412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эвелио Росеро » Дом ярости » Текст книги (страница 14)
Дом ярости
  • Текст добавлен: 25 января 2026, 14:00

Текст книги "Дом ярости"


Автор книги: Эвелио Росеро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)

На лице каждого ребенка видел он направленную против себя похотливую улыбку, дерзающую творить зло, а ведь похотливость рождает грех, кричал он себе, а грех, единожды совершенный, влечет смерть.

Он был подвержен страданию, вовлечен в царство смерти. Его склонность ко злу являлась следствием человеческой природы, справиться с которой он был не в силах; каждый раз он терпел поражение. Помимо этой вечной пытки и ежедневной флагелляции его утешала уверенность в том, что каждый из ему подобных, вне зависимости от занимаемого ими положения, страдает от того же порока. Церковь есть не что иное, как дом этого страдания. Члены ее не выставляют его напоказ; это, конечно, секрет, однако для них для всех – невысказанная вслух истина. И они молча, в полной тишине, помогали друг другу, друг друга прикрывали, и, несмотря на преобладающие душевные мучения, похоть покорила их всех, стала владычицей каждого, она царствовала в каждом из них, даря мгновенное счастье, чтобы потом заставлять их терзаться, хотя и не все были такими, как он сам, думал он про себя: большинство наслаждается без всяких там угрызений совести.

Эта уверенность повергала его в ужас, об этом он предпочитал просто не думать.

Когда он познакомился с падре Перико Торо, им овладело предчувствие, что его юный секретарь подвержен той же губительной страсти. Что они равны в своей боли. Они ни разу не признали это открыто, глядя друг другу в лицо, но с первой секунды каждый из них понял, кто есть кто. Оба одинаковые. Однажды падре Торо открыл ему, что ребенком его на протяжении трех лет – с семи до десяти – насиловали трое священников. Отводили в исповедальню и там «исповедовали», как и многих других мальчиков. Теперь же молодой секретарь, который преподавал в школе катехизис, делал то же самое с другими мальчиками: он их «исповедовал», и наслаждение его было столь же велико, как и его боль.

И вот уже несколько лет, с первого взгляда, которым обменялись монсеньор со своим секретарем, они принадлежали друг другу.

Секрет сделал их побратимами.

Масштаб этого клейма оказался огромен, размышлял монсеньор; он дал результат, казавшийся беспрецедентным: из каждых десяти католических священников в мире по меньшей мере восемь предаются одному и тому же греху; оставшиеся двое не предаются ему просто потому, что не осмеливаются. Они никогда не стремились найти для себя естественный исход похоти и облегчение в женщинах, расположенных таковую услугу мужчине предоставить. Подобное облегчение их не интересовало: цель была иной – мальчики, дети. Это было братство прилежных висельников, веками сплачиваемое одним и тем же грехом. И грех этот был их брендом.

«С женщины грех начался, и в ней наша погибель», – повторяли они вслед за Екклезиастом, что являлось загадкой, поскольку в этом страдании женщина была вовсе ни при чем, а при чем были только мальчики.

Нет, он не стал жертвой «стихий мира сего», говорил он сам себе, оправдываясь перед собой. С ним не совладали ни престолы, ни владения, ни князья, ни властители мира сего. Он был скромник. Благотворитель. Только раздавленный страстью к детской плоти.

«Кириос, Кириос», – взывал он к Господу каждую ночь, взыскуя и защиты, и бегства, однако вновь намеченная добыча успевала уже пасть: все предопределено, но не совращение ребенка (поскольку это невозможно, ребенка нельзя совратить), а страх, парализующий его ужас.

А вокруг него молились и скорбели братья в мистическом утреннем песнопении, на вид кристально чистом, – все вместе, как один играющий роль актер. «Грядет конец света, приближается к нам», – твердил он про себя. Смерть, Грех и Закон – вот какая реальность окружала его. И, вторя апостолу Павлу, подчеркивал: «Закон духовен, но я – человек из плоти и крови, проданный в рабство греху. И ежели я творю то, чего не хочу, то уже не я то творю, а вселившийся в меня грех. – И заключал: – Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю»[23]23
  Рим. 7:14–16.


[Закрыть]
. Но этого было мало. Он не мог игнорировать факт, что искажает выводы Павла, стремясь оправдать себя. Он продолжал: «Злая сила, привнесенная в мир преступлением Адама, – вот то, что держит человека пленником и рабом». И перефразировал святого Павла, упрекавшего себя; криком кричал, повторяя его стенания: «Бедный я человек! Кто избавит меня от сего тела смерти?»[24]24
  Рим. 7:24.


[Закрыть]

Он хотел верить, что нет осуждения тем, кто во Христе, раз уж закон Святого Духа освободил их от закона Греха и Смерти. Но не верил. Не мог поверить. Веру он утратил. И вот он прочел: «Дабы стали мы свободны, искупил нас Христос, – и собирался уже закрыть Библию, когда от одной случайно попавшейся на глаза фразы его бросило в холод: – Только бы свобода ваша не была поводом к угождению плоти»[25]25
  Рим. 5:13.


[Закрыть]
. Творениями плоти были безнравственность, нечистота, распутство, идолопоклонство, ворожба, вражда, ссоры, зависть, гнев… И он закрывал глаза, сраженный: становилось только хуже. Никогда не унаследовать ему Царствия Божия.

Это – его проклятие.

11

– Мне нужно кратко, всего минутку, переговорить с магистратом, – сказал монсеньор своему секретарю, – однако я мог бы сделать это и завтра, как вы полагаете? Уж и не знаю, как лучше поступить; как же горестно было слышать слова Альмы Сантакрус, кто бы мог подумать; а я-то благословил ее род, я его освятил, я – кровь от ее крови, и я же стал сегодня жертвой ее оскорбления, жертвой этой гадюки, прикинувшейся колибри, этой фарисейки; и как же я мог на это ответить, как же мне опуститься до ее речей? Она втоптала меня в грязь перед досточтимыми дамами, ей удалось оттолкнуть меня, выдавить в этот сад зла.

И, словно в ответ ему, от множества танцующих тел на них пахнуло атмосферой царящего вокруг сладострастия. Покачивая бедрами, мимо них прошла сильно надушенная девушка. Падре Перико сглотнул слюну, монсеньор его успокоил:

– Поскольку они не знают, кто мы, то думают, что мы такие же, как они сами. – И отстраненно вздохнул: – Но мы, слава богу, не танцуем.

Он озирался по сторонам, как смотрит вокруг себя человек, заплутавший в джунглях тел, хоть и исполненный любопытства.

– Это празднество – само воплощение коварства. Но по какой-то неведомой причине Господь привел нас сюда. Это Его предостережение. После чего воспоследует осмысление. Что с вами, падре Перико, вы меня слышите?

– Внимаю вам, монсеньор.

Невзирая на дохнувшее на них сладострастие, эти двое, пережив оскорбление от сеньоры Альмы, все еще не оправились от своего унижения. Они прогуливались рука об руку, игнорируемые танцующей толпой. Наконец, оглушенные бурлящим в крови негодованием, они уселись за столик и принялись молча ждать. Чего же они ждали? Магистрат, по всей видимости, и в тысячу лет не вернется.

К их столику подошел официант, который их узнал и предложил им вазу с фруктами. Священники спросили вина. В грохоте, производимом «Угрюм-бэндом», они почти друг друга не слышали, так что сочли за благо хранить молчание. Осушив несколько бокалов, они заметили спешившую к ним Хуану, старую кухарку. Она торопилась, раскрасневшись от бега: ей доложили, что их преосвященства вышли в сад, и она немедленно помчалась к ним с вопросом, что им подать. Возле их столика она оказалась как раз в ту минуту, когда оба вознамерились покинуть сад и дом. Монсеньор ее благословил, и Хуана с радостью в сердце склонила голову.

В этой старухе, в ее примитивной кротости и покорности (гораздо более чистой, чем та, которой кичились дамы), монсеньор Идальго увидел резон, чтобы остаться.

И, не веря своим ушам, он как будто со стороны услышал самого себя. Услышал произносимые собственным ртом слова, свои слова, но в них был заключен тот же намек, что и в речах его противницы Альмы Сантакрус, которая допустила его сознательно, радуясь злу. И ему показалось, это говорит не он – за него говорит само зло.

– А дети? – обратился он к старухе с вопросом. – Нехорошо, что дети одни, что они бегают где-то здесь, в такое время, на этом… роковом празднике.

– Ах, нет, монсеньор. Дети уже спят. Почивают себе спокойненько на втором этаже в гостиной. Как же иначе? Нельзя же оставить ребятишек без Бога.

Монсеньор удовлетворенно кивнул и во второй раз благословил старуху.

Он так и не покинул вечеринку. Его удержало необоримое желание: втянуть в себя хотя бы один запах детской плоти, не касаться ее, только обонять.

12

Фургон не успел еще далеко отъехать от дома, когда какое-то столпотворение на улице вынудило магистрата ударить по тормозам. И он подумал, что его собственный юбилей стал, быть может, не единственным праздником в эту культурную пятницу – именно так начинали именовать свои пятничные пирушки жители Боготы. Теперь он сидел и смотрел сквозь лобовое стекло; на углу – дом с открытой дверью и ярко освещенными окнами. «Еще одна вечеринка, – подумал он. – И кто-то вывалился на улицу, чтобы разобраться».

Перед носом машины мелькали юные лица: безусые парни – распалившиеся соперники; девушки – самоцветы с искрящимися глазами. Магистрат произвел два коротких гудка, требуя дать себе дорогу. Одни отошли, другие – нет: то ли не поняли, чего от них хотят, то ли просто не пожелали; девушка в мини-юбке завязывала шнурок на туфле; «без зазрения совести», – подумал магистрат, восхищаясь ею и самим собой, тем, как открыто он на нее пялится. Спокойно, не теряя терпения, он еще раз дважды нажал на клаксон. Удалось немного продвинуться вперед, прижавшись к тротуару. Преодолев самую гущу толпы, он обернулся назад полюбопытствовать, как и любой зевака. Оказалось, что никакая это не драка. Просто кого-то сбило такси. Что-то лежало посреди мостовой – большое белое пятно. Магистрат снова притормозил; опустил стекло, выглянул наружу и услышал:

– Несчастная белая лошадь…

– Ухайдакали кобылку…

– Бедняжка…

Таксист опирался руками на капот своей машины: она казалась не помятой, а как будто подорванной изнутри – все стекла в пыль, а таксист время от времени в отчаянии запускал пятерню в волосы:

– Бедняжка? Да ведь эта лошадка меня же и уделала. Выскочила откуда-то из темноты, я ж ее не видел, а она в меня врезалась; кто мне теперь убытки возместит? Пассажиры мои удрали, сволочи, а я их издалека вез – и где они теперь? И кто мне заплатит за то, что я их сюда привез?

Зеваки понемногу расходились. Магистрат получил возможность разглядеть все в подробностях. Оказалось, что это не лошадь. Это белая мулица Цезаря Сантакруса.

Но что делала белая мулица здесь, на улице, в такое время? Как смогла убежать? Или ее вывели со двора, чтобы покатать гостей, и забыли завести обратно? Ни Самбранито, ни донья Хуана, ни даже умница Ирис не догадались о ней позаботиться. Ах, красотка мулица, как же ее звали? Флоресита? Магистрат горестно вздохнул.

Он медленно рассекал расступавшуюся толпу зевак, слышал, как зазвучала музыка, как кто-то прокричал, и ответом на этот крик послужили радостные аплодисменты парней и девушек, возвращавшихся на свою вечеринку; скоро таксист и мулица останутся совсем одни, подумал он, тет-а-тет, и ни одного представителя власти не появится здесь до рассвета, включая и меня, потому что я первым делом еду за своей дочкой, а потом уже видно будет; и кто вообще-то должен понести ответственность за это несчастье? следовало бы выяснить, не пьян ли таксист, потому как если нет, то покрывать его убытки придется не кому иному, как Цезарю, – разве можно оставлять скотину на улице одну? вот съезжу сейчас за дочкой, а потом позабочусь, чтобы мулицу должным образом похоронили, не думаю, что ее ни свет ни заря превратят в говядину, а ведь половина реализуемого на рынках мяса – конина; спрошу-ка об этом у Сирило, мясника; и куда это Сирило запропастился, в столовую-то он ведь так и не дошел; голос его весьма бы пригодился: наверняка сбежал с вечеринки, причем в очень неплохой компании.

Когда он проехал постепенно редевшее скопление людей, в сердце его зародилось сперва очень робкое, но вполне пронзительное опасение, гораздо более тягостное, чем любое недоброе предчувствие: не служит ли дохлая мулица ему дурным предзнаменованием? И с чего его потянуло уехать из дома в ночь-полночь, да еще без Лисерио и без Батато? Ведь он не просто рядовой горожанин, он магистрат, у которого есть враги, и как это Альма позволила ему куда-то отправиться без эскорта? Это что, рука судьбы? Пока что слабое ощущение беззащитности дало о себе знать, породило тревогу. Начо Кайседо, человек с развитой интуицией, несколько поздно, но все же спохватился и теперь сокрушался, корил себя. Тень какой-то невнятной опасности нависла над ним, словно занесенный топор: он чувствовал ее запах, витавший в воздухе.

Фургон все так же медленно катил по проспекту к мосту. А что он будет делать, если спустит колесо? Запаску не успеешь поставить, как грабители уже тут как тут. В Боготе такие новости всякому ворью ветер, видать, доносит. Тридцать лет назад, купив свой первый «студебеккер», он поехал среди ночи ставить его в гараж, но не тут-то было: три разбойника взяли его на мушку. Все трое очень молодые; казалось, они нервничали куда больше, чем он сам; наверняка в первый раз в жизни отправились на дело; тогда он с ними заговорил; он и сам так никогда и не понял, откуда только взялась у него смелость, чтобы читать им нотации, убеждая, что грабить гражданина нехорошо: а что их родители скажут? а почему бы им не пойти и не ограбить президента? ведь сам он – всего лишь чиновник, весь в долгах как в шелках, а с легкой жизнью вообще нужно держать ухо востро, сторониться ее, потому что того, кто берет чужое, ожидает тюрьма, поскольку правосудие хоть и хромает, но неотвратимо настигает; он даже денег им дал, причем каждому, и с каждым простился рукопожатием. Теперь провернуть такое ему уже не под силу. И не только потому, что он не сможет так складно говорить, а по той простой причине, что грабители ни за что не предоставят ему такой возможности: пальнут в него с превеликим удовольствием и – чао-какао, будь здоров, не кашляй. Магистрат засомневался: не вернуться ли домой? Нет. Там, за мостом, со своей бедой ждет его Италия, одна-одинешенька. Он должен поехать за ней, забрать ее и выслушать еще раз, чтобы, по крайней мере, выяснить правду; и почему только он не выслушал ее сегодня утром? что он за отец такой?

Магистрат нажал на газ. Потоки холодного воздуха, влетая через приспущенное боковое стекло, бодрили. Внезапно он заметил еще одну компанию парней, идущих в его сторону от угла; в руках у них было что-то похожее на клюшки для гольфа или бейсбольные биты, или ракетки – наверняка припозднились еще на какую-нибудь вечеринку и скоро увидят мертвого мула Цезаря; а что, интересно, скажет по этому поводу Цезарь, когда узнает? будет ли он плакать? а вообще он умеет плакать? От группы молодежи отделилась толкавшая перед собой детскую коляску девушка, вышла на середину проезжей части, крепко вцепившись в ручку коляски и повернув к магистрату голову. На ней длинное белое одеяние, что-то вроде халата, на голове косынка; халат и косынка развеваются на ветру. Похожа на привидение. Магистрат снизил скорость, уступая ей дорогу; невозможно, чтобы мать катила коляску в такое время суток, не прикрыв ее каким-нибудь одеяльцем; невозможно, чтобы она катила коляску с суицидальными намерениями, прямо посреди улицы, прямо навстречу ему. Магистрата осенило: коляска, должно быть, пустая. И он прибавил скорость как раз в тот момент, когда девушка толкнула коляску вперед и та врезалась в бампер его машины, попав под передние колеса; левое колесо, должно быть, сцепилось с коляской: из-под него брызнули белые искры, из-под визжащей под колесом коляски вырвался белый огонь. Звук напоминал точильную машинку для ножей в процессе работы.

В зеркало заднего вида магистрат увидел, что парни гурьбой бегут за ним. Отвлекшись на них, он по неосторожности потерял управление и въехал на тротуар. Резко вывернув руль, он избежал столкновения со знаком дорожного движения и вернулся на мостовую; коляска, все так же сцепленная с колесом, сыпала бенгальскими огнями, как на Рождество; магистрат не знал, плакать ему или смеяться. Он еще поддал газу, что не слишком помогло серьезно увеличить дистанцию между машиной и преследователями. Вдруг прямо перед ним оказался мост. Если бы не эта коляска, намотавшаяся на переднее колесо, он был бы уже на той стороне, в спасительной дали от дурного предзнаменования – мертвой мулицы, которая его предупреждала, а он не послушался. Педаль газа он вдавил в пол, однако детская коляска железными тисками сжимала шину, лишая колесо возможности проворачиваться. На самой верхней точке моста-путепровода магистрат не смог удержать руль, и тот, словно им завладел сам дьявол, выкрутился до конца; машина взлетела на парапет, границу проезжей части, преодолела перила и полетела вниз, угодив в крону дерева, которое росло под мостом; ствол трещал, замедляя падение автомобиля, – дерево как будто протянуло ему густолиственную руку помощи, и та, сгибаясь, опускала свою ношу на землю. Как только машина коснулась земли, дерево, расколотое вдоль ствола на всю высоту, частично распрямилось. Начо Кайседо не понимал, жив он или мертв. Когда он налетел на парапет, когда машина вздыбилась вверх, он сперва увидел черное небо, а потом – несметное число листьев на лобовом стекле, вокруг него, над ним и под ним, а одна дерзкая ветка, воспользовавшись открытым окном, вторглась в салон машины и ласково погладила его щеку, всего лишь погладила, а длинный шип на один миг, миг жизни или смерти, коснулся его виска, как вздох. В тусклом свете лампочек под мостом магистрат увидел, что фургон совершил посадку среди железнодорожных путей, а благодаря дереву он упал с высоты не более полуметра, хотя мост находился в пятнадцати метрах над землей; и он понял, что ему повезло и здесь: поезд пойдет только в десять утра, так что его точно не переедет.

Он попробовал включить зажигание – безрезультатно. После трех безуспешных попыток он открыл дверцу и вышел. Вместе с ним из салона дождем посыпалась зеленая листва. «Дальше придется идти пешком, – подумал он, – вот заберу Италию и пошлю за „фордом“». С ним самим – ничего: ни малейшего ушиба, ни легчайшей боли в теле. Его это удивило, и он стал себя ощупывать: шею, голову, колени, потер грудь в области сердца – нигде никаких повреждений; только множество зеленых листьев вокруг, там, здесь, даже под рубашкой, на груди, на затылке, на спине, и веточки, застрявшие в дырочках под шнурки на ботинках, в карманах, в ушах. Ноги подрагивали. В полутьме магистрат различил высоченный горб путепровода и колоссальной высоты спасительное дерево. «Запросто мог убиться! – воскликнул он и, прежде чем возобновить свой путь, подошел к стволу и обнял его. – Спасибо тебе, дерево, – снова и снова повторял он, – спасибо тебе, спасибо».

Вскоре он подумает о том, что не возблагодарил Бога.

Начисто позабыв о преследователях, он двинулся прочь, радуясь спасению.

И тут вдруг чья-то рука обвилась вокруг его шеи, стиснув ее, и прозвучал голос:

– Старый засранец.

На спине он почувствовал что-то вроде рептилии. Сопротивляться было невозможно, и он сдался. Это был какой-то тарантул с неимоверно длинными конечностями, которые оплели его. Превозмогая боль, ему удалось-таки вывернуть шею и взглянуть через плечо за спину. На нем сидел маленький человечек, похожий на циркача, с очень длинными руками и круглым маленьким тельцем; так и есть: его душил тарантул.

А из ночи послышались голоса, обращавшиеся к его душителю:

– Держи его крепче, Четвероног. Чтоб не сбежал.

Источником голосов являлись тени, которые мчались к нему вприпрыжку, скатывались по насыпи моста сквозь заросли цветов.

– Да как же он сбежит-то? – ответил тарантул. – Этот ублюдок от страха застыл как вкопанный.

– Да что вообще происходит? В этом нет необходимости, – с огромным трудом выдавил магистрат. Он не знал, с кем говорит, не знал, сколько их; он смутно видел только размытые человекообразные силуэты: они приближались и брали его в кольцо. Один из этих силуэтов оказался девушкой в белом халате, ее бледное лицо кружило вокруг него.

Он собрал все силы и скинул с себя паразита. Тот, совершив пируэт, приземлился перед ним, сверкая покрасневшими гипнотизирующими глазищами. Это был тот самый Четвероног; теперь он сидел на корточках, неуклюже согнув длиннющие ноги, из открытого рта текла слюна – того и гляди укусит.

Магистрат покачал ключами от машины и протянул их.

– Вот, возьмите, – сказал он. – Забирайте фургон. А вот деньги. – Он вынул из бумажника банкноты и предложил их соскочившему с него паразиту и собравшимся вокруг теням.

Никто из них не протянул руки.

– Нет, мы хотим вас, Начо Кайседо, – произнес чей-то голос, весьма напоминавший козлиное блеяние. – Оставь свои гребаные деньги себе.

Ошарашенный, он вдруг почувствовал объятия сразу нескольких пар рук, поднявших его над землей. Его словно предлагали небесам; глаза его снова глядели вверх, в черную безлунную твердь. Однако небесам он не предназначался; его понесли на руках и запихнули в фургон, только что подкативший к опоре путепровода, – это был один из тех автомобилей марки «Фольксваген», которые напоминают толстый батон кровяной колбасы на колесах.

Магистрат все еще не верил тому, что с ним происходит. Наверняка он спит и видит кошмар, но скоро проснется.

Толчками и пинками его запихали на заднее сиденье. Похитители заняли оставшиеся места. Рядом с шофером сидел, по-видимому, их предводитель, который до сих пор не показывал лица, однако говорил именно он, и именно он называл магистрата по имени. Теней магистрат насчитал двенадцать – двенадцать насильников. Послышался стук – это падал на пол фургона металл: должно быть, оружие, подумал он, хотя понять, какое именно, он не мог: мачете? ружья? Машина тронулась с места, мотор фырчал и кашлял, как будто вот-вот взорвется. Магистрат обливался потом. Желая узнать, который час, он поглядел на свое запястье – золотых часов не было: то ли он их потерял, то ли их успели с него снять. И только тогда он заметил, что девушка в белом халате сидит у него на коленях, как будто чтобы он не сбежал; неслыханно! – подумал он, хотел что-то сказать, однако пересохший язык не двигался: вместо него во рту под твердым нёбом лежал кусок сухой палки. Магистрат закрыл глаза.

Внезапно он понял, что ему и дышать без разрешения не позволено.

Его похитили.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю