Текст книги "Дом ярости"
Автор книги: Эвелио Росеро
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)
Магистрат хмурил лоб. Его как будто раздирало внутреннее противоречие: что главенствует – моральный долг и право нерожденного ребенка на жизнь или свободное индивидуальное решение каждого человека относительно того, что касается только его. Но действительно ли дело касается только Италии? Свидетелем того, как он очевидным образом идет ко дну в этом бурном море, была только его младшая дочь. А Уриэла, оракул всех своих сестер, не знала, как протянуть руку помощи своему отцу, непогрешимому до тех пор Начо Кайседо. Внезапно она услышала, как он, будто не в себе, что-то бормочет, скосив взгляд на свой карман:
– Oprime ais. – А потом: – Delectabilissima sunt quae dicis[19]19
Отлично сказано. То, что вы говорите, чрезвычайно интересно (лат.).
[Закрыть].
Его переход на латинский в данный момент показался Уриэле потешной игрой, не соответствующей моменту. Сама она начала изучать латынь еще в детстве по двуязычному изданию басен Федра. Несколькими годами позже она совершенствовала свои познания при помощи томика трудов Николая Кузанского. Отец же изучал язык древних римлян в школе – поскольку в его время он еще входил в программу – и оттачивал в университете. Ему безумно нравилось, что одна из его дочерей выучила этот язык сама, воспользовавшись книгами из домашней библиотеки. Страшно гордый, он пользовался услугами дочки в качестве переводчика, когда, говоря на публике, ему случалось обронить парочку любимых латинских выражений. Это было семейной забавой, поэтому сейчас Уриэла удивилась, но тут же вспомнила, что отец имеет обыкновение наедине с собой думать на латыни – в минуты радости или всепоглощающей грусти либо когда решает какую-нибудь проблему – и что это для него вовсе не игра, а особый способ вникать в суть жизни. И тогда она прониклась к нему сочувствием, решив, что он сразу постарел, прочтя письмо Италии.
– Satis de hoc, – вновь услышала она папин голос, на этот раз резкий и решительный. И чуть погодя: – Mirabiliter et planissime[20]20
Хватит об этом. Поразительно и прекрасно (лат.).
[Закрыть].
Прозвучало это так, как будто магистрат нашел наконец какой-то выход. Глаза его засверкали решимостью:
– Non те puto feliciorem diem hactenus hac ista vixisse. Nescio quid eveniet[21]21
Думаю, в моей жизни не было дня счастливее этого. Что произойдет, я не ведаю (лат.).
[Закрыть].
Теперь глаза его наполнились слезами радости, но он уже взял себя в руки и, устыдившись, провел рукой по векам.
– Non te turbet istud[22]22
Не беспокойся об этом (лат.).
[Закрыть], – сказал он то ли Уриэле, то ли Италии в ответ на сказанное в ее письме. Уриэла так никогда и не узнала, кому именно.
Произнеся эти слова, магистрат встал на ноги.
Альма Сантакрус стояла подле него. Лишь она одна из всех собравшихся здесь сотрапезников смогла понять: с ее мужем что-то случилось. Тем не менее оба супруга глядели друг на друга так, словно никогда не были знакомы.
– Поеду за Италией, привезу ее домой, – заявил магистрат.
– А я думала, что ты решил не ехать.
– Оставайся здесь. И во все глаза следи за гостями. В особенности за твоими родственничками, чтобы больше никому не пришло в голову вынимать из кобуры револьвер в этом доме. Вели официантам подать этим свиньям еще одну свинью. Распорядись, чтобы вместо алкогольных напитков разносили мандариновый сок, в знак завершения праздника. А я поехал. Сейчас же. Я должен вернуть свою дочь.
– Нашу дочь, – смогла вставить робкое словечко сеньора Альма.
Эта женщина, вечная распорядительница и диктаторша в доме, та, кто неизменно организует и дезорганизует всю семейную жизнь, хорошо знала, когда командует не она. Такое случалось не более трех раз за всю историю их совместной жизни, но когда такой момент наступал, противодействовать ему было абсурдно.
– Позволь мне поехать с тобой, – сказала она.
– Ты у нас – вторая глава семьи, – заявил магистрат. – Здесь ты нужнее.
– Тогда возьми с собой Уриэлу.
– Я поеду один.
– Ты не знаешь, где живет этот Порто.
– В районе Эль-Чико, за мостом. Италия написала мне адрес. Она знает, что я приеду. Она меня ждет.
– В любом случае, это далеко, тем более уже стемнело.
– Женщина, я же не в Томбукту собрался.
– А как будто туда.
Магистрат испустил долгий и тяжкий вздох. Сеньора Альма направила выразительный взгляд на телохранителей, которые немедленно вскочили и спешно подошли, готовые к чему угодно.
– Вы тоже останетесь здесь, – распорядился магистрат. – Вы мне не нужны. Присмотрите лучше за этим, с револьвером. Я же сказал, что поеду один. – И он похлопал себя по карманам, где у него лежали ключи и от фургона, и от «мерседеса». – Поеду на фургоне. Кататься в такое время по Боготе на «мерседесе» – не самая хорошая идея. Вернусь скоро.
– Сейчас уже поздно, – стояла на своем сеньора Альма. – У Порто все уже наверняка спят. Ты всех там перебудишь.
– Италия меня ждет – я ей отец, если ты вдруг забыла.
Альма Сантакрус безнадежно махнула рукой, и магистрат вышел из столовой, провожаемый взглядами всех присутствующих. Он ни с кем не попрощался. Уриэла с матерью проводили его до гаража и открыли ворота.
Весть об отъезде магистрата распространилась мгновенно. Вместе с ним исчез и какой-никакой до той поры сохранявшийся порядок.
Одной сеньоры Альмы для его поддержания оказалось недостаточно. Официанты подумали, что приказ предлагать гостям мандариновый сок вместо алкоголя – это очередная шутка. Никто уже никому не подчинялся. Вот чем обернулось отсутствие магистрата.
Оркестр в саду стал наяривать с новым жаром. Гости толпой повалили танцевать. Как будто бы все решили отпраздновать отъезд Начо Кайседо. Все теперь было позволено.
– Он же ненадолго, правда? – спросила у дочери сеньора Альма, когда они закрывали гаражные ворота.
– Ненадолго, мама. Можешь не беспокоиться.
– Бог ты мой, а мне вдруг почудилось, что я вижу его живым в последний раз.
«Снова какая-то драма», – подумала приунывшая Уриэла, обнимая мать за плечи по пути в столовую. И покорно слушала.
– Все по вине этой капризули – ну почему она забеременела? Почему не дождалась, когда пройдет юбилей, чтобы огорошить нас своей чудесной новостью? Ну и подарочек, господи, ну и подарочек, и надо ж ей было выбрать именно этот день, она сделала это из чистого вероломства, нарочно, а ведь она моя дочь, Уриэла, и твоя сестра, а поступает так, будто она нам врагиня какая. Нужно было рожать всего одну дочь, но только которую из вас? Все вы – мой крест, ни одна из моих дочек не будет как я, ни одна не найдет себе такого мужа, как твой отец, и придется мне из-за вас страдать: какие семьи вы создадите? Лучше бы мне умереть и ничего этого не видеть.
Сеньора Альма склонила голову и заплакала, пряча лицо, чтобы никто не увидел ее слез. Она вошла в столовую и при первой же возможности, предоставленной ей Огнивом, нарочито рассмеялась. Словно ее абсолютно ничто не заботило, сеньора Альма вновь заняла свое место. Но в душе она исходила криком.
7
Как раз в этот момент некто, неприкаянная душа, уселся за стол и завладел тарелкой с порцией молочного поросенка, к которой Цезарь, едва не лишившись чувств, даже не притронулся. Низко согнувшись над тарелкой, этот странный званый или незваный гость обеими руками запихивал в рот куски свинины. Именно по этой причине вокруг него сгущалась тишина. Так что, когда, прекратив есть и потянувшись к бокалу, он поднял голову, тишина воцарилась полная.
– Черт, поросеночек-то просто сам в рот просится, – обронил гость и без дальнейших комментариев продолжил набивать себе рот.
Это был дядюшка Хесус.
Его голос, несмотря на характерную визгливость, был немедленно распознан присутствующими.
Дружный хохот, подобный неожиданному выстрелу или неведомому языку, прибавил ему гордости. В знак приветствия Хесус помахал рукой, не прекращая жевать и глотать. Сердце сеньоры Альмы сжалось от жалости и стыда. Она уже раскаивалась в том, что с самого начала не пригласила Хесуса остаться на праздник: да какие такие беды способен был навлечь на их головы этот божий человек? И разве, в конце-то концов, он ей не брат? Святая правда, он паразит, подумала она, а с другой стороны: кем же еще мог он стать?
Она даже не взяла на себя труд выяснить, по какой именно причине не увенчалось удачей поручение, которое она лично дала своим племянникам, и почему Хесус заявился в ее дом вопреки ее распоряжению. И, подобно всем остальным, Альма присоединилась к хору приветствий по поводу неожиданного появления за столом младшего своего брата, так и не прекратившего есть мясо руками.
– Где это тебя носило, Доходяга? – раздался с противоположного конца стола крик Огнива.
– Я шел на своих двоих, – ответил ему Хесус. – Ходьба пешком – лучшее упражнение, неуклонно ведущее тебя к могиле.
Подобная бессмыслица всех заворожила.
– Одно из наисовершеннейших упражнений, – счел своим долгом выступить с пояснением монсеньор. – То самое, которое практиковал Господь наш Иисус Христос.
– Тоже Хесус, между прочим, – заметил бесстыжий дядюшка.
Монсеньор данное утверждение проигнорировал. А голос его приобрел всю гамму оттенков проповеди:
– Он не только сорок лет ходил по пустыне. Он прошел пешком из Египта в Назарет, из Назарета в Иерусалим, Его видели в Капернауме, на море Галилейском, в Вифсаиде, в Суре, в Кесарии, в Вифании и в Иерихоне, в бесконечных переходах туда и сюда. Если сложить все Его странствия, то Он прошел расстояние, равное путешествию вокруг света, того самого света, который Он Сам и сотворил вместе с Отцом и Святым Духом.
– И шел Он, неся слово Свое, – продолжил дядюшка Хесус, подхватывая интонацию проповеди, – шел, возвращая зрение слепым, проклиная смоковницы, изгоняя бесов из женщин, шел, исцеляя увечных и вливая в себя вино, поскольку был человеком из плоти и крови, а потом садился отдохнуть, чтобы ему омывали ноги, чтобы их ему целовали… прекрасные и святые женщины…
– Прекрасные и святые женщины, – с ужасом повторил за ним падре Перико Торо, как будто не веря услышанному.
Дядюшка Хесус не обратил на него ни малейшего внимания и продолжил вещать, обратившись лицом к монсеньору Идальго.
– И это были усталые ноги, – сказал он жалостливо, словно умоляя, – ноги, испачканные в грязи, ноги бедняка, ноги всеми покинутого, ноги босого, каким ему и подобало быть.
Монсеньор на эту тираду не отреагировал.
– Очень просто быть неверующим, сеньор, и очень трудно быть истинным христианином, – вставил свое слово падре Перико Торо, сильно взволнованный молчанием монсеньора.
Дядюшка Хесус вновь его проигнорировал: либо не расслышал, либо не счел для себя возможным вступить в спор с молодым человеком в сутане, мелкой сошкой.
– А я пришел сюда из Чиа, – сообщил Хесус монсеньору. Он отодвинул подальше от себя пустую тарелку и вскинул голову – в глазах его стояли слезы. Это лицо вопияло о трагедии. – Я пришел сюда из Чиа – долгий путь, если идешь пешком и в прохудившихся ботинках. Я сбежал из гостиницы в Чиа, куда меня вывезли по особому приказу, чтобы я не смог присутствовать на этом празднестве, чтобы не наводил печаль на всех вас своим скорбным присутствием, чтобы никто из членов семьи не заболел от моих слов. Неужто они полагали, что я об этом не скажу? А я вот говорю. Но я удрал, и вот я уже здесь, воскресший. Неблагодарность есть грех, но неблагодарность сестры или брата – грех смертный.
– Хесус, – вмешалась Альма, в чьем голосе слышалась мягкая укоризна пополам с мольбой. – Ведь все обошлось. Ты добрался. И только что съел порцию молочного поросенка. Разве остальное имеет значение?
– Порции молочного поросенка недостаточно, – начал Хесус.
– Если желаешь, вели принести себе еще одну.
– Я хотел сказать, что порции молочного поросенка недостаточно, чтобы чувствовать себя счастливым. Нужно, чтобы тебе поднесли ее с любовью, с той самой милосердной любовью, которой нас учил Господь наш Иисус Христос. В любом случае спасибо, Альмита; того, что я уже съел, мне хватит. И я прошу у тебя прощения за то, что явился-таки на твой праздник; я хорошо знаю, что мне не следовало этого делать. Я хорошо знаю, что… – Казалось, что он вот-вот разрыдается; голос его надломился: – Простите меня все. Вот вам моя шея. Хотите – срубите мне голову.
Ропот изумления всколыхнул всех. Он сменился ропотом осуждения, но с зачатками будущего хохота. Предсказать дальнейших слов Хесуса никто бы не сумел: воспоследовать могло все что угодно. Более того, к вящему изумлению присутствующих, дядюшка Хесус застыл в соответствующей позе, будто перед невидимым палачом: согнувшись и вытянув шею, он молча чего-то ждал.
Сеньора Альма опустилась на стул возле него и заключила брата в объятия.
Вновь всколыхнулось море аплодисментов.
– Притча о блудном сыне, – изрек монсеньор, и толпа единодушно взревела. Хесус позволил себе поправить монсеньора:
– Не о сыне. О брате.
Еще один взрыв хохота.
Альма Сантакрус велела принести тарелку с рыбой, еще одну с телятиной в винном соусе, а также с тушеной козлятиной и жаренным на гриле ягненком, чтобы блудный брат вкусил всего, не упустив из меню ни единого блюда.
– Ну, если ты так настаиваешь, Альма… – сказал несгибаемый Хесус и покачал головой: – Тушеная козлятина? Однако я уверен, что в кухне у тебя не найдется моего самого любимого блюда – куриных сердечек. Но в мире столько голодных… что даже как-то совестно есть. Я… говорят… мы не должны отвергать то, что нам предложено…
В этот миг на стол перед ним ставили первое блюдо, и поднимавшийся над ним парок защекотал ему ноздри. Дядюшка Хесус чихнул.
– И чашку агуапанелы. Я простыл. Есть у меня знакомый, так он недавно умер от простуды, подхваченной на шоссе… так же, как, возможно, умру и я.
8
Намек на летальный исход от простуды послужил поводом для развернувшейся дискуссии. Что лучше: умереть от того, что тебя просквозило, или от молнии в грозу? Смерти бывают разные, в том числе и самые что ни на есть странные: слыхал я об одном путешественнике, безжизненное тело которого нашли в сельве департамента Путумайо, в местечке, известном как Конец Мира; самоубийство исключено, причиной смерти вполне могла послужить простуда. Это все ерунда, прорвался чей-то голос среди других голосов, не знаю, помните ли вы Пипу Уртадильо, только не Пипу толстого, а Пипу тощего, которого еще дразнили Парень без Невесты, так вот, однажды темной ночью на темной улице он упал в канаву да там и остался. Ночью на улице? Так это еще что, а вот, например, дети Йины Многоножки играли, кидаясь бобами, и один из них помер, бобом подавившись. А у молодого Самуэля, сына старика Самуэля, шарф зацепился за зеркальце проезжавшего мимо грузовика, и так он на этой удавке и остался, жесткий, как цыпленок. Вдовица Фабрисия, что вот тут на углу жила, пришла домой и, страдая от жажды, откупорила бутылку с предполагаемым солодом, после чего влила себе в глотку ее содержимое, а это оказался инсектицид, яд для насекомых, представляете? Вот, значит, как она освежилась. Это еще что, а вот Марии Лафуэнте, которая прогуливалась по пляжу под пальмами, упал на голову кокос – теперь она пьет кокосовое молоко в райских кущах. А вот Пабло Саля, пока он пи́сал в лесу, насмерть поразила молния, а Макса Комбикорма в воскресный день загрыз его же собственный пес, и, помнится мне, был еще случай с братьями Пинтас, близнецами, которые однажды играли в футбол на крыше школы и свалились с нее, так что сейчас эта парочка вопит «гол!» на кладбище, каждую полночь их слышно. А папаша сестер Лусеро, кто его знает почему, засунул раз голову в маленькое окошечко в туалете да там и задохнулся; таракана ли он ловил, за какой-нибудь служанкой подсматривал – этого так никто и не узнал. А на Фито Альвареса свалилась каменная ограда, когда он ждал автобуса. А дядя Нены Бланкуры, обнявши супругу, бросился в бассейн да там и остался, вот и будет теперь плавать до скончания века. А супруги Кандонга – помните таких? – так вот, теперь-то стало известно, что они занимались любовью, и ей вздумалось встать на голову, и…
– Прошу вас, – прервал эту болтовню монсеньор, – умоляю вас, бога ради: так сообщения о смерти не формулируют, о мертвых так не говорят. Смерть требует к себе уважения, сосредоточенности. Для нас, верующих, смерть есть не что иное, как отворение дверей, ведущих к Богу. Для неверующих, впрочем, тоже. Все люди открывают для себя эти двери, хотим мы того или нет. Смерти случайные, скоропостижные, непредвиденные, смерти мирные, явившиеся следствием болезни, смерти от старости – все они заслуживают нашего уважения. Нельзя упоминать о них более одного раза, не следует над ними потешаться. Потому что то, как мы умрем, – вот вопрос, вот о чем идет речь, об этом печалится человек с самого своего рождения, об этом думают все, от мала до велика, прося Господа сжалиться, помочь нам пройти этот переход, чтобы Бог послал в нашу последнюю минуту того, кто будет рядом, кто протянет нам свою руку. Но даже если в эту минуту мы одни, если мы в полном одиночестве, да не впадем мы в отчаяние: нас ожидает Господь!
В этот момент глухой шум, возникший внезапно как будто в тайных недрах земли, некий точечный удар, какое-то потрясение, без малейшего эха, парализовал на несколько секунд всех присутствующих. Мгновенное колебание внушило ужас, это была короткая встряска, воплотившаяся в позвякивание бокалов и стаканов и в пляску графина с томатным соком – тот, покачавшись, упал-таки на пол и залил его красным, огромной как бы кровавой лужей. Мощное колебание, пришедшее из земных глубин, будто послужило иллюстрацией увещеваний монсеньора, будто Бог и дьявол совместно освятили каждое его слово.
– Да это трубы, – сказал Хесус. – Послать бы кого-нибудь их проверить, Альма, а то как бы какая не лопнула.
Еще один взрыв хохота.
– Чистая правда, – продолжил Хесус. – Водопроводная система Боготы не только проржавела, но и отравлена. Со дня на день взорвется. Об этом все знают.
Ни один человек из услышавших эти слова не решился хоть что-то ему возразить.
Ни разу в жизни монсеньор Хавьер Идальго не чувствовал себя так неловко. Он заерзал на стуле, не в силах скрыть неудовольствие. После чего обернулся к сеньоре Альме и обратил на нее горестный взгляд:
– Мы с секретарем уходим, любезнейшая Альма. Этого достаточно: мы были с вами в день вашей годовщины и продолжим возносить за вас наши молитвы. Передавайте от нас приветы своему супругу, когда он вернется. Отныне станем мы просить за эту чудесную семью, станем молиться за то, чтобы все для вас оборачивалось гирляндой успехов. Я ухожу. Но тень Господа нашего останется в этом доме.
После чего он встал и медленно, в полной тишине совершил благословение.
Падре Перико Торо не решался подняться на ноги.
Монсеньор взглянул на него с упреком.
– О, нет, не покидайте нас, монсеньор, – в унисон прозвучала просьба Адельфы и Эмператрис.
Сестренки Барни также обратились туда, где в непосредственной близости от самого почетного места за столом, зияющего отсутствием магистрата, председательствовал монсеньор. Туда же мелкими шажками, с подскоками направились дамы, протягивая к монсеньору руки; за ними увязались три национальные судьи – за все время торжества эти дамы не произнесли ни словечка, однако же пили и ели подобно слонихам, – а за ними потянулись из своих углов Лус, Сельмира, Леди Мар и Пепа Соль.
Все они не только окружили монсеньора, но и стремились отвоевать себе возле него местечко.
– Напротив, монсеньор, – вещала Эмператрис, – мы жаждем слушать ваши речи, внимать им.
– Для этого мы здесь и собрались, – вторила ей Адельфа. – Ночь еще юна, монсеньор.
Монсеньор опустился на свой стул.
– Пойдемте в сад, там танцы, – предложил дядюшка Хесус со своего места.
Однако на него уже никто не обращал ни малейшего внимания.
Никто, за исключением Огнива и Тыквы, а также телохранителей Лисерио Кахи и Батато Армадо, которые вовсю наслаждались появлением Хесуса, как обрадовались бы еще одному блюду.
Дядюшка Хесус говорил с максимально возможной для него горячностью. Его предложение пойти танцевать было выше всяких похвал. Он, конечно, шутил и сам это осознавал, однако шутил самым невинным образом, – кому же не нравится танцевать на празднике? Согрешил ли он, пригласив на танцы монсеньора? Он что, сел в лужу? Хесус чувствовал на себе взгляды своих сестер, строжайших прокуроров. «У Альмы были все основания не приглашать меня на свой юбилей, какой прокол. И для чего я только на свет появился?»
Поскольку уже никто не выказывал интереса к тому, что он скажет, черная туча разочарования опустилась на его мощный лоб, омрачила его глаза и искривила его рот – широкий, от уха до уха. Его позабыли. За считаные минуты он вновь сделался парией. Ничтожеством. Однако ему просто необходимо наверстать упущенное, выделиться, завладеть миром раньше, чем пропоет петух.
Он страдал.
9
– Адельфа, – спросил дядюшка Хесус, – а где твои девочки, мои племяшки, почему я их не вижу? Ике и Рикардо я видел здесь утром: мальчики были весьма шаловливы и жестоки, я понес от них ущерб. Но где девочки? С ними что-то случилось? Только не говори, что сейчас они отплясывают в саду.
– Они в «Доме духовных отдохновений», – ответила припертая к стенке Адельфа. – И будут там все выходные, привезти их сюда я не смогла.
– Как это – не смогла? – удивилась Альма. – Их там что, на цепях держат?
Сеньора Альма еще утром заметила отсутствие племянниц. То, что все три девочки пребывают в этих «Духовных отдохновениях», явно ее встревожило, хотя ей было невдомек, чем это вызвано. И новость эта ее, казалось, добила: появились позывы к рвоте – горькие и резкие, как будто ей скрутило не только живот, но и душу, – но вот почему? Такого с ней давно уже не случалось: по-видимому, дурнота вызвана отсутствием мужа, но в еще большей степени гневом по поводу побега беременной Италии.
– Девочки в очень хороших руках, – вступил в разговор монсеньор. – В руках самого Бога. Мне хорошо знаком этот дом. Я собственными руками его построил.
Телохранители обменялись насмешливыми взглядами, натужно вызывая в воображении изящные ручки монсеньора, кладущие один кирпич на другой.
Эти слова, «они в очень хороших руках», ранили Альму Сантакрус в самое сердце. Внезапно, сама того не желая и даже сожалея об этом, она вспомнила истинную сущность монсеньора и потеряла способность держать себя в рамках. Однако предпочла излить свою ярость на Адельфу, собственную сестру.
– Дочки у тебя далеко еще не в том возрасте, чтобы оставлять их одних. В каком бы то ни было доме, – подчеркнула Альма. После этого она сделала попытку прикусить язык, но не смогла: – Хотя бы и в доме Бога. – И, сама себе удивляясь, продолжила: – Какой такой дом? Какого такого Бога?
– Что вы такое говорите, сеньора? – прозвучал дрожащий голос падре Перико Торо. Ему бы следовало держать рот на замке, но он продолжил: – «Дом отдохновений» – это прибежище, где обитает слово Божие. Приют мира. Идеальное место для юношества. Только там…
– Да вы-то что понимаете, мелкий ублюдок? – вскричала Альма Сантакрус, и смешная и страшная одновременно. – Умишка-ко у вас с гулькин нос. – И тут ее закрутил, вобрал в себя и бесповоротно уволок смерч ярости. – Какого черта, с чего вы вздумали здесь проповедовать? Вы – дьяволы. Как же мне теперь горько, как я раскаиваюсь в том, что и мои дочки тоже оставались когда-то наедине с этими мошенниками в сутанах. Молю Господа только о том, чтобы ничего порочного с ними из-за этого не случилось. Молю Его о том, чтобы Он тысячу и один раз уберег их от демонов. – Голос ее захлебнулся, дыхания не хватило.
– Мама! – воскликнула Франция со своего места.
– Мама! – эхом отозвалась Армения.
Лица обеих сестер побледнели; поведение матери их поразило: она что, пьяна? Это на нее не похоже. Дамы, столпившиеся вокруг монсеньора, хранили молчание, весьма неловкое молчание. И только дядюшка Хесус сиял так, будто услышал великолепную новость. И во все глаза глядел на свою сестру, Альму, глубоко удовлетворенный, гордый за нее. Именно этого Альма и устыдилась. Ее ужаснул сам факт, что она дала Хесусу повод собой гордиться. Потому что именно присутствие здесь этого жуткого братца и явилось причиной ее дурного настроения, источником воплей, раздирающих ее изнутри. С появлением Хесуса она так и не смирилась. Ах, господи, как же ей теперь было стыдно от своих же слов, как же раскаивалась она в том, что угождала Хесусу, обнимала его. «Это ж такая бестия, тыщу раз бестия, – стенала она про себя, – ну зачем я его обняла? А теперь он, сущий демон, смеется надо мной, потешается: сестричка-то села в лужу».
И тут ни с того ни с сего ей вдруг вспомнилось, как однажды Хесус попал в очередную аварию, одну из тех, что бесконечно его преследовали; в тот раз его сбил мотоцикл, и он оказался на больничной койке. И ей пришлось пойти в доходный дом в ужасно бедном квартале, где он жил, и познакомиться с его зловонной комнатой – предстояло разыскать его удостоверение личности, которое Хесус никогда не носил с собой из опасения его потерять. Именно тогда она увидела и ветхую кровать, хуже нар арестанта, и просящие каши сапоги возле нее, и грязные носки, и раскиданные замызганные майки и трусы, и колченогую растрескавшуюся тумбочку возле кровати, а на ней разлохмаченную Библию с затертой обложкой, в которой, по словам Хесуса, он и хранил свое удостоверение. Альма открыла Библию и растрогалась: а ведь когда-то в юности Хесус хотел стать священником, к тому же поэтом. Обнаружив документ, она уже хотела покинуть комнату, но вдруг ей вздумалось заглянуть под кровать – и зачем только ей пришла в голову эта мысль? И там она увидела нечто внушившее ей гадливое отвращение и ужас: в дальнем углу под кроватью стояла картонная коробка, а в ней лежало женское белье. Зачем он хранил эти вещи? Белье было ношеное, заметила Альма, и самых разных размеров – и девчоночье, и женское. «Обязательно спрошу об этом у самого Хесуса», – подумала она тогда, но немедленно позабыла о своем открытии, как поступала каждый раз, когда некая находка ее уязвляла. Тогда ее посетила даже мысль, не предложить ли Хесусу жить у нее, но потом она сама на себя разозлилась: к чему это? Ведь она же рано или поздно и пострадает от его дурной благодарности. Помогать ему она не стала, хотя время от времени у нее все же появлялось желание позаботиться о белой вороне семейства. И ту же слабость она проявила, увидев, как Хесус сидит за ее столом и ест руками. «Точно такая же бестия, как и эти длиннополые, – думала она теперь, – которые вообще само воплощение Люцифера. А нам с мужем лучше было поехать в Кочинчину или весь день не вылезать из постели: куда лучше спать, чем мучиться на этом празднике шиворот-навыворот».
Несмотря на душившую ее ярость, уже пожалевшая о своих словах сеньора Альма избегала взгляда монсеньора. Однако монсеньор Идальго смотрел уже не на нее; теперь он глядел на часы: пора было уходить, бежать из этого дома во что бы то ни стало.
В нем, и вовсе не безосновательно, родилось подозрение, что магистрат поделился его секретом с Альмой Сантакрус, этой женщиной со змеиным языком, тиранического склада матроной, кощунственной и деспотичной особой. «Какая чудовищная ошибка! – с содроганием подумал он. – Ведь эта немилосердная сеньора проявляет еще большую жестокость потому, что знает о моем грехе. Какой позор! Мне сейчас была явлена моя крестная мука до гробовой доски. Помоги же мне, Господи, помоги мне вынести отсутствие прощения».
И, почти бессознательно, чуть не плача, он осушил бокал с вином, который протянул ему секретарь, дабы помочь успокоиться.
Все молча подняли свои бокалы и выпили вместе с ним.
«Но уйти прямо сейчас, – подумал монсеньор, хотя мозги шевелились с большим трудом, – сбежать с этого бесовского бала означает подтвердить каждое из этих богохульств, извергнутых зверем. Нет. Нужно дождаться магистрата и с глазу на глаз спросить с него объяснений или хотя бы потребовать, чтобы он заставил замолчать эту Медузу, которую называет женой, заставил ее замолчать или же удавил», – зло подумал священник, к собственному неудовольствию. Так что монсеньор Идальго с секретарем не откланялись, а объявили, что выйдут в сад прогуляться и там подождут магистрата.
Дядюшка Хесус в душе хохотал: прогуляться по саду? Да с такой музыкой у них ноги сами в пляс пойдут.
Опечаленная, исполненная раскаяния Сеньора Альма, понурив голову, молчала и без единого слова позволила священникам удалиться.
Ни одна из присутствовавших дам не решилась выйти вслед за монсеньором.
Альма Сантакрус по-прежнему оставалась здесь самой могущественной особой.
10
Это ж не только чистое наслаждение, криком кричала возмущенная душа монсеньора Идальго, это боль. Совершив грех, он ночи напролет этой болью терзался. Все эти мальчики, представлявшиеся ему одним-единственным, влекли его к себе снова и снова, закабаляя. После дней покаяния, в полной безопасности в убежище Бога, он вновь бросался в греховную пропасть, еще более алчущий, обновленный своей болью. Прожорливость его не знала ни границ, ни пределов.
Не помогали и власяницы, носимые на теле и днем, и ночью. Телесного умерщвления оказывалось недостаточно. Голодная страсть, державшая его в осаде, рано или поздно брала верх. Спал он, завернувшись в лохматое одеяло из козьей шерсти с рядами шипов на уровне живота. Днем же под рубашкой носил жесткую нательную сорочку из джута и сокрушался, что не мог раздобыть одежду из верблюжьей шерсти, подобную той, в которую облачался святой Иоанн Креститель. Монсеньор вызывал в памяти примеры святого Анастасия, Иоанна Дамаскина и Феодорита, освященных самобичеванием. Он собирался уже отказаться от власяницы, прочтя однажды, что святой Кассиан не одобрял ее использования, считая средством удовлетворения чужого тщеславия. Однако потребность в самоистязании в том или ином виде он ощущал, так что начал носить металлический пояс с шипами: прикреплял его к ноге и пропускал под мышкой; нанесенные подобными предметами раны кровоточили, не оставляя видимых следов. Голый, как Назаретянин, он разглядывал себя – страждущего, испещренного язвами.
Едва рукоположенный в сан священника в той школе для мальчиков, где он преподавал Закон Божий и где впервые проявилась и вышла из-под контроля его страсть, он обнаружил, что беда его не только хорошо известна, но и разделяема, и не только послушниками, но и самим настоятелем. Собственно говоря, хотя он и не желал этого признавать, карьеру священнослужителя он избрал именно по той причине, что из тайных признаний, из сокровенных свидетельств, из многочисленных сплетен знал о происходящем за каменными оградами интерната. Добрейший падре Немесио, настоятель той школы, подарил ему деревянный ящичек с вырезанным на крышке крестом. Открыв этот ящичек в уединении своей кельи, он увидел, что в нем лежит сплетенный из ковыля кнут. Пусть настоятель ни разу не сказал ему на данную тему ни единого слова, но это исключительно потому, что предпочел просто вручить ему сей невероятный символ, кнут флагелланта. С кнутом он продержался год. Хлестал себя и громко молился, но все же сдался. Со временем он собственными руками соорудил для себя терновый венец, что-то вроде подушки, чтобы избавиться от греховных снов. И все же ни одно средство из этого ряда не помогло ему победить похоть – та будила его и заставляла, сгорая от возбуждения, фантазировать, предвкушая будущее наслаждение, следующий шаг, следующего мальчика. И он грешил, снова и снова, что уже было равносильно страданию, но кто мог понять его страдания? Быть может, эти муки, самые что ни на есть неподдельные, с лихвой искупали его грех с мальчиками. Да ведь они тоже грешат, думал монсеньор, выдавая индульгенцию самому себе, ведь мальчики и сами подстрекали его к греху: зачем они его обнимают, зачем зовут, ласкают его своими ручонками? Вовсе не детские розовые ручки тянут к нему мальчики, но окровавленные руки дьявола.








