412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эвелио Росеро » Дом ярости » Текст книги (страница 18)
Дом ярости
  • Текст добавлен: 25 января 2026, 14:00

Текст книги "Дом ярости"


Автор книги: Эвелио Росеро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)

И вот, впав в отчаяние, он уже приближался к краешку пропасти самоубийства, когда увидел наконец ее.

Девушка была его ровесницей – неужто это Амалия Пиньерос, самая некрасивая девушка квартала? И что она, собственно, делает в доме у тетушки Альмы?

– Мой папа – бизнес-партнер магистрата, – немедленно сообщила ему Амалия, как только они поздоровались.

Молодые люди уселись за один из установленных в саду столиков, где, чтобы расслышать друг друга, им приходилось кричать. Танцевать ни Риго, ни Амалии не хотелось.

– Я уже на всю жизнь натанцевался, – заявил он. Бледное его лицо поблескивало от пота; он был без пиджака, в одной сорочке, к тому же расстегнутой – ребра Рыцаря печального образа были выставлены напоказ. Амалия оценивающе взглянула на них краешком глаза. Но и Риго обратил внимание на зеленую мини-юбочку, тонкие голые ноги, длинные, цвета пепла косы, очки в черепаховой оправе. И на почти плоскую грудь, подумал он, но – какая разница?

У Амалии тоже еще не случилось ее первого раза – ни на этой вечеринке, ни на какой-то другой. Никто и никогда не приглашал ее танцевать. Но сегодня это было не столь важно; Риго Сантакруса ей вполне хватало: все в ее руках. Они принялись отпускать шуточки, смеяться надо всеми и над каждым в отдельности, из чего и родилось их первоначальное доверие друг к другу. Риго стало казаться абсурдным, что раньше ему случалось думать, будто Амалия – самая некрасивая девочка во всем квартале, – да как же он ничего не замечал? Амалия вполне себе красавица, из-под блузки проглядывают грудки с задорно торчащими сосками, от которых он тащится, к тому же у нее очень заразительный смех, а какая ей свойственна проницательность, как она умеет попадать в самую точку, когда речь идет о насмешках над ближним! Он совершил открытие: его смешит до слез каждый удачный комментарий Амалии Пиньерос по поводу танцующих женщин, официантов, официанток, разноцветных фонариков, цвета вина, формы бокалов, грохота, производимого «Угрюм-бэндом». А когда произошел второй подземный толчок, Амалия Пиньерос ничуть не испугалась; она взяла его за руку и сказала:

– Земля опьянела.

Как будто он и она – двое старинных друзей-приятелей.

Наконец Риго предложил ей потанцевать, но врать она не стала:

– А я не умею: ни разу в жизни не танцевала.

– Да я тебя научу, – сказал ей Риго.

Тогда они встали из-за стола и вошли в самую гущу танцующих. Он вел ее за руку. Его ничуть не смущало, что макушка Амалии оказалась едва выше его пупка – такой она была невеличкой. Зато ей очень нравилось, что Риго похож на великана Гулливера. Она как раз собиралась ему об этом сказать, когда Риго признался:

– В колледже меня зовут Доньей Иголочкой.

– Какое красивое прозвище, – заметила она.

Они так и стояли, взявшись за руки, и не танцевали, только друг на друга глядели. Их вдруг толкнули, и они упали друг к другу в объятия и поцеловались. Это был их первый поцелуй. Судя по всему, этим двоим уже не суждено прекратить целоваться.

– Это куда лучше, чем танцевать, – облизывая свои пухлые губки, сразу же сказала Амалия уже другим голосом, охрипшим от пламени, того самого, что испепеляло Донью Иголочку. И они занялись учебой. Оба ждали этого шанса все пятнадцать лет своей жизни; оба хотели одного и того же, а именно – кинуться с головой в мутные воды своего первого раза. И после целой серии поцелуев и ощупывания, не заботясь больше ни о чем, они думали исключительно об одном: найти в этом доме подходящее местечко, хоть какое-нибудь. Пойти и друг другу отдаться.

Они ушли из сада, поднялись на второй этаж; на балконе были гости, и те предложили им выпить. Другие гости играли в карты. Какой-то пьяный спал сидя, уткнувшись лицом в вазу с фруктами. Другому кто-то разрисовал физиономию губной помадой. Забраться в чью-нибудь спальню они не решились: Риго Сантакрус отлично знал о взрывном характере тетушки Альмы. Спустились в гостиную, наполненную такими же, как они, юнцами. Проверили библиотеку, потом малую гостиную, однако повсюду находили гостей, кое-где – выведенных из строя пьянчуг. Будто весь мир вступил в сговор с целью отказать им в любовном гнездышке. Они то и дело целовались с тем нетерпением, что неотличимо от боли: оба чувствовали, что вот-вот умрут от любви, если сейчас же не обнажатся, вступая в мутные воды своего первого раза.

Так добрались они до гаража, до последнего убежища, которое пришло в голову Риго.

На первый взгляд там никого не было. Из гостиной долетала музыка, «Роллинг Стоунз» – фон для их любви. Единственная горящая лампочка лишь подчеркивала гаражную тьму; стоявший вдоль стены черный семейный «мерседес» казался странным животным, лоснящимся и дремлющим.

– Ну вот, – выдохнул Риго, – здесь тоже полно пьяных.

На месте, предназначенном для грузового «форда» и зиявшем его отсутствием, в нелепо скрюченных позах застыли какие-то тени, словно сгустки материи, останки неслабо погулявших мужчин. Это были тела охранников Батато Армадо и Лисерио Кахи, а также Огнива и Тыквы, кузенов Альмы.

– Не буди их, – сказала Амалия. – Это единственное в мире место, где нас никто не увидит.

– Давай в «мерседес», – предложил Риго. Повернувшись к ней, он снова впился в ее ротик. Дольше терпеть он не мог.

И они протопали по устланному телами полу, будто по болоту с крокодилами. Двери «мерседеса» оказались закрыты на ключ. Прислонились к капоту – что же, придется заниматься этим стоя? – не хотелось бы. В смерче рук и поцелуев парочка постепенно сползла на груду пьяных тел. Эти двое были безмерно счастливы своим первым разом и очень упрямы. Без оглядки, без всякого зазрения совести, едва усевшись на холодный кирпичный пол гаража, они принялись распихивать тела пьяных носками обуви и коленями, немало не опасаясь их разбудить. Ими вдруг овладела неведомая ранее ярость. Особенно Амалией, которая очень ловко воспользовалась для атаки каблуками туфелек; Риго же применил подошвы огромных ботинок; и оба с дружными смешками и необузданной злобой нападали, пришпоривали, гвоздили, давили, били ногами спящие тела пьяных. Целились в их шеи и толкали, пинали их под мышками, упирались в зады: «Какие же они тяжелые, эти пьяницы». Наконец в результате этих решительных действий они расчистили себе место, на котором родился ураган. Они так спешили, что ни один из них не заметил крови, в которую они наступили, когда прошлись по пьяным, той крови, которой оба перемазались, кувыркаясь, один поверх другого, как голыми, как и одетыми, не разглядели следы от пуль, звездами зиявшие во лбах пьяных; как же им удалось самих себя перебить? в русскую рулетку играли, что ли? Одно тело, ставшее тенью, застыло в позе ползущего прочь, пытающего спастись человека: оно окоченело, пожелтело, а скрюченные пальцы продолжали царапать кирпич, как будто бы гость все еще пытался покинуть праздник. Это был Тыква, кузен Альмы и ветеран войны, – он умер последним.

5

Большего Франция вынести не могла. Сон смежал ей веки, оплетал паутиной. Не дожидаясь того момента, когда упадет, подобно судье Архимеду Ламе, похрапывающему под столом, она сочла за лучшее вытолкнуть свое тело из столовой и заставить его дойти до своей комнаты, где ее наверняка ждет Ике, этот ее безумец. Так она и подумала: «Ике, мой безумец». Мать, глядевшая на нее с бесконечной печалью в глазах, кивнула ей со своего места хозяйки в торце стола. Мать и дочь без слов простились друг с другом. Франция ушла из столовой, а сеньора Альма продолжила внимательно следить за всем, что происходит в этом зале, где сновали туда-сюда официанты с подносами. Ни один из них не являлся с новостью, которой она ждала, – с новостью о возвращении Начо Кайседо. Однако сеньора Альма не позволяла себе расслабиться. Если бы могла, она бы молилась. Вокруг нее то вздымались, то опадали, подобно волнам в безбрежном и пустом море, голоса и смех множества мужчин и женщин.

Франция захлопнула за собой дверь своей комнаты. Направляясь к постели, она без тени смущения раздевалась, – а чего ей стыдиться? если он ее себе затребует, она ему еще раз отдастся, с превеликим к тому же удовольствием, подумалось ей. Кузен спал на полу, как она его и оставила, голым.

– Ике, – обратилась она к нему, – а в постель ты лечь не хочешь?

Ике ей не ответил. Огромный, во весь рот, зевок овладел обнаженной Францией. Нет, сил у нее уже не осталось. Заставив себя снять с постели покрывало, она набросила его на тело Ике, которое оставалось на полу.

– Ну ладно, – сказала она ему, – твое дело. Завтра придумаем, как это все объяснить. И я даже не совру, если скажу, что вовсе с тобой не спала: ведь ты лежишь на полу, а я – в кровати.

С этими мыслями она залезла под одеяло, дивясь холоду, ужасному холоду, который, пока она погружалась в сон, постепенно охватывал ее, проникая откуда-то снизу, с пола, расползаясь от распростертого тела Ике, этого ее безумца, накрытого покрывалом, от тела, которое, несмотря на ее заботу, словно дышало льдом.

Особа по прозвищу Курица вошла в туалет.

Весьма довольная собой декламаторша задавалась вопросом, предоставят ли ей время для еще одного сеанса декламации в столовой. «В таком случае я продекламирую им Шекспира, я их пленю. Быть или не быть».

Горделивая дама подняла юбку, спустила до колен мешковатые желтые кальсоны и приготовилась помочиться в свое удовольствие. Она долго терпела в столовой, беседуя с Летучими Мышами – так она называла про себя сестричек Барни, которых публика принялась вновь упрашивать спеть еще одну вещь Гарделя. «Им бы и вправду следовало себя сжечь. В какие игры они играют? Искусство творит не тот, кто поет песню, а тот, кто ее сочиняет. Даже я спою лучше них. Я толкую бессмертных, да и сама, вдохновляясь собственным воодушевлением, пишу стихи, другое дело, что я человек скромный и читать их на публике не решаюсь».

Она уже пустила мощную струю, окутавшись собственными парами, изливая наконец-то свои жидкости, когда вдруг заметила пьяного, который спал в углу туалетной комнаты, прямо у нее перед глазами, накрытый, словно покрывалом, живописным полотном в золоченой раме. А это что еще за подарочек? Курица в крайнем изумлении разинула рот. Молодой, это и так видно, никак племянничек Альмы? Ну да, она же сама видела его в столовой. «Может, он просто прикидывается спящим, чтобы подглядывать за мной, пока я писаю? А почему бы и нет? Ведь эта нынешняя молодежь больная на всю голову».

Рассмотреть глаза молодого человека ей не удалось, поскольку они скрывались за углом картины. Курица решила: он спрятал лицо, поняв, что она его увидела, и эта уверенность наполнила ее незнакомым ей доселе удовольствием. И она придержала струю, замурлыкала песенку, встала во весь рост, после чего вновь уселась на унитаз. «Вот тебе мое тело, белое и пышное, все еще очень аппетитное тело пятидесятилетней женщины, незамужней, не связанной никакими обязательствами, ведь я успешная предпринимательница, могу позволить себе содержать любовника, почему бы и нет?» И она вытянула шею, чтобы лучше разглядеть: или же пьяный прикинулся пьяным, или же спящий прикинулся спящим – одно из двух. «Ежели этот юнец со мной искренен, я буду с ним честна, а там поглядим». Очень медленно Курица поднялась и обнажилась перед ним еще раз, запустила руку в черное облако волос и осторожно там почесала, чтобы даже мертвеца проняло, сказала она себе, после чего стала надевать трусы, покачивая бедрами слева направо и в обратном направлении, что могло бы разогнать кровь даже у умственно отсталого жеребца, подумала она, но тут ее постигло разочарование, потому что выяснилось, что пьяный и в самом деле мертвецки пьян. «Надо же, где его сморило-то, бедняжку, уж точно не обрадуется завтра подхваченной простуде, продрыхни он здесь до утра».

И с поистине материнской заботой она пошарила в стоявшем рядышком шкафчике, нашла там довольно большие белые и синие полотенца и накрыла ими этого до абсурдности странного пьяницу, не придумавшего ничего лучшего, как укрыться картиной. Прежде чем пьяницу укутать, она задержала взгляд на живописном полотне; изображенная на нем сцена внушила ей отвращение: два отвратных мерзавца дубасят друг друга палками – и кому только могло прийти в голову нарисовать нечто подобное?

Италия занималась любовью, и в первый раз против своей воли.

Она успела наговорить кучу невероятнейшей лжи, громоздя одну небылицу на другую, а теперь и сама не знала, на которую из них опереться, чтобы выдать ее за правду: она сказала Порто де Франсиско, что выйдет за него замуж, что у них будет ребенок, что она любит его больше жизни и будет любить до самой смерти, что она написала отцу письмо, будто не хочет никакого ребенка и с просьбой вызволить ее из этого царства жареных цыплят. Рядом с ней похрапывал Порто. Она никогда и представить себе не могла, что Порто так храпит. Правду сказать, они ни разу и не спали вдвоем целую ночь. Раньше их свидания проходили по одному и тому же сценарию: секс, секс и секс, пока она наконец не забеременела. Теперь все оказалось совсем не так: Порто противно храпел, а отец за ней все не ехал. В этот момент ей показалось, что пол проваливается, а стены комнаты наклоняются над ней, чтобы самым внимательным образом ее рассмотреть, – они как будто хотели о чем-то ее предупредить. Какой кошмар, воскликнула она про себя, мир будто из пластилина, папа никогда за мной не приедет, а я никогда отсюда не выйду.

Благоразумная Пальмира, первая из сестер, сбежавшая с вечеринки прямо в постель, пребывала в горизонтальном положении уже несколько часов, и сон, ноздреватый и горячий, уже начинал отпускать ее, возвращая к действительности. Она этому сопротивлялась, не желая просыпаться. Ей снилось, что ее ласкает какой-то мужчина, ласкает так, как не ласкал и самый дерзновенный из всех ее парней; он даже позволил себе очень долгий и очень глубокий поцелуй, что в свете заученной ею морали являлось одним из величайших грехов человечества. Сладко и лениво потянувшись еще разок, благоразумная Пальмира раскинула руки, пребывая во сне. В семейную историю она вошла происшествием, которое случилось с ней еще в детстве: в один прекрасный день, оставшись дома одна, она вдруг услыхала стук в дверь и спустилась открыть. За дверью оказалась старая нищенка, просившая милостыню; нищенка поведала девочке, что она голодна и дрожит от холода, после чего Пальмира, не задумавшись ни на секунду, повела ее в кухню и открыла кладовку, чтобы та набрала себе в котомку всего, чего только ей захочется, а потом привела в покои матери, где велела ей надеть мамино платье и кашемировое пальто, а также пару туфель, что пришлись нищенке как раз по ноге, после чего выпроводила просительницу на улицу. Вот какой была эта благоразумная Пальмира, которой сейчас снилось, будто некий мужчина продолжает ее целовать, а потом пытается перевернуть ее вниз лицом; тут-то она и пробудилась и увидела, что это вовсе не сон, а вполне себе реальная жизнь: она лежала на спине без простыней и какого бы то ни было покрывала, с раскинутыми руками и неким мужчиной на коленях у нее между ног.

Оставаясь неподвижной, не сжимаясь в комочек, не пытаясь убежать или кричать, благоразумная Пальмира пристально поглядела ему прямо в глаза, а потом с нескрываемым любопытством обшарила взглядом его грудь, живот. Он был таким же голым, как и она.

– Кто вы? – спросила она его. – И что вы здесь делаете?

– Извини, Пальмира, но мне известно только одно: я люблю тебя. Захочешь – уйду.

Как ни старалась, узнать его она не могла, но нечто похожее на давно улетевший ветерок, некая беззащитность на его лице, говорило о том, что все-таки она его знала.

– Кто ты?

– Матео Рей, брат Пачо.

– А-а-а.

Пачо Рей был ее соседом и уличным приятелем, первым в ее жизни женихом, вот только прошло с тех пор уже лет сто: она в те времена еще пешком под стол ходила, а этот Матео вообще соску сосал. К тому же он очень похож на Пачо, уехавшего в Канаду изучать физику; да, он на него очень похож, подумала она, но только лучше. Благоразумная Пальмира покраснела. Они все так же молча смотрели друг на друга. Она все так же пылала, а он все так же стоял на коленях между ее ног.

– Тогда входи, Матео, – сказала она шепотом. – Но потом ты уйдешь.

6

В столовой дела шли далеко не так весело, как в саду. Дела эти были неутешительны. Сестрички Барни полагали, что причиной тому – похоронное лицо Альмы Сантакрус, которая и не слушала, и не участвовала в беседе, и никому не давала смеяться. Публики поубавилось, сестрицы Барни загрустили, спасти этот праздник могло теперь только чудо – возвращение Начо Кайседо.

Дядюшка Баррунто на пару с дядюшкой Лусиано искали, во что бы им ввязаться, лишь бы убить время. За столом со слоновьими ногами они обладали равным весом и равно претендовали на власть: один был братом Альмы, а второй – братом магистрата. Оба присутствовали на свадьбе Начо и Альмы, на крещении их дочек, оба были в курсе всех подробностей их семейной жизни. С самого начала они с трудом выносили друг друга, однако этого неудовольствия никогда не признавали. Разногласия по поводу землетрясений в Боготе только усилили их досаду. Лусиано являлся торговцем детскими игрушками, королем игрушек, их изобретателем, а Баррунто – портным на службе у высшего сословия Боготы, владельцем эксклюзивного шляпного магазина под названием «Джентльмен из Санта-Фе». Оба были завзятыми читателями «Ридерс дайджеста», журнала «Лайф», газет «Тьемпо» и «Эспектадор», ряда школьных энциклопедий, бесчисленных «плачей и страданий героя, который пахал море и сеял ветер», зубров истории Ватикана, истории Второй мировой войны, истории мировых столиц, истории истории, истории предыстории и любой другой истории, которая еще только собиралась выйти в свет.

На этот раз первый ход сделал не кто иной, как Баррунто Сантакрус.

И сделал он это, зайдя со стороны игрушек и соответствующего магазина – фортификации Лусиано Кайседо и источника его финансового благополучия.

– Лусиано, – заговорил Баррунто, шевеля влажными от водки губами, – а та лошадка, которую вы доставали за обедом из кармана, та самая, что ржала, никак это дидактическая игрушка?

– Да. С ней ребенок узнает, что лошадка ржет.

– Но она ничему не учит: любой ребенок и так знает, что лошади ржут. Бесполезная игрушка.

– Вы не находите ничего красивого в лошадке, которая умеет ржать?

– Я нахожу это чуточку глупым.

– Чуточку глуп тот, кто так это видит.

– То есть это вы меня называете чуточку глупым?

– Совсем чуточку.

– Смейтесь-смейтесь.

– А вы назвали меня лгуном.

– Кому брошена перчатка…

– Вот и я о том же, – отрезал Лусиано и с неудовольствием отметил, что из столовой выходят его супруга Лус и их дочери Соль и Луна, и к тому же они не одни: с ними Сельмира, супруга его противника.

Лица обоих мужчин потемнели.

Баррунто вновь взялся за свое, чокнувшись с оппонентом; они пили водку. Гости, насторожившись, искали глазами председательствующую за столом Альму Сантакрус, но та, казалось, ничего не замечала: она витала в облаках.

– Для любого человека очень и очень непросто, – изрек Баррунто, поднимая вверх указательный палец, – признать, что он дал маху. Однако совершенно необходимо признать заблуждение, ошибку, промах, прокол, отклонение, глупость, варварство, когда сам этот факт затрагивает жизнь и честь всей страны. Мы не готовы честно констатировать, что сплоховали, что, говоря на чистейшем колумбийском, все просрали, – вот главная болезнь этой страны.

– Ярчайшим представителем которой вы, сеньор, как раз и являетесь, – подытожил Лусиано.

Дядюшка Баррунто проигнорировал этот выпад, растянув губы в улыбке:

– Я сейчас же продемонстрирую вам, кто является ярчайшим представителем этой национальной болезни, задав вам единственный вопрос: в какой партии вы состоите?

У Лусиано вытянулось лицо:

– Я – консерватор, так же как мой брат Начо, как мои родители и деды. И как добрая часть моих клиентов. А вы – либерал, насколько нам известно. Мы с вами многократно имели возможность обсудить обе партии с первого же дня нашего знакомства. А сегодня впору нам поговорить об огородных овощах, вам так не кажется?

Все лица расплылись в улыбке.

– Ну да, и в самом деле, таких разговоров было не перечесть, – признал Баррунто. – Но вы, чтобы сохранить лицо, только позабыли прибавить, что именно ваша партия и символизирует тех, кто в этой стране никогда не желал признавать, что они всё просрали.

Баррунто поднял свою рюмку. Лусиано повторил его жест. Публика сделала то же самое, искренне пораженная звоном скрещенных мечей. Некоторые улыбались с укоризной, надеясь таки несколько понизить градус.

– А теперь поговорим о садах-огородах, – развернулся Баррунто во всю мощь. – Полагаю, что вы, оставив в стороне изобретение игрушек, ни разу в жизни не посеяли ни цветочка и уж тем более не посадили ни одного дерева.

– Не посеял, это я признаю, вот только не могу понять, почему цветок, по-вашему, ценится меньше, чем дерево. И книгу я тоже не написал. И родил всего лишь одну дочь. А вы, сеньор, я полагаю, уж точно написали книгу, и посадили дерево, и родили сына – ведь вы к этому клоните, не так ли?

– Книгу я написал, верно подмечено. В ней больше четырехсот страниц, а называется она так: «Почему в Колумбии никто не говорит правду».

– Вот это да! – воскликнул дядюшка Лусиано с нескрываемым удивлением. – И что мы можем об этой книге сказать? Мы пока что с ней не ознакомились. А какие такие деревья вы посадили?

– Немалое число гуаяканов у себя в поместье. И сын у меня есть, Риго; он тоже станет либералом, пойдет, так сказать, по стопам отца.

– Что ж, тогда вы полностью себя реализовали, сеньор. В соответствии с известной восточной мудростью, вы – настоящий мужчина. Посадили дерево, родили сына и написали ту книгу, которая нам пока что неизвестна. Теперь можно и умереть.

Слова производителя игрушек были встречены взрывом хохота со стороны тех, кто внимал этому спору. Баррунто Сантакрус возвел глаза горе, словно моля небеса о терпении, и, не чокаясь, опрокинул в себя рюмку. И тут, ко всеобщему удивлению, заговорила сеньора Альма. Однако ее резкий, даже свистящий голос всех скорее напугал, чем утешил:

– Если вы не прекратите сию же секунду эту херню, я возьму стул и с его помощью собственноручно вытолкаю вас обоих из моего дома. И не посмотрю на то, что один мне брат, а другой деверь; вот только позову сюда Батато и Лисерио, и те вцепятся вам в задницы, как цепные псы, пара вы придурков.

– Альма, – сказал на это Баррунто, которому сестра уже успела рассказать о побеге Италии. – Альмита. Полно. – И принялся шепотом ее урезонивать: – Хватит. Не стоит. Ну да, мы знаем, что ты встревожена отсутствием Начо. Не терзайся. Просто родители этого парня… Опорто… пригласили его на пару глотков, и они там все тихо-мирно сидят и беседуют. Так и есть: магистрат улаживает проблему твоей дочери.

– А почему тогда он мне не позвонит? – вопросила в пустоту истерзанная тревогой сеньора Альма. – Начо бы мне обязательно позвонил. Начо непременно бы меня успокоил. Сидите здесь, забавляйтесь своей политикой, а я пойду в кухню, перекинусь словечком с Хуаной. У меня к ней вопрос. Всего один.

И сеньора Альма встала из-за стола. Само воплощение бури в облике женщины. Ни одна из дам за ней не последовала. Ни у кого не возникло желания ее сопровождать.

7

Всех этих разговоров дядюшка Хесус уже не услышал.

Прошло несколько часов с тех пор, как сеньора Альма приказала Хуане разыскать – пусть сама придумает где и как, но чтобы нашла – куриные сердца и потушить их в соусе «для беглого братика». И вдруг одна официанточка, совсем молоденькая, со светящимся лицом, облаченная в эту ледяную ночь в микроскопическое платьишко, вошла в столовую и склонилась над дядюшкой Хесусом с серебряным блюдом в руках, над ним поднимался пар от куриных сердечек – ешь от пуза, пока не лопнешь. «Судя по запаху, приправы те, что надо, – подумал Хесус. – Как пить дать, это Хуана приложила руку. Хуана всегда благоухала для меня куриными сердечками».

Он вспомнил Хуану, нынешнюю старуху, которая когда-то была молодой, старуху, которая состояла на службе у Альмы с тех стародавних времен, когда та и замуж-то еще не вышла. Вспомнил он и самого себя в молодости, вспомнил, как в самые неожиданные моменты принуждал ее к любви: будь то в кухне, в прачечной, за дверью или под лестницей – во всех этих местах он подкрадывался к ней и без всяких там прелюдий нагибал ее впереди себя и залезал на нее сверху, словно петух, а Хуана, как обычная курица, под ним обмирала, – вот о чем вспоминал он, с наслаждением втягивая носом запах куриных сердец. «Хуана никогда мне не изменяла, а почему? Потому ли, что я брат ее госпожи? Или же потому, что я ей нравился?»

Хуана старилась, но он все так же встречал ее едкой усмешкой, наполовину оскорбительной, наполовину одобряющей, а в придачу – взглядом, который порождал в Хуане не что иное, как отвращение, ибо этот мужчина, как она сама лаконично выражалась, вызывал у нее несварение.

– Не люблю я серебряных блюд, – сказал Хесус официантке. И продолжил, облизывая губы: – А я ведь знаю, что ты очень хорошая служанка, просто великолепная, самое то, посему хочу попросить тебя об одолжении: принеси мне для этих сердечек глиняный горшок. Э, нет. Не уноси мои сердечки, красавица. Принеси-ка мне лучше горшочек сюда, и я сам переложу.

Через минуту она принесла ему закопченный глиняный горшок. Дядюшка Хесус с превеликой осторожностью перевалил куриные сердца обратно в черный горшочек, после чего отдал серебряное блюдо в заботливые розовые ручки.

– Теперь можешь идти, – сказал он ей, забираясь одной рукой под юбку и принимаясь щекотать у девушки между ног, так что она вдруг одновременно и всхлипнула, и подпрыгнула, словно сам дьявол ее ущипнул, после чего немедленно исчезла.

Дядюшка Хесус засмеялся. Этой его выходки никто не заметил. Он просто сиял: чуда с куриными сердцами он никак не ожидал. Если когда-то водка толкала его к неукротимой чувственности, то сейчас, на пороге старости, она пробуждала в нем ненасытный аппетит, особенно когда речь шла о таком деликатесе, как куриные сердечки. Он сглотнул слюну, но держал себя в руках: контроля над собой он не потеряет – будет продвигаться потихоньку, поглощая сердце за сердцем. В пару, поднимавшемся над горшочком с требухой, в разреженном воздухе варева ноздри дядюшки Хесуса расширялись и трепетали, чтобы лучше обонять, чтобы чувствовать себя еще счастливее; «Боже ты мой, благодарю Тебя за эти сердца, Ты ведь знаешь, что я жизнь готов отдать за одно куриное сердце». Широченный, от уха до уха, рот открылся. Вилка нацелилась на первое куриное сердечко, плавающее в темном, как кровь, соусе. Задрав голову, как это делают птички, когда пьют, он приготовился.

И вот тогда он его и увидел; тот сидел прямо перед ним, как утром в кухне, только на этот раз повязки на глазу не было и на ее месте зиял ужасный шрам: втянутая морщина, пурпурного цвета впадина, из которой струился зеленоватый пульсирующий свет – трепетное пламя, огненное око. Он был таким же любезным, как и утром, таким же внимательным, смотрелся рабом. Это был Лусио Росас – садовник и охотник. Как будто Лусио его сопровождал. Как будто Лусио самым внимательным образом следил за его дегустацией. Как будто Лусио хотел его поздравить.

Хесус, не желая его видеть, закрыл глаза. Он задумчиво склонил голову и стал жевать. Показалось, что жует он самого себя. Он покрепче зажмурился. Ну да. Он жует свою шею, подбородок. И вот-вот дойдет до глаз. И жует теперь уже свое сердце. Он закричал. Это не был адресованный публике крик. Всего лишь отрыжка, и только. «Какая-то чепуха, – подумал он, – давай-ка, Лусио, разберемся: давай ты оставишь меня в покое и позволишь мне спокойно поесть куриных сердечек, давай ты оставишь меня в покое и пойдешь восвояси; ведь это несправедливо – ты мертв, а я жив, ну и что мы тут можем поделать?»

Глаза он открыл, но они по-прежнему видели Лусио, сидящего напротив. И даже вроде как звал, манил его к себе рукой, будто желая сообщить ему какой-то секрет, и подзывал его еще и кивками, его привлекал этот огонь, порабощал его, овладевал его сознанием. Вспомнил садовника, распростертого на обочине. «Прости меня», – сказал он ему, потянулся за следующей рюмкой водки и опрокинул ее в рот; потом садовник исчез, однако его огненный глаз остался.

Висящий в воздухе.

Хесус не хотел на это смотреть, упрямец только пожал плечами. И принялся жевать куриные сердечки, вкуснющие, по-райски изысканные, но вдруг внезапная острая боль глубоко в горле дала ему понять, что он скоро умрет, что он проглотил смерть; «только смерти мне не хватало», – подумал он. Позывы к рвоте заставили его склониться над горшочком, куриные сердца пошли обратно, и среди множества сердец трепетало его собственное, пережеванное. Все вокруг стало кружиться.

На помощь ему пришел старший брат, Баррунто Сантакрус.

С чрезвычайной осторожностью и максимальной скрытностью он помог ему подняться. И воспользовался помощью Уриэлы и Марианиты, немало удивленных.

– Отведите Хесуса в гостиную, на диван, – сказал им Баррунто. – Кажется, он может идти сам. Ты можешь, Хесус?

Дядюшка Хесус ошарашенно кивнул. Он не был пьян, но казался хмельным, да и чувствовал себя сильно хуже, чем самый горький пропойца.

– Боже! – вскричал он. – Что это?

– Уложи его на диван, Уриэла, – велел Баррунто. – Найди там, чем его накрыть, чтобы не замерз, и оставь. Пусть отдыхает.

Уриэла и Марианита повели дядюшку Хесуса под руки. Тот успел разок оглянуться, прежде чем покинуть столовую. За его спиной все так же светился огненный глаз: наблюдал. Глаз никуда не делся.

«Это все Хуана, ее рук дело, – думал он, постепенно слабея, – эта шлюха меня отравила; ну, погоди же, я еще до тебя доберусь, вот накину лассо, и ты у меня еще попляшешь, а я буду тебя душить, и тогда ты признаешься своей сеньоре, какой яд ты мне подсыпала; ох, Хуана, как будто я тебя не знаю, хотя я никогда в жизни не думал, что ты на такое пойдешь, но если я сдохну отравленный, тебе прямая дорога в ад».

Дядюшка Хесус обливался потом.

– Месть будет сладостной, – сказал он вслух, но ни Уриэла, ни Марианита слов его не разобрали.

Гостиная была пуста. Он так и рухнул на диван. Уриэла погасила свет.

– Сейчас схожу за одеялом.

Дядюшка Хесус ничего не сказал.

Спал? Нет, он задал им вопрос:

– Эй, вы там, вы что – белки?

Застигнутые врасплох, Уриэла и Марианита захихикали. Сравнение девушкам понравилось, и они взялись за руки. Было темно, и они, едва видя друг друга, поцеловались еще раз, а когда их лица разделились, снова засмеялись; «белочки» – без конца повторяли они и грустно смеялись, потом снова целовались и нащупывали друг друга во тьме – того и гляди упадут на пол, не раскрывая объятий. Дядюшка Хесус заворочался на диване, словно устраиваясь поудобнее. Он что-то сказал, но ни та, ни другая слов его не разобрала. Девушки оглушительно хохотали, музыка из сада манила их к себе; «давай потанцуем», – предложила одна из них; «давай танцевать вечно», – и они убежали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю