деньгами.
– Что же он, без вас дороги на завод не знает?
– Не было его, мы и пошли.
– Значит, он не счел нужным приехать, а вы воспользовались этим и решили бунтовать.
Прохор промолчал.
– А почему вы решились задержать городового и свалили его?
– Не сваливал никого. Побежал, как и все, да споткнулся, а городовой налетел на меня. И меня сшиб и сам упал.
– Господин Тишин, напоминаю: свобода зависит от вас самих, пользуйтесь этой возможностью, – постучал полковник пальцем по столу.
– Не знаю я ничего.
– Брагина знаешь? – начинал горячиться полковник.
– Не знаю.
– Если будешь упорствовать, сгниешь в тюрьме, свету никогда не увидишь... На прогулку не выпускать, на день в карцер на хлеб и воду, – отдавал полковник приказания надзирателю. – Будет скандалить – розги. Отвести в камеру. Пусть посидит, глядишь, поумнеет.
И Прохор снова в камере. Но после этого допроса ему стало легче. Ни о Петьке, ни о Саньке Мамыре не было ни слова. Значит, с ними благополучно. Говорит, Алексей сказал... Брешет полковник. Не скажет никогда Алексей... Посидеть, поумнеть... Да, надо сидеть и набираться ума, чтобы ни одно необдуманное слово не вылетело... На хлеб да на воду... А работая у Дятлова на заводе, – чем приходилось довольствоваться, какими особыми разносолами? Чудной господин полковник, вздумал чем застращать!
Встал, зашагал по камере.
То, говорит, галстук накинут, то – в тюрьме сгниешь. Плетет что попало, только было бы пострашней. Ну и пусть. Язык без костей.
– Ходить воспрещается ночью, – приоткрыл надзиратель дверную форточку.
Наутро, по распоряжению полковника лишение пятнадцатиминутной прогулки, карцер, может быть, розги... Ну, что ж... Они ведь хозяева тут.
– ...Хорошо, очень хорошо. Были студентом, а стали маляром. Заучились, выходит. Чересчур образованным оказались. Это вот вас и губит, молодые люди. Поменьше бы надо знать, а то – все долой, так?.. Ни царя, ни бога не признаем. Сами с усами... Ну-с, пожалте, бывший студент. Номерочек вам приготовили. Извините, что несколько невзрачен и тесноват, ну да уж как-нибудь... Эй, надзиратель, отведи-ка господина студента в тринадцатый!
Камера. Узкая, тесная, с тяжелой железной дверью. Алексей рассматривал свое новое обиталище. С волей покончено. Надо привыкать к одиночеству, вживаться в эту глухую тишину. Среди дня в грязное небольшое окно под самым потолком входили сумерки. Откидная железная койка была поднята, около нее стояла табуретка. Алексей поднялся на нее, заглянул в окно, но виден был лишь голубой квадрат неба с проплывающими легкими облаками.
У двери послышался шорох. Алексей спрыгнул на каменные плиты пола, подошел к двери, и его взгляд уперся в человеческий глаз, упорно следящий за ним в круглое стеклышко. Большой зрачок почти не мигал и казался нарисованным на стекле. Алексей поднял было руку, чтобы ткнуть пальцем в это всевидящее неотступное око, но послышался глухой лязг железа, и черный щиток закрыл стекло.
Алексей долго стоял и прислушивался: какие звуки доносятся в камеру? И в этой затхлой, устоявшейся тишине стал смутно различать отдаленный перезвон кандалов. Кто-то размеренно шагал по своей камере, но нельзя было понять, с какой стороны доносится этот звон. Алексей переходил от стены к стене, вслушивался. А может, это просто звенит у него в голове? Нет. Кто-то ходит, ходит...
Сердце колотилось учащенно. Чувство томительного одиночества мгновенно исчезло. Алексей вспомнил, что городская тюрьма была тюрьмой пересыльной. Здесь могли быть арестанты из других городов, и кто-то из них давал о себе весть этим кандальным перезвоном. Кто?
И Алексей застучал в стену. В двери снова открылся глазок. Алексей кинулся к нему, прошептал:
– Товарищ...
– Я те дам «товарищ»! Затюремщик проклятый. Прочь отойди! – услышал в ответ.
Чего хотел Алексей – сам не знал. Отошел снова к стене и приложил к ее камню ухо.
– Куда?! Нельзя! Свисток подам. Не велено! – отогнал его и от стены надзиратель.
Весь день вслушивался Алексей в смутный звон кандалов и уже не мог понять, действительно ли слышит его или это кажется. Внимательно разглядывал стены камеры, стараясь узнать что-нибудь о прежних ее обитателях, но стены были затерты и исцарапаны. Только в одном месте сумел разобрать: «Онька Чумак оказ...» – дальше все было тщательно стерто.
Вечером пришел надзиратель, зажег лампу и опустил прикрепленную к стене койку. Алексей с любопытством разглядывал высокого, словно свитого из одних сухожилий человека с коротко подстриженной бородой. Сросшиеся брови надзирателя были насуплены, все движения его были резки.
«Должно быть, страх нагоняет, – подумал Алексей.
Дверь закрылась, шум смолк. Лежа на койке, Алексей думал о том, как вызовут на допрос и какие обвинения будут ему предъявлять. Нужно с первых же дней дать почувствовать тюремным властям, что нового арестанта не сломишь. Досадовал на скорый арест, настигнувший в самом начале работы. Всего два-три месяца назад стал он профессионалом-революционером и еще не многими делами успел оправдать это звание. Теперь работа только бы должна развернуться. Хотя бы полгода еще... Не заслужил еще он этого «отдыха».
Как будут проходить дни? Пребывание в одиночке, короткие прогулки по небольшому загону, наплывы гнетущей тоски... И так день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем. Придет осень, зима, завоют вьюги – плакальщицы арестантов. И этот их вой будет напоминать об уличном разгуле ветров, о воле, о борьбе. Вспомнил, как Симбирцев рассказывал о своем первом тюремном крещении. Просидел он тогда в одиночке восемь месяцев. Был февраль – месяц метелей. И тогда Федору Павловичу вспомнился вой волков, подходящих ночами к деревне, и он, вторя вьюге и воображаемому волчьему вою, садился на корточки и тоже начинал тихо подвывать. Потом спохватывался, вскакивал, пугаясь своего сумасшествия. «Я с ума схожу... С ума схожу...» – твердил он себе.
Неужели и ему, Алексею, уготовано это? Сумеет ли вынести все? Когда и каким выйдет из тюрьмы? Может быть, это будет его экзамен на «аттестат зрелости» подлинного революционера? Выдержит ли он его?..
И еще вспомнились чьи-то слова: «В чьих глазах начинает угасать ненависть к врагам, тот погибает. Раз сдавшийся – не может быть надежным бойцом».
Перед рассветом Алексей услышал сначала вкрадчивый, осторожный, а потом настойчивый, усиливающийся с каждой минутой стук в стену. Кто-то требовал ответа, и Алексей, сидя на койке, старался понять смысл этого стука. Тюремной азбуки он не знал. Еще в Петербурге советовали ему заняться ее изучением, как-то даже показывали расположение букв по рядам, но день ото дня он откладывал эти уроки. Теперь допущенная оплошность чувствовалась болезненно остро.
Стук замолкал, потом начинался снова. Минут двадцать добивался неизвестный сосед ответа и, убедившись, должно быть, что рядом в камере нет никого, замолчал. Тогда застучал Алексей – сбивчиво, громко – и в ту же минуту услышал ответный размеренный стук.
Как сообщить о себе соседу? Как узнать, кто он? Накипала злоба на собственную беспомощность и бессилие. «А может быть, там шпион?.. Нарочно посажен выпытывать?..» – мелькнула мысль, и она несколько успокоила Алексея. Он упорно навязывал ее себе.
Прошел день, другой, третий. Алексея не допрашивали и не выпускали на прогулки. В камере изучен был каждый вершок. По вечерам слышался стук. Он испытывал терпение. Хотелось курить, и мысль о папироске, о возможности хоть раз затянуться кружила голову. Время словно остановилось.
Только через неделю вызвали его на допрос. Алексей ждал угроз, издевательства, но жандармский полковник встретил его не только вежливо, но почти ласково. Поднялся из-за стола, учтиво наклонил голову, потом втянул ее в плечи и развел руками.
– Понимаете, батенька мой, целую неделю вас продержали, а зря. Совсем зря, оказывается. И моя вина в этом тоже есть, прошу извинить. Садитесь, пожалуйста... Черт знает, как вышло все... Садитесь, садитесь. Сегодня будете на свободе.
Вот уж этого Алексей никак не мог ожидать и даже растерялся. Он приготовился к допросу, готовый выдержать злые, колкие взгляды, а у полковника было добродушное, какое-то домашнее, а не официальное лицо, и так естественно было его смущение. Он суетился, раскладывал на столе какие-то бумаги и, нисколько не задумываясь над своими словами, говорил:
– Вся ваша вина заключается только в молодости, ну... в естественных порывах к лучшему, к некоторым, как бы сказать, идеалам, – растопырив пальцы, потряс он рукой в воздухе. – Молодости свойственны увлечения, без этого не может сформироваться настоящий человек. У меня у самого сын, будучи студентом... Да что там сын, – сам я в молодости такие номера откалывал, что... Всю Россию тогда нужно в тюрьму засадить, если уж на то пошло. И нельзя человеческую мысль упрятать в рамки законов. А у нас, к сожалению, есть любители усердствовать не по разуму. Понимаете, что хотели заварить, – подался полковник ближе к Алексею и понизил голос, – объявить вас чуть ли не главарем. Сам крикнул: «Я – социалист!..» И потом – этот флажок... Очень много нелепого в жизни, очень... Вы можете зайти в лавку и купить десять, двадцать аршин кумача; несите на виду у всех, и никто ничего не скажет, а лоскут в пол-аршина, которому копейка цена, может наделать переполох. Парадокс, а?.. Символ, штандарт, знамя!.. И, понимаете, в этот копеечный лоскут хотели закатать человеческую жизнь. В общем, черт знает что! А я им говорю: то, что Алексей Брагин выкрикнул, будто он социалист, и этим лоскутком помахал, может служить не обвинением, а его оправданием. Как вы не можете понять, господа, что это же абсолютно несерьезно! Ни один действительно злонамеренный человек не будет лезть на рожон. И что же он этим флажком – государственный строй смахнул, что ли?.. Это же было просто мальчишеской выходкой, только и всего. Ну, пожурите его, предупредите, наконец, чтобы он не позволял себе таких шуток, а делать из него преступника – это из рук вон... В общем, я взял ваше дело от этих господ в свои руки, и мы все быстро уладим. Главное в том, говорю я им, что Брагин совершенно серьезно порвал все свои прежние связи. Переписки с Петербургом он не ведет, держится тихо и скромно. У полиции уже была попытка в чем-то заподозрить его, и все это лопнуло как мыльный пузырь. И надо различать, господа, где действительно злонамерение, а где – легкомысленное озорство. А молодость всегда есть молодость со всеми ее увлечениями. Я-то отлично понимаю это... Некрасов... «Сейте разумное, доброе, вечное...», «Где мужик, там и стон...» – и так далее. Служение народу, высокие идеалы – все, все это было. И даже мой собственный сын, говорю... Только я сделал бы одно замечание: эти народовольческие идеи уже изжили себя, и вы, Алексей... Я буду называть вас Алешей. Не возражаете?
– Пожалуйста, – улыбнулся Алексей.
– Да... Так вот я говорю: вы, Алеша, несколько опоздали. Теперь даже коллеги народовольцев, революционеры другого толка, так называемые марксисты, – нападают на них, обвиняя в ложном пути. Но я вас опять-таки понимаю: у народовольцев была романтика, и это могло захватить. Но все это теперь уже в прошлом, а всякая затяжная игра, какой бы она интересной ни казалась поначалу, под конец становится скучной. Так случилось и с этой игрой в революцию. Ну, да вы сами отлично поняли это, раз отошли от всего. И, чтобы, говорю, нам со всем этим покончить, попрошу у вас, Алеша, подтверждения, что вы действительно от организации отошли и свои прошлые связи с ней считаете именно увлечением молодости, и мы все ваше дело закроем, – откинулся полковник на спинку кресла, готовый теперь слушать его.
– Я не понимаю, о какой организации вы говорите, – сказал Алексей.
– Ну, там... В Петербурге...
– Я ни в какой организации не был.
– Ну, между нами-то говоря... – добродушно посмеялся полковник. – Не думайте, что я собираюсь вас как-то ловить. Избавь бог от такой мысли. Наоборот, сам раскрыл вам все карты. И не надо скрывать от меня. Я дал самому себе слово выпутать вас из всей этой нелепой истории. В этом вся моя цель.
Признать себя причастным к какой-либо революционной организации – значит произнести самому себе приговор. Нет, пусть уж это делают господа тюремщики. Сколько рядовых, еще ни в чем не проявивших себя революционеров только по одному подозрению загнано в тюрьмы, выслано административным порядком! Алексей понимал, что все эти хитросплетения слов, которые расточал перед ним полковник с таким добродушным видом, на самом деле нужны ему для приговора судебной палаты. Но помимо этого полковник хотел от него признания в причастности к организации, с которой он, Алексей, действительно не имел ничего общего. Народники... Он сам боролся с ними и отвергал их идеи. Но не объяснять же жандарму свои взгляды! Он выслушает их, и приговор будет уже предрешен. Хитрит господин полковник, так и с ним надо хитрить.
– Ни к какой организации я не принадлежал и не принадлежу, – заявил Алексей.
– Следовательно, считаете себя верноподданным? – уточнял полковник.
– Конечно.
– На существующее смотрите, как на должное и необходимое?
– Да.
– Как на должное и необходимое… зло, добавляете про себя? – усмехнулся полковник.
– Вы напрасно стараетесь читать мои мысли.
– Да нет... Это я так, шучу, – отмахнулся полковник от сказанного. – Выясним еще только один вопрос... Как вы, Алеша, считаете... Департамент полиции, жандармское управление... по-вашему, они защищают государя императора и весь политический строй нашего государства?
– Да, защищают.
– И, следовательно, они необходимы, – как бы продолжая слова Алексея, добавил полковник. – Хорошо. И вот вам сказали бы: докажите свою преданность, свое звание истинного русского верноподданного человека. Вы согласились бы доказать?
– Я не понимаю, господин полковник, – тихо проговорил Алексей, чувствуя, как перехватывает горло приливом прорывающейся ненависти. Отвел в сторону от полковника взгляд и крепко сжал пальцы.
– Если бы, – так же спокойно разъяснял полковник, – сказали вам: молодой человек, вы считаете себя верноподданным, вы любите своего государя и, как истинно русский человек, готовы не пожалеть для него ничего. Государь император достоин этого, его именно так беззаветно любит русский народ. Но в России есть иноверцы, есть люди, желающие погубить государство и государя, и с ними надлежит жестоко бороться... И сказали бы вам: молодой человек, внесите и вы свою лепту, помогите своему государю в борьбе с его внутренними врагами. Что бы вы сказали на это?
Алексей молчал.
– Вы согласились бы помогать, допустим, нам, – верным стражам его императорского величества? Ну смелее, смелей... Отвечайте.
– Я не способен на это.
Полковник умышленно не хотел понять отказ и засмеялся.
– Скромником себя выдаете. Что значит не способны? Это уж позвольте тогда нам самим определить. А может, у вас обнаружатся такие способности, что всех нас за пояс заткнете, а?
– Вы не так меня поняли.
– А как надо понять?
– Я не согласен и не соглашусь никогда, – резко ответил Алексей и отвернулся.
– Это ваше категорическое утверждение, или, может быть, дать возможность подумать?.. Так как же, Алеша?
– Я перестану вам отвечать.
– Не надо так горячиться, я же доброжелательно настроен к вам, – чуть ли не обиделся полковник. – Неужели вам хочется за свой необдуманный выкрик, который многие слышали, и в частности тот самый извозчик... И за этот красный лоскут поплатиться не только свободой, но жизнью? Ведь если все это было с вашей стороны не озорством, как бы мне хотелось считать, то... Самый факт того, что вы находились среди взбунтовавшихся рабочих, да еще с этим флагом... Подумайте над всем этим, Алеша. Призываю вас, как отец...
– Меня зовут Алексей Брагин.
– Доверьтесь моим сединам, – продолжал полковник. – Вся ваша жизнь впереди, и не советую порывать с ней, она дана один раз. Что вам стоит сказать, что были раньше грешки, принадлежали к партии, но все это в прошлом? Никто вас не съест за такое признание. Зачем же себе роете яму таким неразумным упорством?
Алексею хотелось бросить открытый вызов сидящему перед ним врагу, во весь голос крикнуть, что никакими тюрьмами, ссылками и виселицами не запугать и не удержать рабочих от революционной борьбы, но он сдержался. Лучше сказать об этом потом на суде, чтобы слышали многие, а не только один этот жандарм.
– Давайте запишем, – обмакнул полковник перо в чернильницу и стал вслух диктовать себе: – «Принадлежа в прошлом к партии, именуемой «Народная воля», я, Алексей Брагин...»
– Я к ней не принадлежал, – громко повторил Алексей.
– Встать! – внезапно ударил полковник ладонью по столу.
Алексей поднялся и, усмехнувшись, сказал:
– Вот, полковник, и изменило вам доброжелательство.
– Имейте в виду, Брагин, что вы пока содержитесь у нас, как в гостинице, но режим может моментально перемениться. Не заставляйте вырывать признание силой, а мы его вырвать сумеем, – жестко проговорил полковник.
– Никогда, – так же жестко ответил ему Алексей.
Еще пять дней пробыл он взаперти, а потом его начали выпускать на пятнадцатиминутную прогулку. Однажды Алексей ухитрился поднять брошенный кем-то из арестантов скомканный клочок папиросной бумаги. Вернувшись в камеру, развернул бумажный комочек. На нем было написано карандашом: «Азбука. Сначала стучать по вертикали – в каком по счету ряду, а потом по горизонтали – какая по счету буква».
И ниже на разграфленной бумажке была тюремная азбука.
Алексей даже засмеялся от радости. «Учебник» был в руках.
Вечером, лежа на опущенной койке, застучал в ту самую стену, откуда слышал в первые дни настойчивые просьбы ответа. Застучал – сначала медленно, неуверенно. Без привычки не успевал улавливать ответный стук, просил повторять и медленнее подавать букву за буквой. В соседней камере сидел обвиненный в распространении противоправительственной литературы рабочий из Тулы.
Прошло два-три дня, и Алексей, уже не заглядывая в бумажку, общался со своим соседом. Перестукивание заметил надзиратель, пригрозил карцером, но сосед простучал Алексею, чтобы он наплевал на указки тюремщиков, – и Алексей совсем осмелел. Крикнув в ответ надзирателю:
– Из тюрьмы выпускайте, тогда буду разговаривать, а не перестукиваться.
Одиночество перестало томить.
– ...Так, Агутин, так, так... Опять с тобой встретились.
– Так точно, вашскородье, опять.
– Может, тоже скажешь, что все по-честному было?
– По-честному, вашскородье, как есть.
Пристав допрашивал маляра в тот же день, когда его с куском кумача за пазухой поймали городовые.
– По-честному, так... За бедных людей хотел порадеть. Все понятно... Ну, а как же это ты, братец мой... как же ты, негодяй, – поправился пристав, – у заводских ворот очутился? Кой черт занес тебя к ним?
– Шли мы, вашскородье, по своим малярным делам... Новый подрядец думали взять.
– Кто это – вы?
– Я и, стало быть, подмастерье мой...
– Брагин?
– Точно так. Алексей. Шли, стало быть, мы...
– Погоди. Кто кого вел? Ты – его или он – тебя?
– Вместе шли. И глядим, вашскородье, несметная туча людей собралась. А нам в аккурат мимо завода был ход... И вот, значит, идем... А дятловские, которые у ворот пособрамшись, друг дружке жалятся, что не хочет им хозяин деньги платить. И уж это вот, вашскородье, как есть не по-честному, да...
– Ну, а палка зачем была у тебя?
– Очень просто – была. От собак отбиваться. Намедни в Дубиневке один кобель наскочил, сапог мне обгрыз. Такой злющий, сибирский глаз!..
– А это зачем? – указал Полуянов на кумачовый лоскут, лежавший перед ним на столе.
– А это... А это из дому я прихватил. Будем, думаю, завтракать где-нибудь в холодке, так на землю хоть постелить. Опять же и руки вымоешь – утереться можно.
– Сколько лет, Агутин, тебе?
– Шестьдесят, вашскородье.
– И до этакой поры не научился врать поскладней?
– А зачем нам врать? Мы – по-честному.
– Ладно, – поднялся пристав. – Не стану руки марать об тебя, а вот в тюрьме за вранье тебе, действительно, влепят по-честному...
– Эх, сибирский глаз... – протяжно вздохнул Агутин.
– То-то же, что сибирский... Считай, докатился теперь до Сибири. Причислятся тебе все злодейства, скипидарная твоя душа!..