412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эвелио Росеро » Дом ярости » Текст книги (страница 11)
Дом ярости
  • Текст добавлен: 25 января 2026, 14:00

Текст книги "Дом ярости"


Автор книги: Эвелио Росеро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)

9

Неподалеку от обочины из сгустка теней встала одна, одна-единственная; ночь скрывала ее, прятала по частям, а потом выплевывала, отдавала на милость свету придорожных фонарей.

– Что ни говори, но в роли матраса ты очень мне пригодился, – будто продолжая прерванный разговор, заявил дядюшка Хесус, стряхивая с себя пыль. Один рукав пиджака и одна брючина были порваны, но сам он оказался живехонек, без единой царапины – упал крайне удачно. – Слава Тебе, Господи, Боже мой, за проявленную ко мне милость! – прокричал он в полном одиночестве. – Сегодня Ты снова избавил хорошего человека от злого.

В неярком свете фонарей он бросил последний взгляд на Лусио Росаса, садовника и охотника. Из раны на его лбу струилась, заливая лицо, алая кровь. Черной повязки на глазу уже не было, виднелась только похожая на заплатку фиолетовая впадина с морщиной поперек; лицо это теперь было не узнать, будто на дороге лежал совсем другой человек с лицом незнакомца. Вокруг не было ни души – свидетели отсутствовали.

Дядюшка Хесус выбрался на обочину автострады, трясясь от смеха; он хромал, зато был жив.

Он еще раз возблагодарил Господа, когда подумал, что ему ведь и такси может подвернуться.

– А нет – так пойду в Боготу пешком! – заорал он, подняв вверх кулак, будто посылал знак этому миру. – Я ж на своих двоих с рождения топаю, говнюки!

И обернулся взглянуть в последний раз на мертвого Лусио Росаса. Но того уже не было видно. Его поглотила ночь.

Лусио Росас, скопище миллионов огней, смотрел на распростертое на земле окровавленное свое тело, но не чувствовал ни ступора, ни горечи; напротив, его охватило необыкновенное облегчение.

И вот, взмыв над землей легким ветерком, он опередил дядюшку Хесуса, намного раньше него добравшись до особняка магистрата.

Он проник сквозь стены, прошмыгнул сквозняком промеж тел гостей, пронесся через зимний сад, где хранились его садовые инструменты, пролетел через каморку, в которой обычно спал, через сад с розами и туберозами и порывом ночного бриза явился в свой дом в Мельгаре.

Там за столом сидела его жена.

Легким дуновением за ее спиной он коснулся рукой ее головы, а потом исчез; женщине показалось, что кто-то рядом с ней как будто вздохнул. Она встала из-за стола, открыла дверь и выглянула на улицу: глазам ее открылось усыпанное звездами небо.

10

Лиссабона внимала.

– Я должен поведать вам кое-что. Возможно, вам это не понравится, Лиссабона, но знать об этом следует.

Жизнь у меня была нелегкая.

Отец мой овдовел в тот день, когда я родился, другими словами… когда при родах возникло осложнение, повивальные бабки спросили его: чью жизнь он выбирает – жены или ребенка? Отец выбрал меня.

Клянусь вам, лично я предпочел бы не появиться на этот свет, только бы мать осталась жива. Я вырос с чувством вины. Эту вину всегда подчеркивал мой отец, человек мрачный и озлобленный; во второй раз он не женился.

Однажды он сказал, что выбрал меня, поскольку в противном случае мать никогда бы ему этого не простила; я тогда ему не поверил; лично мне кажется, что он просто пожалел о сделанном выборе.

Умер он во сне: перепил и захлебнулся блевотой.

Отец оставил мне в наследство мясную лавку, простецкое заведение по продаже сырого мяса в простецком квартале. Ремеслом я уже владел – отец привлекал меня к работе с семи лет. У меня не было ни друзей, ни игрушек, но я повсюду таскал с собой маленький радиоприемник на батарейках, откуда звучали баллады и болеро. Мне было двенадцать, когда умер отец. В школу я не ходил, зато умел читать и писать, складывать и вычитать, а еще делить, и в первую очередь делить, Лиссабона: от зари до зари я делил туши ножом. То же самое я видел и во сне: как будто я разделываю туши и продаю мясо бесконечной очереди покупателей – можете над моими снами смеяться.

Расскажу вам о другом своем сне, о личной мечте.

Без родителей и родственников, без друзей, оставшись один, я даже и не знаю, как я в том возрасте сумел зарабатывать на жизнь. Мне повезло: меня не ограбили и не обманули, и поставщики моего отца дали мне кредит.

Когда мне стукнуло двадцать, я был уже владельцем четырех мясных лавок в разных районах Боготы. К тридцати годам у меня уже были наемные работники, я платил налоги и владел собственной скотной фермой. Я стал поставщиком самому себе.

К этому времени я перестал резать мясо и занялся тем, что всегда мне нравилось больше всего: пением. Голос я тренировал в боготанской академии «Карузо», где прослыл выдающимся учеником. Если не считать моего стремления развить бизнес и утроить доходы, ни о чем, кроме как о пении, я и не думал. Петь, петь и еще раз петь, неважно, по какому поводу и для кого. У меня не было первой любви, поверьте, я не давал себе отдыха, не купил себе лишней рубашки, лишней пары обуви. Пение – единственное, что меня интересовало. Если жизнь предлагала мне нечто иное, я проходил мимо: изменить своему призванию было бы равносильно предательству самого себя. Тогда я твердил себе только одно: я должен петь, – и я пел, пел с раннего утра до глубокой ночи, чище канарейки, как говаривал мой отец.

Скажу даже больше, Лиссабона: я пел даже ночью, и я не шучу. А возможно, и во сне – безумие какое-то.

Тогда в дверь мою постучалась беда.

Ко мне на ферму пришли двое; уверяли, будто они сыновья моего отца, мои старшие братья, и имеют право на половину отцовского наследства, то есть на половину того, что я заработал со своих двенадцати лет до тридцати, того, что добыто моим потом, а не трудами отца и не имело никакого отношения к этим незнакомцам. Только мне это все было не важно, Лиссабона. Мне хотелось, чтобы эти двое оказались моими братьями, я им поверил, пригласил их за стол, посадил их обедать вместе со мной и моими работниками.

Я им пел.

Мы выпили.

Я был уже не один.

Их, казалось, не заботило обычное человеческое общение, они не выказали ни малейшего стремления меня обнять, не задавали вопросы ни о моем здоровье, ни о последних днях папы, а исключительно интересовались моим состоянием. Им хотелось знать, сколько у меня голов скота.

Естественно, ведь они были детьми отца от другой женщины, то есть не родными мне братьями, а единокровными. Похожи мы с ними не были ни капли. Да и промеж них не наблюдалось сходства.

И тогда мне пришел на помощь магистрат Кайседо, Начо Кайседо, ваш отец, Лиссабона, – не только юрист, но и честнейший человек. Он добился того, что правда восторжествовала над ложью.

Так что головорезам этим я не выплатил ни песо, а ведь уже собирался. Оказалось, они мне не родные и не кровные братья, а всего лишь пара жуликов, как это прекрасно продемонстрировал магистрат, со всей роскошью доказательств, вопросов-ответов, очных ставок…

С тех самых пор я и отношу себя к благодарным друзьям Начо Кайседо. Разумеется, вас, Лиссабона, я увидел в первый раз еще маленькой девочкой, окруженной сестричками. Очень может быть, что тогда вы мне улыбнулись, я уж не помню. Время то давно миновало. Идут годы, проходит жизнь. По возрасту я и правда гожусь вам в отцы – зачем мне себя обманывать? – но все-таки не в дедушки, Лиссабона. Я всего лишь друг семьи, который поет. И открыл я вас для себя, пока пел.

Заметив вас, я едва не бросил петь.

Но предпочел продолжить, чтобы вы и дальше меня слушали…

Мой сон и мечта сделались явью.

А мечтал я встретить женщину своей жизни, когда пою, и чтобы она слушала меня именно так, как слушали вы, Лиссабона, и в этом сне, в этой мечте я пел именно ту песню, которую исполнил сегодня, и я… слова песни становятся порой пророчеством, и это предсказание стало явью, ведь я и надеяться не мог, что когда-нибудь буду рассказывать о своей судьбе женщине, о которой мечтал всякий раз, когда пел…

Ведь я… но как же трудно об этом говорить, как трудно открывать потаенное, однако вам, Лиссабона, я скажу, только… как же начать? Я никогда не знал женщины, Лиссабона, – вы можете в такое поверить? Вы смеетесь? Сочувствуете мне? О да, Лиссабона, я был настоящим святым, своего рода святой Сирило поневоле; о, вы смеетесь до слез, Лиссабона, какая же вы красавица. Хотите носовой платок? Осторожно, бокал опрокинулся, это я виноват, извините меня, забудьте…

Просыпаясь в кровати один, я говорю себе: нехорошо это, дела вот у меня идут благополучно, а со мной – нет, со мной все совсем нехорошо.

Проходят годы, и мне уже пятьдесят, и каждый день, просыпаясь, я себе говорю, что так не годится, совсем не годится. И повторяю это каждое утро, прежде чем спрыгнуть с кровати.

Меня состарило пение в одиночестве.

Но все же я еще далеко не развалина: я увидел вас – это меня воскресило. Встань, Лазарь, и иди. Я ваш ровесник, и даже младше вас, Лиссабона; глядите, на что способна любовь, она превратила меня в мальчишку.

Я расскажу вам и другую правду, и это уже не сон: я страдаю обмороками, иногда падаю – упаду, да и все, это скучно. Должно быть, вы знаете, что такое нейрогенный обморок. Случается так, что я теряю вдруг равновесие… Если в это время я на ногах, с кем-нибудь разговариваю, то вынужденно хватаюсь за плечи собеседника, чтобы не упасть; а люди удивляются – с чего это я вдруг их обнимаю, и никто пока что так и не догадался о моих обмороках; а пока они длятся, всего по нескольку секунд, я крепко сжимаю кого-то в объятиях, словно терпящий кораблекрушение в открытом море цепляется за обломок бревна; странное получается объятие на ровном месте.

А если я один, то просто-напросто падаю: обнять-то мне в таком случае и некого.

Однако такое со мной случается не слишком часто, я уже давно умею предчувствовать потерю сознания и успеваю подготовиться: сажусь на стул или встаю на колени и жду, пока пройдет. Я смеюсь над этими обмороками, это почти то же самое, что смеяться над самим собой; я знаю, что именно от этого и умру, – умру от обморока, Лиссабона, лет через сто.

Но я не хочу умирать до того, как вы станете моей. Мы с вами будем путешествовать по всему миру, зря вы смеетесь; поедем в Киото, поедем куда угодно, обязательно.

Не хочу я больше видеть ни одной коровы до самого конца жизни.

Я потерял жизнь, считая коров, но еще не всю.

Обмороки эти – некое предупреждение: нужно торопиться жить, идти по жизни с песней, из порта в порт, а если упаду, то ваша любовь поставит меня на ноги, Лиссабона, и я заключу вас в объятия навечно; пойдемте вместе по миру – он ждет нас.

Лиссабона внимала.

Баритон опрокинул в себя содержимое рюмки. Хватил лишнего? Ошеломленная Лиссабона не сводила с него глаз; она чувствовала себя бумажной, вот-вот разорвется пополам: он только что ее поцеловал, поцеловал так, будто раздевал. Теперь она видела его словно под листьями папоротника в саду, глаза затянула пелена слез, но нет – она пока что владеет всеми пятью чувствами. Что ей делать, как реагировать? Плакать или смеяться?

Но тут он произнес:

– Уедемте для начала из этого дома. – Баритон неожиданно встал; кажется, он молча плакал. Он взял Лиссабону под руку и сказал: – Моя машина стоит на улице.

Лиссабона внимала.

11

Раскинув руки и ноги, словно кукла, безжизненная, но все же живая, Перла Тобон не просто спала – она громко храпела. Под балконом, в самом центре надувного бассейна в форме огромного дельфина, длинное тело Перлы отсвечивало, как будто обнаженное, оно торжествовало, вытянув руки, полуутопающие в луже пухлого бассейна; казалось, она неподвижно качается на волнах.

Неподалеку, в зарослях папоротника обнимались Ирис и Марино.

Они не слышали, как упала Перла, – да и как им было услышать, они ведь целовались. А Перла все храпела, храпела и храпела. Промеж темных туч выглянул молодой месяц, музыка в доме заиграла еще громче, Ирис и Марино сжали объятия еще крепче.

– Куда ж ты подевалась, Ирис? – Послышался скрип открывавшейся входной двери дома, и прозвучал сердитый голос Хуаны: – Ты здесь, девочка?

Ирис хотела ответить, даже подпрыгнула, но ее удержала рука постового: притворись, что не слышишь.

Присутствие старухи угадывалось – она настороженно, напряженно всматривалась в ночь:

– Гляди у меня, когда я тебя найду, Ирис. Грех ведь это. Будешь еще локти-то кусать.

Она как будто знала, что Ирис здесь, на улице, в объятиях постового.

– Не стану закрывать дверь: вдруг ты ключи потеряла, Ирис. Попрощайся и – домой.

Еще несколько секунд чувствовалось ее присутствие. А потом наступила тишина. Ирис и Марино засмеялись. Густые деревья надежно укрывали их от непрошеных взглядов; стояла уже глухая ночь, и игравшие в бейсбол мальчишки давно позабыли о празднике, как и их матери. Ирис в жизни и представить себе не могла, что когда-нибудь решится на такой смелый поступок: рискнет не подчиниться. Разумеется, окажись на месте Хуаны сеньора Альма, Ирис, до смерти перепугавшись, немедленно бы повиновалась. А вот ослушаться Хуану она себе позволила. Хуана была сварливой старухой, но еще и подругой, вот почему, несмотря на угрозы, оставила дверь открытой, хотя ключи у Ирис были. Удовлетворенная, девушка глубоко вздохнула. Ее целовал Марино – а целовал ли? – поцелуи больше походили на укусы.

Ирис спрашивала себя, не следует ли ей помчаться к двери. Руки Марино проникали все дальше, все глубже. Она этого не хотела, но не воспротивилась. Что это с ней происходит? Подобного никогда прежде не случалось. Тело ей уже не принадлежало, оно ее не слушалось, оно таяло; а ведь она самым честным образом работала – весь день и практически весь вечер одна занималась детьми.

Детьми.

Когда появились клоуны, началось первое испытание: усадить ребят, распределив их по возрастам в «детском уголке», под воздушными шариками и лентами серпантина, между пенопластовыми жирафами. Все та же Ирис руководила установкой подмостков, на которых разместили реквизит; после клоунов разыгрывалось кукольное представление, но прежде нужно было еще накормить обедом кукловодов и…

Однако главное испытание началось, когда к ночи клоуны и кукловоды удалились: Ирис осталась одна.

Ей пришлось прыгать через веревочку, играть в прятки, в безголовую монахиню, в сыщиков и преступников, а также в жмурки, пока дети окончательно не выбились из сил; потом отводить их, как стадо овец, в предназначенную для них комнату на втором этаже, наполненную игрушками, подушками и тюфяками, управляясь с малышней точно так же, как перегоняли скот в фильме о ковбоях; а затем она должна была усадить самых маленьких на горшок, чтобы они покакали, после чего вытереть им попки; после этого ей выпало высмаркивать носы, утихомиривать ссоры, разводить драчунов и прекращать драки, жертвой которых она же сама и оказалась, – это ей доставались синяки: как ни крути, но пинок, даже от мелкого, это все ж таки пинок (кое-кто из малышни носил ортопедическую обувь), это ее ноги покрылись царапинами, словно на нее напала стая кошек; в конце концов она уложила деток по импровизированным кроваткам, чтобы они уснули и спокойно спали до окончания праздника, – господи, да когда он только закончится? Наверняка ближе к рассвету. И ей же придется заняться малявками, когда они проснутся: успокаивать, чтобы не плакали, всех и каждого накормить, а потом, свежепричесанных, вручить их мамочкам-полуночницам, в чем-то кающимся, вечно чем-то недовольным, постоянно пребывающим на ножах со своими упившимися вдрызг муженьками.

Все, что касалось детей, стало для нее настоящим испытанием огнем.

В гостиной на втором этаже, битком набитой игрушками, она усадила детей на подушки и принялась рассказывать им сказки. Ей бы очень хотелось, чтобы Уриэла помогла ей хоть в этом, – и куда только подевалась Уриэла? Ах да, ведь сеньора Альма увела ее в столовую. И как только исхитряется Уриэла играть с детьми, никогда от них не уставая? Как она вообще может быть от них без ума? Самой Ирис, к примеру, не очень нравится возиться с мелкими, или, вернее, совсем не нравится; и то сказать, ведь Уриэле никогда не приходилось помогать малышне какать, Уриэла не вытирает им попки, а возиться с детскими какашками – это совсем другое дело, подумалось Ирис, и она удивилась сама себе: никогда прежде не приходила ей в голову такая мысль; она еще долго крутила в уме, что Уриэла не вытирает попки и что какашки сильно меняют дело. К собственному изумлению, Ирис в первый раз в жизни ненавидела Уриэлу. Если Уриэла ей как сестра, то откуда вдруг взялась такая ненависть к ней? Ирис сделала сверхчеловеческое усилие, чтобы не расплакаться и не броситься на поиски Уриэлы с целью просить у нее прощения за мысли о какашках и различиях между собой и ею.

А когда дети, сломленные усталостью, наконец-то уснули, она каждого, одного за другим, укрыла одеялом и погасила в гостиной свет. На полу – целое море спящей ребятни. И Ирис спросила себя, не лучше ли ей тоже лечь спать здесь, на детском матрасике? От всех этих тел шло тепло, какое-то свечение розового цвета, так что оставалось только вытянуться в этом свечении и отдаться на волю сна, уснуть, и дай бог, навсегда, уснуть невинной, не от мира сего. Нет, нельзя, прикрикнула она на саму себя. Если она сейчас ляжет спать рядом с малышами, сеньора Альма ни в коем случае этого не одобрит.

Ноги у нее задрожали.

Ирис закрыла за собой дверь и, покачиваясь, пошла по винтовой лестнице вниз.

От утомления и чувства горечи она едва не теряла сознание, жизнь ее и в самом деле была совсем не сахар: разве этот грязный боров, от которого боровом и разило, не обнюхал ее сегодня утром? «Еще чуть-чуть, и он бы мне вставил. И почему я только не переоделась? Боже ты мой, теперь я тоже пропахла боровом».

Ирис шла в кухню, а вокруг нее гремела музыка, насыщая воздух электричеством, и музыка эта ее оживила; музыка вливала в нее тепло, подзуживала ее, жалила. Ей захотелось выйти из дома; захотелось пойти в магазин и купить соленых орешков; никто ее об этом не просил, и никто ее туда не посылал, она просто пошла купить соленых орешков на собственные деньги, но вот только магазин оказался закрыт; впрочем, она так и думала.

Однако на улице ее поджидал Марино Охеда и отпускать ее не собирался.

12

Через несколько мгновений после того, как мулица перемахнула через ограду, у входа во двор показались клоуны: трое рыжих с улыбками до ушей, не произнося ни звука, махали детям руками. Клоуны то исчезали, то вновь появлялись, и ребятишки стайками покидали двор: с радостными криками они устремились за клоунами, лавируя между телами взрослых, уподобляясь оглушительно ревущему потоку; время от времени им удавалось клоунов увидеть, а те то делали им знаки, маня за собой, то вдруг исчезали из виду, и малышня возобновляла преследование. Клоунов на праздник пригласила сеньора Альма. Ирис и Хуана присматривали за детворой; Ирис помогала самым маленьким, тем, кто отстал, кто плакал, кто упал. В этой суматохе мельтешащей мелюзги Хуану Колиму одолевали вопросы о сдохшей собаке, о ее похоронах, о Самбранито, и, перебрав самые разные версии, она пришла к выводу, что старик вряд ли смог закопать собаку, – он, наверное, положил ее в мешок, чтобы выбросить его в речку Богота. Слыхала она и о том, что мулица, как попугай, перелетела через ограду, но только поверить в это кухарка никак не могла. Поэтому-то Хуана решила, что на самом деле Самбранито попросту спит. Он наверняка ушел к себе, заключила она.

Придя к этой мысли, Хуана заперла большие ворота во двор на висячий замок.

Часть шестая

1

Предсказания Начо Кайседо откладывались. После окончания обеда он заявил, что лучше подождать, пока стемнеет, чтобы он мог «войти в союз» с предвестниками: свет дня не может послужить хорошим проводником, сказал он, а вот ночь и пророчества идут рука об руку, как пара влюбленных. Женщины разом выдохнули трогательное «О-о-о!». Пятнадцатилетняя Марианита Веласко, дочь крупного экспортера бананов Кристо Марии, оказалась из самых нетерпеливых; она просто умирала от желания стать свидетельницей предзнаменований; ей говорили, что предстоит адская игра. Ее отличали высокий выпуклый лоб восковой бледности, выдававший в ней девушку задумчивую, серые глаза, неподвижные и невыразительные, как литавры, и распущенные черные волосы до колен. Губы ее выражали неизменное презрение; ни к одному из предложенных на обед блюд она не прикоснулась, а потребовала «Пресли-бургер», который нужно было доставить из американского ресторана; в общем, выглядела она не только разочарованной, но и откровенно скучающей. Магистрат выдал ей некий аванс: предрек, что менее чем через три десятка лет воду начнут продавать в бутылках и бутылка воды будет стоить дороже, чем бутылка кока-колы. «Мир будет страдать от жажды, – объявил Начо. – Это станет началом конца». Ошеломление девочки, как и многих других присутствующих, оказалось искренним: вода в бутылках? дороже, чем кока-кола? Предсказание разочаровало. Все подумали, что магистрат над ними издевается, и потому на пророчествах никто больше не настаивал.

В отличие от сада с танцами, в столовой, напоминавшей елизаветинский камерный театр, вечер протекал под песнопения.

Сначала спели сестрички Барни.

Тощие как спички, дамы на шестом десятке одним прыжком поднялись на подмостки, где для них успели освободить место. Им аккомпанировали две гитары, два Давида, два книготорговца, – обычно именно они подыгрывали непрофессиональным исполнителям. Только на этот раз им выпало обеспечивать музыкальное сопровождение не для кого-нибудь, а для сестер Барни – золотых голосов, не больше и не меньше. Давидов приглашали в гости именно как гитаристов. Играли они вполне прилично. Оба также были благодарными клиентами магистрата: с его помощью им удалось отбиться от мощного иска по обвинению в клевете. Два Давида владели газетой под названием «Долус бонус[14]14
  Языковая игра с латинским выражением dolus malus, «злой умысел»: malus – «злой, плохой» – заменено на bonus – «добрый, хороший».


[Закрыть]
», в которой пописывали самые именитые профессора права всей страны, самые светлые головы. Их престижнейший книжный магазин «Юстиниан I», здание в шесть этажей, поэзии не предлагал, там продавались исключительно труды из области юриспруденции: декреты, плебисциты, кодексы, конституции, законы и постановления, статьи и подразделы. Начо Кайседо был одним из самых преданных его посетителей.

Сестры Барни, с черными сигарами в серебряных мундштуках, одевались по-мужски: суконные пиджаки, галстук и брюки; на голове – фетровые шляпы а-ля Гардель[15]15
  Карлос Гардель (1890–1935) – аргентинский певец, композитор и актер. Носил прозвище Певчий Дрозд.


[Закрыть]
, на ногах двуцветные лаковые туфли. Глаза печальные; печаль была натуральной или наигранной, в зависимости от номера.

Они спели одно танго, другое и еще одно.

В молодости сестры пользовались широкой известностью как дуэт «Сестрички Пуреса» – по названию знаменитой марки мыла, их спонсора. В радиопрограммах, на пластинках и концертах их обычно представляли как Пурас, потому что именно так называли их преданные поклонники. Однако злые языки переименовали их в «Путас»[16]16
  Игра слов: pureza (исп.) – чистота, puras (исп.) – чистые, putas (исп.) – путаны, шлюхи.


[Закрыть]
.

Известность их была связана с тем, что в 1935 году, то есть тридцать пять лет назад, когда сестрам едва исполнилось пятнадцать, в аэропорту Медельина им довелось стать свидетелями гибели их идола, Карлоса Гарделя. В то утро, 24 июня, они вместе с сотнями других фанатов провожали певца после его гастрольного тура по стране: кто знал, когда он к ним вернется в следующий раз? Самолет, на котором звезда должна была вылететь в Кали, выруливая на взлетную полосу, столкнулся с другим лайнером, ожидавшим своей очереди. Оба самолета, каждый с полными баками, мгновенно превратились в один огненный шар. Сестрички Барни принадлежали к числу тех экзальтированных поклонниц, кто возжелал совершить самосожжение, «чтобы испытать то же, что пережил Карлитос», «чтобы умереть его смертью, чтобы вместе с ним воскреснуть». Соответствующая попытка была предпринята в одном из школьных дворов Медельина. Участие в ней приняла среди прочих и директриса данного учебного заведения. Сестры Барни были самыми младшими. От смерти в языках пламени их спас какой-то незнакомец – ангел, скажут они спустя годы, – который выдернул их из костра человеческих тел, оттащил насильно, уведя со двора в тот момент, когда девочки уже с ног до головы были облиты бензином. Он уберег их от собственной глупости, от страдания и боли. Другим же фанатичкам и в самом деле удалось себя подпалить, однако до кульминации дело так и не дошло. Только одна из них до последней капли испила чашу Карлитоса. Этим она и прославилась. Имя ее звучало на каждом концерте сестер Пурас, чтивших ее память. «Наше сегодняшнее единение душ, – в один голос говорили они, звеня слезами в голосе, – посвящено Лоренсите Кампо де Асис, совершившей самосожжение во имя любви двадцать четвертого июня тысяча девятьсот тридцать пятого года, в день, когда погиб Дрозд».

Они исполнили танго из репертуара Карлоса Гарделя: «Принимаю и требую», «Пустая постель» и в завершение классическое «Прощайте, парни». Столовая взорвалась беспримерными овациями. В поднявшемся грохоте никто не услышал вопроса Марианиты Веласко, интересовавшейся, кто такая эта Лоренсита и кто такой этот Дрозд, который сгорел. Только Уриэла, сидевшая на удалении шести-семи мест от нее за гигантским столом, обратила на Марианиту внимание; только Уриэла кивнула, улыбнувшись ее вопросу. Обе они заметили и отметили друг друга. Девушки были почти ровесницами, и это побудило их сесть рядом, поскольку многие гости стали меняться местами, следуя своим предпочтениям.

2

Сальвадор Кантанте, муж Пепы Соль, был трубачом. Фамилию свою Сальвадор не оправдывал: он был нем[17]17
  Cantante (исп.) – поющий, певец.


[Закрыть]
. Зато на трубе играл как бог. По слухам, язык ему отрезали из-за любви, в виде мести. Иные же уверяли, что это был несчастный случай: он вроде как принялся обнимать собачку, которую держала на коленях одна его подружка, попытался поцеловать ее в мордочку, а собачка, дескать, потеряла терпение, вследствие чего Сальвадор Кантанте потерял язык. Ну и кому тут верить? Истинной правдой, однако, было то, что и до случившегося с ним несчастья он владел инструментом как бог. Непревзойденный солист, он играл не где-нибудь, а на Кубе. А когда президент Эчандиа пригласил его во дворец Сан-Карлос, он туда не пошел: к тому времени, в свои тридцать четыре года, языка он уже лишился. Теперь ему было шестьдесят, и публика его ограничивалась кругом друзей, родственников и всемогущих покровителей, каковым был и Начо Кайседо, юрисконсульт по правовым вопросам его жены, Пепы Соль, крайне удачливой экспортерши водки.

Подобно буре и шороху, подобно волшебно прекрасной сирене, подобно дуновению ветра, шелесту дождика, грохоту водопада, труба переносила внимающих ей из одного рая в другой, а потом смолкла, погрузив всех в тишину, во всеобъемлющую и сверхъестественную тишину.

Глаза магистрата подозрительно заблестели.

Следующими на подмостки вышли близнецы Селио и Кавето Уртадо, школьные учителя точных наук. Оказалось, что они умеют подражать животным. И гости громко радовались, узнавая каждое их кряканье и каждое фырканье. Столовая уподобилась скотному двору – ни дать ни взять оживший Ноев ковчег. В соответствии с пояснениями двух преподавателей, осел ревет, теленок мычит, филин ухает, лошадь фыркает, свинья похрюкивает, лебедь гогочет, ворона каркает, гадюка свиристит, кузнечик стрекочет, лань свистит, сверчок свиристит, кабан хрюкает, лев рыкает, попугай болтает, обезьяна визжит, а утка крякает. И в столовой раздавались мяуканье, вой, кудахтанье, клохтанье, тявканье, рычание, карканье, кваканье, воркование, щебет, уханье, плач и крик. Уриэла и Марианита ничего этого не слышали: они слушали только друг друга. Девушки беседовали на дальнем углу стола, практически не используя голос. Каждая из них, судя по всему, немало удивила другую. Уриэла никогда еще не видела такой белолицей девочки с такими длинными и черными волосами.

– А парень у тебя есть? – с места в карьер спросила Марианита после короткой преамбулы.

– Нет, – ответила чрезвычайно изумленная Уриэла.

– Но были?

– Да.

– А у меня – три парня, – угрюмо огорошила ее Мариана, в глубокой задумчивости наморщив лоб. – И со всеми я трахаюсь.

– Одновременно? – поинтересовалась Уриэла.

– Сама знаешь, что нет, – заняла оборону Марианита, озабоченно кося по сторонам глазами. Но тут же, кажется, обо всем позабыла и принялась внимательно изучать лица вокруг себя. На мгновение ее взгляд остановился на задумчивом лице Рикардо Кастаньеды, пившего в одиночестве.

Уриэлу эти откровения привели в замешательство. Проникнутые гордостью слова Марианиты, соответствовали они действительности или нет, ее разочаровали и вместе с тем сбили с толку: ей показалось, что Марианита то ли не от мира сего, то ли разговаривает во сне. В данный момент она без всякого повода рассказывала о каком-то своем путешествии в Манаус, весьма чувственный, по ее словам, город: «тела меня преследовали, тела со мной сплетались, тела ко мне прижимались, тела там, тела здесь, тела совсем близко».

– Плоть, – обронила с наигранным удивлением Уриэла, однако Марианита пропустила ее замечание мимо ушей или же просто не поняла, о чем речь. Она внимательно разглядывала свои покрытые лаком ноготки.

Уриэла подумала, что ей еще никогда в жизни не приходилось сталкиваться с человеком, который вот так, с ходу, начинал бы выкладывать о себе столь интимные вещи, а эти глаза как будто с Северного полюса, подумала она, эти серые, цвета свинца, глаза – не такие ли у монсеньора?

Вдалеке монсеньор и его секретарь увлеченно внимали гекатомбе разных тварей.

К этому шуму примешивался смех сотрапезников; официанты, которые сновали туда и сюда с подносами, уставленными спиртными напитками, остановились послушать лепет, шипение, придыхание, припевание, пришепетывание, болтовню, заговаривание зубов, шепелявость, рыганье, петушение, хиппование, хныканье, шиканье, рев и фырканье, порождаемые узенькими глотками преподавателей. Комната как будто заполнилась слонами и летучими мышами, что хлопали огромными, как у птеродактилей, крыльями. Уриэла и Марианита замолчали, поскольку голоса животных смолкли: репертуар близнецов Уртадо наконец иссяк. Им тоже аплодировали. Гости с воодушевлением топали ногами по подмосткам; с досок, словно снег, посыпалась какая-то белая пыль.

Теперь на импровизированную сцену поднялась преподавательница изящных искусств Обдулия Сера, юная и счастливая. Ее специализацией в искусстве развлекать людей была мимика. Коронным номером являлась сценка, в которой потрясающая мимесса жестами показывала, что заперта в башне. Из этой башни она бежала, сначала спускаясь по бесконечной стене, потом бросалась в море, плыла, боролась с акулой, одерживала над ней победу, находила спасение на необитаемом острове и укладывалась спать под пальмой.

Уриэла и Марианита, растроганные, захлопали в ладоши.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю