355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрвин Штритматтер » Чудодей » Текст книги (страница 28)
Чудодей
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 19:50

Текст книги "Чудодей"


Автор книги: Эрвин Штритматтер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 29 страниц)

– Ручная граната, – пробормотал он. Он был страшно горд своим проснувшимся инстинктом. Ницше!

Тот, из-за обломка, пополз к яме Вейсблатта. Вейсблатт задрожал. Итак, враг подползает. Вейсблатт, кто ты? Надо действовать. Так точно!

– Во мне живет книга! Эй, слышишь, книга! – закричал он. Враг не дал сбить себя, полз и полз. Вейсблатт три раза подряд выстрелил по ползущему противнику и почувствовал, что нервы его сдали. Он скатился обратно в яму и, покорясь судьбе, стал ждать смерти.

Смерть не спешила. Она давала ему время успокоиться и закончить жизнь возвышенными мыслями. Обреченный на смерть смотрел на мерцание звезд и бормотал, как будто молился:

– Что значит душа в сравнении с тобой, величественное небо, что значит душа в сравнении с тобой, величественное небо? Что значит душа?

Когда Станислаус наконец нашел раненого товарища, тот уже был мертв. Это был погонщик из второго взвода, спасший из горящего вагона своего мула. Мул щипал траву. Уздечку держала мертвая рука.

Бой опять продвинулся вперед. Станислаус и мертвец лежали сзади. Впереди? Сзади? Что это означает в хаосе этого мира? Чей-то хриплый голос надрывался:

– Санитары! Санитар!

И чей-то слабый голос:

– У меня мозг вытекает!

В батальоне не было врача. Его арестовали за разложение армии.

26

Станислаус превращается в траву-трясунку и сомневается в своей миссии защитника поэта.

Утро было голубым, солнечным и невинным. Великая тишина лежала над ущельем. Солдаты батальона мало-помалу собрались. Рельсы были взорваны. Паровоз и первые вагоны разбиты в прах. Паровоз навис над пропастью. Пропасть казалась пастью горного массива. И паровоз выпученными глазами своих фонарей уставился в эту горную пасть.

К следующей станции был выслан боевой отряд. Добрался он туда без помех. У солдат было достаточно времени и возможности налюбоваться горами и скалами.

– Если не постранствуешь по свету, так и не узнаешь, как далеко в небо иной раз вдается земля, но уж никак нам не понять, почему Божье благословение так неравномерно распределяется. Я, кажется, запел бы сейчас, уж так мне легко на этой высоте, так близко к Богу!

Станислаус ничего не ответил. Его трясло. Что это, страх или опять та лихорадка, что напала на него впервые в Польше, в глиняном карьере? Казалось, нервы его обнажились, словно он лишился кожи. Он пугался любого дуновения ветра. Он был как трава-трясунка у дороги. Итак, люди убивают друг друга, словно им нечего делать в этом мире. А может, им и впрямь нечего делать? Тогда зачем они появились на земле? Мир и это светлое южное утро казался Станислаусу еще менее прозрачным, чем обычно.

Им выслали команду железнодорожных строителей и подъемный кран и пригнали пустой состав для батальона. Они перегрузили свой багаж и лошадей. Им пришлось по многу раз бегать туда и назад, так как у них было много раненых, тоже ставших багажом, и это не считая убитых!

– Говнюки прусские, – вопил ротмистр, – вы что, на жалость бьете?

Но его ругань не излечивала раненых и не воскрешала мертвых.

Двух вагонов оказалось мало для всех убитых. «8 лошадей или 48 человек» значилось на товарных вагонах. О количестве трупов надпись ничего не сообщала.

Офицеры не смели смотреть в глаза друг другу. Они бегали вокруг, изображая деловую суету, до самого отхода поезда. В этом запасном поезде не было вагонов второго класса с мягкими сиденьями. Чтобы не сидеть своими офицерскими задницами на голых досках товарного вагона и не собирать с полу вшей, они велели принести для них из вагона с боеприпасами снарядные ящики. С ними ехал и труп одного обер-лейтенанта. Его нельзя было положить вместе с рядовыми трупами в те два вагона. Офицерский труп был прикрыт белой скатертью из столового вагона в разбитом поезде.

Станислаус сидел позади своей обожженной лошади в самом темном углу вагона. Он то и дело прикладывал холодные тряпки к ожогам животного. Ему хотелось побыть одному. Когда у себя на родине он скитался из пекарни в пекарню, он больше бывал один, чем ему хотелось бы. Никто им не интересовался. С тех пор как он пошел добровольцем в армию, все его житье-бытье было накрепко, всеми нитями, связано с другими солдатами. За каждым собственным решением стояла смерть.

В сторонке храпел Вейсблатт. Да, после столь утомительной ночи поэт храпел как заправский солдат. Он спал, полуоткрыв рот, прищелкивая языком, когда вагон встряхивало. Лицо его было не глупее и не умнее, не примитивнее и не одареннее, чем лица всех других спящих. Но с судьбой Вейсблатта Станислаус связал и свою судьбу. Он сам себя призвал на защиту и охрану этой поэтической души. Неужто он обманулся?

В офицерском вагоне то и дело возникали ссоры. Может, дело было в том, что они сидели на боеприпасах? Во всяком случае, тут уже и речи не было о спокойном и чинном совещании штаба. Почти все господа были настроены против баварского пивовара-ротмистра. Беетц утверждал, что прошлой ночью численность противника не превышала десяти человек. Что в поезд сверху было брошено несколько пивных бутылок с карбидом и бензином. Это ж были те бомбы и адские машины, о которых тут распространяются некоторые господа, – молодцы, ничего не скажешь! Беетц якобы видел серую карбидную пыль. Остальные господа ее не заметили. К тому же Беетц утверждал, что путь был разрушен не взрывом, а кирками и лопатами. Обычная крестьянская работа. Десяток поганых, вшивых крестьян-сербов сбил с толку и обезглавил целый батальон.

В таком случае где же прошлой ночью был ротмистр Беетц со своей ясной головой, спросил в свою очередь командир батальона. Беетц за словом в карман не полез. Его ясная голова всю ночь занята была тем, чтобы хоть как-то прекратить пальбу, которой батальон сам себя уничтожал, рота против роты – этим все сказано. После приказа командира батальона рассыпаться по обе стороны полотна он свою главнейшую задачу видел в том, чтобы предотвратить самое худшее. Это уж было прямое оскорбление для командира батальона.

– Я с трудом могу себе представить, чтобы сей подвиг потянул на Железный крест первой степени, – язвительно заметил командир батальона.

Ротмистр Беетц разразился руганью как у себя дома, когда замечал плохо просолодованный ячмень.

– И все-таки это был карбид! Чтоб мне сдохнуть, если это был не карбид. Неразбериха вышла, и черт меня побери, если мы не перестреляли и не обосрали друг друга!

Господа офицеры отодвинулись от этого сквернослова. Нельзя же так забываться. Тут уж речь идет о чести всего штаба батальона.

Рапорт для штаба полка был написан без участия ротмистра Беетца и без учета его мнения о ночном происшествии: «Нападение бандитской группы, численностью от ста до двухсот человек, снабженных стрелковым оружием всех видов, вплоть до гранатометов, а также самодельными ручными гранатами и взрывчаткой…». Когда уже готовый рапорт зачитывался вслух, ротмистр Беетц, сверкая стеклами пенсне, сидел на снарядном ящике в углу вагона, курил свою короткую баварскую трубку с фарфоровой головкой, дымя как небольшой паровоз, и бормотал:

– Десяток, десяток бандитов, не больше, чтоб меня черти съели!

Наверное, он был прав, поскольку его слова задевали господ офицеров.

Среди солдатских трупов во втором вагоне для покойников лежал и труп бывшего фельдфебеля интендантской службы Маршнера, находившегося ко времени своей смерти на положении больного, последние свои дни он провел, непрерывно сматывая шерсть в клубки, чтобы выведать маленькую тайну батальонного врача. Может, он и впрямь в один прекрасный день появился бы у себя в деревне офицером и увидел бы черную зависть на лице своего соперника богатого крестьянина Диена, но кому дано уследить за уловками судьбы? Его пристрелили из ямы, в которой он хотел укрыться и от страха и предосторожности ради швырнул туда гранату. В последние минуты его жизни оказалось, что его представления о мире и логической последовательности всех событий в этом мире были неправильны. Когда он услыхал свой предсмертный крик, то крик этот превратился в крик юной девушки. Это был задавленный крик, так как рот у девушки был забит сеном.

Война тоже сменила свои цели. Она выползла из Германии, чтобы досыта нажраться жизненным пространством и взорвать тесные немецкие границы. А сейчас она шаг за шагом отступала, выплевывая полупереваренное жизненное пространство. А что же теперь? Дело обстояло так: война отходит назад, чтобы собрать свежие силы для нового броска. Бросок этот будет в Россию, за Урал. Нельзя не признать, в этом что-то есть. План был готов. Фюрер-освободитель и провидение подписали его, правда, Провидение, кажется, было не в духе.

27

Станислаус прощается со своей лошадью, и его заносит на благодатные острова Одиссея.

Остатки батальона разместились в греческом городе. Ждали пополнения, пили греческое вино, отдающее смолой, играли в карты на драхмы и запаивали жестяные канистры. Канистры были наполнены маслинами. Маслины отсылались в Германию. Может, немецкие дети бросят кубики сала и станут есть маслины? Но сала уже не было, теперь им придется привыкать к маслинам, пище инородцев.

Прибыло пополнение. Смуглые, запуганные солдаты. Никто их не понимал. Разве они не из Германии? Из Великой Германии. Это были фольксдойче из Боснии. Их называли добровольными помощниками. А смахивали они на помощников по принуждению.

Личный состав батальона был укомплектован. Теперь все опять было в полном порядке. Недобровольным помощникам препоручили лошадей. Ни одного немецкого солдата в конюхах! Зачем же тогда нужны вспомогательные народы? Немецкий солдат сражается с оружием в руках!

Станислаусу пришлось отдать свою лошадь. А это вам не штаны поношенные в каптерке скинуть. Эту лошадь он с первого дня в Карелии обихаживал, чистил, гладил, выводил и навьючивал во время учений. Он поил эту низкую рыжую лошадь, весной приносил пучки первой колючей травы и лечил ожоги. Он чувствовал ладонями ее мягкую морду и даже ощущал родство с этой божьей тварью, которая должна служить властолюбивым людям. А у него теперь ничего больше не было и не о ком было заботиться.

Вейсблатт под греческим небом снова воспрял духом.

– Событие, имеющее огромное воспитательное значение! Ты когда-нибудь слышал об Афине Палладе? Наверно, нет.

– Я читал о ней, – сказал Станислаус.

– Где?

– В учебнике.

Вейсблатт взглянул на Станислауса, как люди его круга смотрят на того, кто никогда не пил шампанского и не ел устриц.

– О мой учитель истории! Классическая гимназия! Он весь как-то загорался, когда описывал греческое небо и рощи, где обитают боги, говорил, что называется, с пеной у рта. Вся кафедра была забрызгана слюной.

– А он видел греческое небо?

– Нет, вот что значит классическое образование!

Станислаус остановился неподалеку от кухни, где жарили рыбу.

– Посмотри-ка!

– Да-да, рыба, жареная рыба, piscis, а-а! – сказал Вейсблатт, поднял глаза на голые горы, воздел руки к небу и замечтался. Жаждущие рыбы жители острова стояли в длинной очереди и ждали мелкой, тощей рыбешки, прибрежных мальков, рыбью молодь, пойманную у причальной стенки. Большое море с большой рыбой было закрыто для них, заперто на висячий немецкий замок. Высохшая желтокожая гречанка с голоду впилась зубами в спинку сырой рыбы.

– Афина Паллада, – проговорил Станислаус.

Вейсблатт распространялся о небе, синем, как у Эль Греко.

Летней ночью батальон погрузился на два небольших судна. Это были греческие суда, и их названия «Посейдон» и «Нептун» были закрашены. Теперь они назывались «Адольф» и «Герман». Эгейское море светилось как на фотографиях в хороших туристических проспектах, небо было звездным, как у Гомера, а величие архипелага напоминало об учебниках истории для классической гимназии.

Станислаус плыл на «Германе». Он стоял у борта и, глядя на светящуюся воду, крепко держался за свой спасательный жилет. Он не умел плавать и не слишком доверял этому поясу, набитому пробкой. В глубине души он посмеивался над своим страхом смерти. Какие отвратительные контрасты! Жизнь показывала себя во всей своей южной красе, а они плыли сквозь ночь, чтобы сеять смерть или самим ее найти. Куда? К чему? К какому концу? Откуда эта война? Зачем это истребление?

Вейсблатт с Крафтчеком стояли на носу корабля. Два мечтателя, твердивших каждый свое.

– Вот в такую ночь Одиссей мог услышать пение сирен.

– Ну да, тут на море далеко слышно, – отвечал Крафтчек, – в конце концов, это могла быть сирена той греческой фабрики, где изюм делают.

Вейсблатт перегнулся через поручни.

– Смотри, как светится и мерцает море у борта! Морское золото древних!

– А может, и вправду золото, – согласился Крафтчек, – ведь эти примитивные народы понятия не имеют о разработках. У нас, в Верхней Силезии, долго это дело изучали.

Идущая впереди лодка сопровождения с орудиями на борту вдруг резко свернула вправо. «Герман» шел в кильватере. Им удалось избегнуть встречи с дрейфующей английской глубинной бомбой.

– Теперь я почти уверен, – сказал Крафтчек, – что мы плывем освобождать колонии, потому как Африка от нас справа, и мне сдается, что уже чуть-чуть пахнет какао.

Вейсблатт ему не ответил. Он чувствовал себя непонятым. Большинство поэтов остаются непонятыми при жизни. Однажды, так он намеревался, однажды он напишет об этой ночи, об этом свечении и об эллинской ясности, пронизавшей теперь все его существо.

Ближе к рассвету «Герман» бросил якорь.

– Все на палубу!

Перед ними в воде темной колодой лежала земля.

– Прибыли, – сказал заспанный Крафтчек. – Дева Мария, помоги нам оказаться там, покуда черномазые не проснулись, а то это может плохо кончиться.

Спустили на воду шлюпки. Солдаты погрузили свой багаж, погрузили лошадей и лишь затем погрузились сами. И шлюпки одна за другой направились к берегу. Они добрались до острова, и солдаты, шлепая ногами по мелководью, перешли на берег. Вода была холодная, и белая кожа их босых ног покрылась пупырышками.

Первые птичьи крики. Наступало утро. Они лежали на мягчайшем песке морского берега. Красная утренняя дымка, предвестник солнца, появилась над скалами.

– Эос! – Котелок Вейсблатта стукнулся о карабин. Жестяной поцелуй.

– Полная тишина! – крикнул новый лейтенант Крелль. Пенье птиц он запретить не мог.

Крафтчек пилоткой отер пот со лба.

– Пресвятая Богородица! Я уже слышу вопли черномазых!

Позади них плескалась морская вода, что-то бормоча, точно вода в мирном деревенском пруду в Германии.

– Встать, шагом марш! – Они устремились к ущелью в скалах. – Змейкой идти!

Голос лейтенанта Крелля, саксонца из Галле, мешался с громким щебетом ласточек. Станислаус видел, как следы его ног наполняются водой, за ним тянулся стеклянный след. В лужицах следов отражалась заря.

– Роллинг, прости меня. Может, мне надо умереть?

Сквозь птичий гомон донеслось явственное вжик-вжик. Взвод лейтенанта Крелля бросился на мокрый песок. По ним стреляли.

– Мария, помоги, черномазые проснулись.

Они еще полежали немного.

– Встать! Шагом марш!

Теперь засвистели уже не только пули, позади них рвались гранаты. Одна лошадь взвилась на дыбы, рухнула наземь, заржала, захрапела, а солдат из Боснии вскрикнул:

– Мама!

– Дева Мария, спаси и помилуй, ведь я отдал свой амулет за десять канистр маслин. Может, я и продешевил, но я ведь на ружья у черномазых не рассчитывал!

Они долго лежали, ища глазами то место в скалах, откуда их обстреляли. Итальянцы, до сих пор удерживавшие этот остров в Эгейском море для «Великой Германии», сопротивлялись. Они не желали больше воевать на стороне немцев. Но уходить с острова, где война была для них вполне сносной, им тоже не хотелось.

Двое связных прыгнули в море, пули свистели вокруг них, шлепались в воду, как камешки, брошенные мальчишками. Связные поплыли назад, к канонерской лодке.

– Приготовиться, примкнуть штыки!

Станислаус вздрогнул. Одно орудие убийства примкнуть к другому. Его штык проржавел; морской песок скрипел между ножнами и штыком.

Одного из связных ранило. Он беззвучно исчез в розово-красном море. Второй доплыл до канонерской лодки. Грохот, сноп огня, осколки камня, удар молота с небес. Утренняя тишина была уничтожена, щебет ласточек задавлен, и заря разбита вдребезги. Удар немецкого молота. Выстрел корабельного орудия. Со скального убежища итальянцев посыпался каменный мусор, и серые облака смерти поплыли над морем. Два, три, четыре… двадцать таких ударов молота, выше, ниже, снова выше, и снова ниже, и туда, над скалами, туда, где должен быть город. Потом тишина. Смерть переводила дыхание.

Станислаус оглох от пушечной пальбы. Ласточки, казалось, летают в полном молчании. В скалах вывесили белый флаг. Солдаты роты Беетца закричали:

– Ура, ура, ура-а!

Сила их пушек победила.

Они заняли остров. Они взяли итальянцев в плен. Их было не так уж много! Итальянцев переправили на корабли и спросили, хотят они продолжать служить Германии или же быть военнопленными.

Большинство предпочло плен.

Синьора капитано, возглавлявшего этот бесперспективный мятеж, они не нашли, хотя остров был невелик. Ровным прусским шагом его можно было обойти за два-три дня. Маленький город, белый и светящийся, построенный на скалах, точно ласточкино гнездо, несколько деревушек, несколько разбросанных домиков во фруктовых садах, пастушьи хижины на склонах гор с очагами, сложенными из скального камня, как тысячу лет назад. Но в скалах острова имелись и пещеры, могущие служить убежищем. Вход в них был не больше лаза в лисью нору.

Корабли ушли. Рота Беетца осталась на острове. Командир батальона охотно оставил тут этого упрямого ротмистра. Тоже умник нашелся. Вот пускай этот баварский пивовар здесь, на этом острове, применит свой опыт и, по крайней мере, защитит остров от караулящих его англичан. А командир батальона прикипел сердцем к острову, носящему благозвучное имя Санторин.

Рота Беетца разместилась на острове. Пивовар и комендант острова въехал в белую резиденцию бургомистра городка. В первый же день он велел стянуть все лодки жителей острова в гавань и пришвартоваться, так сказать, у его ног. На острове не стало даже мелкой рыбешки, и жители поняли, что пришли немцы.

28

Станислаус сам себе кажется трупом, который окольными путями везут к могиле. Дух поэзии внезапно овладевает им, и жизнь его просветляется.

Шли дни. Остров белел в синем море под высоким небом. По утрам солнце поднималось из воды и, совершив свой путь по ярчайшей синеве небесного поля, вечером снова опускалось в воду. Война была далеко.

Станислаус и его товарищи забыли бы, наверно, о ее существовании, если бы не капитан Беетц из Бамберга, лейтенант Крелль из Галле и серый ящик радистов. Эти трое то и дело напоминали им о войне и вбивали им в головы мысль, что они стоят на страже Германии.

Когда Станислаус не стоял на посту в гавани или еще где-нибудь, он брал рыбацкую весельную лодку и уплывал из гавани. Он ловил рыбу, наслаждался солнцем и предавался размышлениям, в том числе и о своей жизни. У него было время, много времени. Когда-то его жизнью двигали желания. Нередко случалось, что любовь, эта таинственная сила, захватив его, путала все его желания и жизненные связи. Всего этого теперь не стало. Теперь он был как пустой ящик, который отправляют то туда, то сюда, теперь он был как труп, который везут к могиле окольными путями.

Пришел корабль из Пирея. Привез провиант и почту. Станислаусу писем не было. Он потерял все связи в Германии. Так для кого он стоял здесь на страже? А для великого Германского рейха не хотите ли? Корабль снова ушел.

Вейсблатт получил большую коробку с «Амариллой». «Амариллу» мать Вейсблатта раздобыла из-под полы. «Амарилла», шоколад и другие приятные вещи в Германии теперь полагались только летчикам. Летчикам, этим героям! Они все сражались и сражались, но тем не менее вражеские бомбы тоннами сыпались на землю отечества. С каждым днем небезызвестный господин фельдмаршал Геринг все больше становился Майером.

Мать Вейсблатта тревожилась. Иоганнис должен был приехать домой, он хотел написать книгу о событиях во Франции, приведших его к болезни. А он не появился. Он проехал мимо отчего дома. Худые времена для поэтов!

Вейсблатт отер лоб, который и здесь, на юге, не посмуглел, а стал красным, как рак. Старая дама! Как она представляет себе войну! Она почти так же, как его товарищ Бюднер, излишне волнуется из-за его еще не написанной книги. Когда-то, много лет назад, Вейсблатт вычитал у Гёте, что не годится слишком много говорить о будущем творении. Всякая классическая страна манит путешественника, чарует его. Одна из таких стран – Франция, и все, что с ней связано, проявится, когда пора приспеет. А здесь – Греция, и сейчас надо прочувствовать и оценить ее.

Когда Вейсблатт не стоял на страже великой Германии, он захаживал по вечерам в гости к священнику. У священника была племянница, дочь его брата. Правительство Метаксаса упрятало ее отца в тюрьму. Говорили, что он коммунист. Когда итальянцы прогнали Метаксаса, брат священника остался в тюрьме, когда пришли немцы, то и они его не выпустили. По-видимому, у Муссолини и Гитлера были схожие взгляды на коммунистов с их врагом Метаксасом, которого они победили и низвергли?

Вейсблатт не знал, что на это ответить. Дело в том, что Вейсблатт был поэтом и никогда в жизни не ступал на арену обыденной политики.

– Поэт, – сказал Вейсблатт. Он даже изобразил это слово губами. Со священником они беседовали по-французски, и Вейсблатт в этом доме становился другим человеком, возвышенным существом, что в мире духа чувствует себя как дома.

Поэт Иоганнис Вейсблатт был уже склонен забыть некоего Станислауса Бюднера, однажды спасшего ему жизнь в темных северных лесах. Что дает ему дружба с этим ворчливым одиночкой? Бюднер был почти что нигилистом. Это хорошо в немецких казармах или в карельских лесах, но не в классической Греции. Всему свое время!

Но в один прекрасный день нигилист Бюднер вновь понадобился поэту Вейсблатту. В связи с племянницей священника. Вейсблатт и Зоссо очень сблизились. Вейсблатта, как человека светского, не смущало, что отец Зоссо был уличен в приверженности к коммунизму. Зоссо была одинока, спелый, сладостный плод, глина, из которой Вейсблатт мог вылепить что угодно по собственному усмотрению. Они прелестно болтали по-французски в присутствии дядюшки. Вместе разжигали огонь в кухне, чтобы сварить арахисовый кофе. Когда они возились с плитой, подкладывали в нее сухой горный лишайник, руки их соприкасались, а когда они раздували огонь, губы их разделяли каких-нибудь два сантиметра.

Однажды вечером в кухню вошел пастух. Он хотел поговорить с ее дядей, священником. Священник вскочил, забыв о своем сане, и поспешил в кухню. Он долго пробыл с пастухом, непривычно долго говорил с необразованным человеком. По-видимому, пастух убеждал священника в чем-то совершенно необходимом и говорил по-новогречески, этот язык Вейсблатт понимал плохо. Вейсблатт остался наедине с Зоссо и предложил ей погулять с ним.

– О-о! – сказала Зоссо, и это прозвучало так же удивленно-испуганно, как у небезызвестной Элен в Париже. Ту девушку Вейсблатт, видно, уже плохо помнил, поскольку продолжал невозмутимо:

– Гулять! Берег. Закат. Величие! Афина Паллада.

– Афина Паллада! – повторила Зоссо и улыбнулась. Ей хотелось пойти погулять, но здесь не принято гулять вдвоем с мужчиной… Короче говоря, она позовет подругу, а он пусть приведет друга.

Станислаус провел вечер среди зубчатых гор в гостях у пастуха. Они молча сидели друг подле друга – Станислаус на камне и пастух на камне. Время от времени пастух смотрел на Станислауса, и Станислаус время от времени смотрел на пастуха, потом оба они смотрели на отару, на овечьи морды, щиплющие лишайник, или на рога барана, стоявшего на страже. В голове Станислауса вдруг зазвучало слово. Это было имя – Авраам. Откуда оно взялось, может, из овечьей шерсти? Или оно таилось в косматой бороде старого пастуха?

Авраам – овцы – пастух. Одно слово цеплялось за другое. Станислауса охватил радостный испуг: неужели с этим еще не покончено? Неужели война не убила то, что было в нем когда-то? Он встряхнулся. Пастух не сводил с него глаз.

Они отошли от отары и принялись объясняться знаками. Совсем не трудно понять друг друга, когда вокруг все старо как мир и надежно: горы, небо, родник, огонь, животные и плоды, когда людям не докучает путаница и сложность этого мира.

– Скоро вечер, – показал жестом пастух. Станислаус указал на заходящее солнце.

– У меня есть хижина, – показал пастух.

– Хижина, – произнес Станислаус.

– Ночи холодные. – Огонь – еда – питье. Небо.

Все было ясно. Все было просто. Просто и понятно.

Они сидели перед пастушеской хижиной. Мерцал огонь. Поблекли звезды. Молчаливая женщина сновала вокруг, принесла баранину, принесла вино. Лицо ее было закрыто черным платком. В хижине на подстилке из шкур ребенок что-то лопотал перед отходом ко сну. То ли пел, то ли говорил:

– Папа тут. Тут папа. Папа тут.

Они ели. Пили. Насытились. Довольные друг другом, слушали вместе хор цикад. Луна пустилась в свой путь над морем. Огонь едва теплился. Звезды вновь приблизились. Они руками говорили о свете, руками говорили о ночи. Прислушивались к пронзительному крику совы в скалах. Пастух ответил на этот крик и поднялся. Он больше не говорил о ночи. Он говорил о завтрашнем дне:

– Завтра будет хороший день.

– Завтра будет хороший день, – повторил Станислаус из вежливости. Хороший день для него?

Пастух собрался идти. А Станислаус пусть останется. Станислаус не мог остаться. Он тоже пойдет. Станислаус низко поклонился старику. Поклонился так, как никогда никому не кланялся – ни графу в родной деревне, ни учителю, ни одному из хозяев и ни одному из офицеров. Он испытывал глубокую благодарность, сам не зная за что. Они разошлись – один пошел в гору, другой с горы.

Авраам стережет средь полей

и овечек, и диких коней.

Он хранит под густой бородой

кротость с дикостью чередой.

Даже пламя в искре хранится,

чтоб наутро костром явиться.

Авраам же под шляпой зело́

хранит и добро, и зло.

Авраам с густой бородой.

Перед домом, где они стояли, караулил Вейсблатт. Ему не пришлось долго уговаривать своего друга Бюднера. Почему бы Станислаусу не пойти с ним и не взглянуть на греческую девушку? Они смогут объясниться с помощью знаков. Он же это умеет. Ничего здесь нет дурного! Станислаус обрадовался. Видно, в этой жизни еще многое возможно, больше, чем он думал в свои самые мрачные дни. Он опять начал писать стихи. Он снова был как пьяный. Эти стихи долго были в пути, пережили немало горьких часов. И вот они здесь, это надо немножко отпраздновать. Вейсблатту он ничего не сказал. Он сочинил стихи для себя, и они были, наверно, еще не так отделаны, чтобы предстать перед глазами ученого поэта.

29

Станислаус с беседует с чужим священником, влюбляется в чужую девушку и не дает надсмеяться над двумя чужими пастухами.

Станислаус и Вейсблатт сидели в обитых кожей креслах черного дерева. Девушки примостились на скамеечке под большим окном. За окном мерцали белые дома на склоне горы, и далеко внизу легонько волновалось море. Синева воды просвечивала сквозь листья комнатных растений. Племянница священника держалась строго. Глаза ее были как влажные угли. Вторая девушка, ее подруга, была маленькая и гибкая. Темная шатенка, изящная, похожая на турчанку. Священник сидел на табурете. Он был нетолст и, похоже, не особо взыскан Божьей милостью. Он был худ и мускулист, как покоритель горных вершин, как человек, штурмующий небо.

– Милость Господня – это только сырье, – сказал он.

Вейсблатт склонил голову. Он чувствовал себя здесь как дома, как в гостиной своей матери, и перекинул через подлокотник кресла свою тощую ногу.

– Сырье? – профессиональным тоном переспросил он, точно знаток всех философских систем в мире.

Голос священника звучал сурово и слегка дребезжал, будто колокол горной церквушки.

– Господь – это жизнь. И он явил нам эту милость. Так пользуйтесь ею, делайте с нею что-нибудь.

Вейсблатт давно не думал о Боге, это было так несовременно. Бог не встречался в новейших философских системах, но почему бы ему не вернуться ненадолго к представлениям своего отрочества и юности? Все-таки развлечение.

– Интересно, – пробормотал он и сделал вид, что глубоко задумался.

Девушка по имени Зоссо разглядывала горный ботинок на его покачивающейся ноге. Неуклюжий ботинок на толстых гвоздях, почти лошадиное копыто.

– Делайте что-нибудь со своей жизнью!

Когда-то давно и Станислаус так думал. А потом его сбила с толку многосложность жизни. Жизнь важничала и делала с ним что хотела, она сделала из него солдата, холопа и опекуна.

– Так, значит, человек за все в ответе? – спросил Вейсблатт.

Священник кивнул и изобразил руками земной шар.

– И за штормы тоже?

– За более крепкие дамбы, более надежные корабли, – отвечал священник.

– И за землетрясение? – спросил Вейсблатт.

– За более точные научные прогнозы.

– А за эпидемии?

– За человеколюбие, за более совершенную медицину, – сказал священник.

Они напоминали двух картежников: один делал ход, другой бил его карту. Девушки у окна слушали разговор, напряженно вытягивая шею в темноту комнатки. Вейсблатт улыбнулся и бросил на стол свою последнюю карту.

– А за войну?

Станислаус вздрогнул. Это был его вопрос.

– За порядок в обществе, – сказал священник. Он произнес это невозмутимо, с той же мудрой холодностью, что и прежде.

– Кто? Социалисты? Маркс? Коммунисты? Материализм? – торжествующе спрашивал Вейсблатт.

– Все это вместе, – отвечал священник.

В дверь громко постучали. Зоссо прислушалась.

Вейсблатт лихорадочно рассмеялся:

– Ха-ха. В России коммунисты. Бог на свалке. Священники без работы.

Священник сохранял серьезность.

Вновь забарабанили в кухонную дверь. Турчанка закрыла лицо руками, маленькими кофейно-смуглыми руками. Зоссо поднялась, но не пошла открывать.

– Если Бог на свалке, значит, там он не был жизнью. Жизнь – Бог. Бог – жизнь. – Священник встал. Он уже не ждал ответа Вейсблатта. Заскрипели половицы. Только тут Станислаус увидел, как высок и худ был священник. Он не вышел, а одним махом преодолел пространство комнаты. Он был точно коса в зарослях сорняка. Дверь была низка для него. Он нагнулся. В кухне он снова выпрямился, и то, что он произнес по-гречески, могло означать «Я иду!».

Крафтчек смирился с тем, что не попал в колонию. Его сделали ефрейтором. Крафтчек – ефрейтор? Как же это вышло? Ефрейтором его сделал изюм. Маршнер, заготовитель, бравый фельдфебель интендантской службы, был застрелен бандитами в Сербии. Но что из этого: супруга капитана Беетца требовала прислать изюм в Бамберг. Кто знает, где раздобыть изюм? Крафтчек это знал. Крафтчек выменивал изюм на желтые таблетки от малярии. За одну желтую таблетку – две канистры изюма.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю