355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрвин Штритматтер » Чудодей » Текст книги (страница 23)
Чудодей
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 19:50

Текст книги "Чудодей"


Автор книги: Эрвин Штритматтер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 29 страниц)

– Что-нибудь стряслось? – мягко спросил священник.

– Ничего, ваше превосходительство, – отвечал Маршнер. Он слюной остановил кровь, струившуюся из царапины на лице.

– Польское хозяйство. Яйца искали, и доски на сеновале провалились, ваше превосходительство, – бормотал Маршнер. Он говорил какими-то детскими фразами, был несколько бледен, но не дрожал. Армейскому священнику пришлось по вкусу обращение «ваше превосходительство». Он повернулся к Али:

– Он мародерствует! Не спускайте с него глаз! Рапорт я подтвержу.

Станислаус ждал отпуска по случаю женитьбы. Каждое утро он надеялся, что его вызовут в канцелярию. Наполняя котелок ротного писаря, он спросил, как там его прошение об отпуске.

– Прошение об отпуске? – удивился писарь. – В моей папке его так же легко найти, как мясо в твоем супе.

Станислаус выловил из ротного котла кусочки мяса и пустил их плавать в суп писаря.

– Твое прошение будет найдено не позже чем послезавтра, – сказал писарь.

Али сидел под арестом. Его мучил голод. Гауптвахта помещалась в старом доме в предместье польского города. Дом был глинобитный. Оконные проемы заколочены досками. Али царапал холодную стену. Сухая глина падала ему в руки. Он размягчал глину во рту и жевал ее. На первое время желудок его немного успокоился. Не считая детства, редко в жизни Али выпадали деньки, когда он наедался досыта. И его родная земля, Северная Фрисландия, не кормила его так, как ему требовалось. Ему ничего бы не стоило расколошматить руками глиняную стену. Но он этого не делал. Он был чист сердцем. Легко было бы убедиться, что он не собирался стрелять в крестьян, а просто хотел высыпать семечки из кобуры, чтобы сунуть туда кусок сала. Они бы увидели, что его пистолет, которого он и сам побаивался, лежит в шкафу, на стопке белья. Но только священник подал рапорт, а в нем значилось: «…отнял сало… угрожал крестьянам оружием…»

Станислаус сидел в канцелярии и читал ответ ротмистра на прошение о свадебном отпуске. В трудные военные времена не представляется возможным всякий раз давать отпуск по случаю женитьбы, хотя вступление в брак воинов приветствуется. А потому мудрое армейское начальство решило облегчить рядовому составу заключение брака. Короче говоря, Станислаус вступит в брак заочно, в ротной канцелярии.

Станислаус был настолько погружен в свое разочарование, что не заметил Маршнера, который открыл шкаф Али и взял его пистолет.

Али опять допрашивали. Он уверял, что не виноват. Ему не верили, спрашивали и так и эдак, пока этот великан у всех на глазах не разрыдался, как ребенок.

– С ума спятил, а? Под два метра детина, а неженка какой!

Сердитые слова военного юриста хлестали его как кнут. Али выпрямился, побелел и умолк, а слезы на его щеках словно застыли.

В душе армейского священника что-то шевельнулось, в той части души, что еще не поросла пруссачеством. Он попросил прервать допрос. Более того, он попросил принести кобуру Али и еще попросил узнать у Али, где был его пистолет в то время, как в кобуре находились семечки. Разумеется, он, армейский священник, не мог поклясться, что видел пистолет в руках Али. Али спрятал его, когда польские крестьяне, испугавшись, подняли шум, или же пистолета вовсе не было в кобуре и он просто хотел попугать их.

Желание армейского священника было принято в расчет. Принесли кобуру Али. В ней был пистолет. Так и должно было быть, ведь Маршнер выполнил приказ самого священника, его превосходительства, приказ не спускать глаз с Али, и потому, для пущей безопасности, отобрал у Али оружие.

Об этих дополнительных переговорах Али и знать не знал. Он сидел в своей тюрьме и курил сигары, которые Роллинг сунул ему в сенях. От сигар голодный желудок Али взбунтовался. Али чувствовал себя достаточно несчастным, чтобы умереть на месте. Если ему суждено испытать облегчение, он никогда в жизни больше не притронется к сигарам. Бедный, ничего не подозревающий Али!

11

Убийца женит Станислауса, и он весьма странным образом, в глиняном карьере, празднует свою свадьбу.

Настал день свадьбы Станислауса. Он в обычной форме, в каске, застегнутой под подбородком, в надраенных до блеска ремнях и сапогах, держа руки по швам, стоял в канцелярии роты. Ему было холодно, но он даже себе в этом не признавался. Да и чем ему было согреться? Не швами же, простроченными какой-нибудь ожесточившейся, берущей на дом работу вдовою?

Станислаусу дали понять, что он должен почитать за честь то, что его брак будет скреплен офицером, юристом батальона. У этого юриста есть дело в роте, и он не откажется даже самолично провести это заочное бракосочетание.

На стене висело красное знамя. Оно висело врастяжку, и каждый мог видеть белую дыру, которую прогрыз в нем черный паук-крестовик. Стол ротного писаря был застелен белой бумагой, которой застилают полки в шкафах, а на столе даже стояла ваза с ветками голубой ели. Столько торжественности для одного Станислауса!

Может быть, Станислаус раз и навсегда наплевал бы на свою женитьбу, если бы знал, что и красное знамя с черным пауком, и белая бумага, и еловые ветки приготовлены были вовсе не для него. Всю эту декорацию еле-еле сляпали, чтобы придать торжественность той обстановке, в которой был вынесен приговор Али. «Немецкому солдату, посланцу вождя и освободителя всего человечества, не дозволяется мародерствовать в чужой стране. Ему не пристало по своей воле реквизировать собственность и угрожать общественному благу…»

Если бы Станислаус непрерывно не думал о кудлатой головке Лилиан, то он должен был бы ощутить, как дрожали половицы, на которых стоял Али, когда ему зачитывали приговор.

Ефрейтор из канцелярии взглянул на свои ручные часы.

– Из бюро записи актов гражданского состояния у тебя на родине нам сообщили, что бракосочетание назначено на десять тридцать. Еще пять минут осталось, потом я позову господина офицера. Пряжка у тебя на ремне влево съехала, прошу поправить!

Станислаус поправил пряжку и снова опустил руки по швам, как будто он дожидался приговора.

Совесть погнала армейского священника на тот хутор, где Али совершил столь тяжкое – правда, по показаниям самого армейского священника – преступление. Он говорил с крестьянами мягко и с той степенью доверительности, которая, по его мнению, приличествовала случаю. Он узнал: да, Али заплатил за сало. Да, конечно, он платил деньгами вермахта, так же как армейский священник платил за свое масло. Нет, пистолета никто у Али не видел, но кто знает – он же возился с замком кобуры.

Армейский священник собрался в обратный путь. Но в глубине души он сильно сомневался, что прусский военный суд прислушается к показаниям польских крестьян. Однако в любом случае он хотел попытаться. По крайней мере, его совесть не спала. Станислаус, нетвердо ступая, вышел из канцелярии. От долгого стояния по стойке «смирно» все его тело затекло. Офицеры пристально смотрели на него. Он не вслушивался в речь военного юриста, пересыпанную множеством простонародных словечек. Офицеры буквально навязались в свидетели, так как после приговора, вынесенного Али, им хотелось поглядеть на радостное лицо Станислауса и тем самым получить подтверждение, что жизнь, несмотря на всякие отклонения, мужественно продолжает свой путь, по-прежнему сводит людей и добывает из них детишек. Взамен преднамеренно убитых. Серьезное лицо Станислауса не избавило господ офицеров от тяжести. Он даже не улыбнулся, когда эти важные господа снизошли до того, чтобы выпить за здоровье молодых. В некотором смущении пущенная по кругу чарка даже по случаю его женитьбы не досталась Станислаусу.

Он, пошатываясь, шел по длинному коридору. На всех карнизах толстым слоем лежал снег. В сухих плетях дикого винограда чирикали воробьи. Станислаус с благодарностью смотрел на серых птичек. Они здесь были такие же, как на его родине.

Чириканье воробьев заглушил командирский голос воробьиного вахмистра Цаудерера. Станислаус завернул за угол коридора. Там стояли жители комнаты номер восемнадцать. Они стояли, держа винтовку у ноги, стальные каски затемняли их лица. Станислаус оторопел. Как ему вести себя, если его товарищи и вахмистр вздумают его чествовать? Его свадьба никакая не заслуга.

Комната номер восемнадцать не чествовала Станислауса.

– Бюднер, сбегай за винтовкой, да поживее! – напустился на него вахмистр.

Станислаус побежал. Ему это было куда милее чествования. Сейчас он вместе с другими заступит в караул, и у него будет время подумать о Лилиан.

Они выехали из ворот казармы на грузовике. Перед ними ехала машина поменьше, с зарешеченными окошками, выкрашенный зеленой краской почтовый фургончик.

Роллинг, наморщив лоб, показал на маленькую зеленую машину:

– Там едет Али.

– Куда?

– В штаб полка. Они там будут его дальше допрашивать. А мы должны стрелять, если он при выходе вдруг даст волю рукам. Тьфу, черт!

Они подъехали к глиняному карьеру за чертой города. Там уже их поджидали офицеры. Тот самый военный юрист, что полчаса назад женил Станислауса, курил черную сигару. Некоторые из офицеров, казалось, были пьяны. Они беседовали о лошадях. Наверное, в душах у них звучали голоса, которые им приходилось заглушать громкой болтовней.

В карьере стоял столб высотой в человеческий рост, пыточный столб, как в книжке про индейцев. Роллинг схватил Станислауса за руку. Рука Роллинга была мертвенно холодна, этот холод передался и Станислаусу.

Дверь почтового фургона открылась. Двое солдат из другой роты вытолкнули оттуда Али в наручниках. Али улыбался и тяжело дышал. Его повели на дно карьера. Али увидел товарищей по комнате и снова улыбнулся. Ему освободили руки, и он усердно тряс ими, как трясет крылышками птица, долго пробывшая в клетке. При этом он с благодарностью смотрел на солдат, освободивших его от наручников. Вахмистр Цаудерер приказал жителям комнаты номер восемнадцать построиться. Они, закусив губу, встали в ряд. Теперь уже не было никого, кто не знал бы, что должно произойти.

Али привязали к столбу, и он опечалился. Он ведь, как ребенок, всегда жил только моментом. Мужчины из комнаты восемнадцать увязали сапогами в глине. По лицу Али бежали крупные детские слезы. И вдруг раздался всхлип, глубокий, как из колодца. Плечи мужчин из комнаты восемнадцать как по команде опустились еще ниже. Казалось, они хотят зарыться в глину. Ефрейтор интендантской службы шептал что-то лейтенанту Цертлингу.

Надо было подождать. Отсутствовал священник. Он уехал куда-то за город. Его искали. Посланные за ним еще не вернулись.

И тут это случилось: раздался выстрел. Выстрел из ружья Роллинга, а сам Роллинг упал ничком, словно сраженный этим выстрелом. Станислаус подскочил к лежащему Роллингу.

– Давай! – прошипел Роллинг.

Вонниг и Станислаус вытащили Роллинга из карьера. Офицеры спорили, бурно жестикулируя. Позвали вахмистра Цаудерера. На краю карьера стоял зеленый фургончик. Дверцы его были распахнуты. Они положили Роллинга в машину. Роллинг не открывал глаза, однако скомандовал:

– Трогай!

Шофер действительно тронул с места. Вслед им раздались выстрелы.

– Они в нас стреляют, – сказал Станислаус.

– Они обязаны! – ответил Роллинг.

– Все хорошо! – вмешался Вонниг. – В конце концов нам пришлось бы расстреливать Али.

Но там стреляли не в Станислауса, Воннига и Роллинга. Ротмистр Беетц, бравый баварский пивовар, спрыгнул в карьер.

– Мерзавцы! Слабаки прусские, ничего, другим будет неповадно! Добровольцы, шаг вперед!

К нему подскочили ефрейтор Маршнер и лейтенант Цертлинг. Цертлинг вырвал у дрожащего Вейсблатта ружье и перезарядил его. Ротмистр Беетц выхватил пистолет из кобуры.

– Пли! Вы что, боитесь мародера и убийцу? Чтоб другим было неповадно!

Выстрелы следовали один за другим, как на охоте. Али ранило, и он повис на своих путах.

– Мама, мама, я не хотел на войну! – закричал он. Это был рев раненого тигра, и тут же изо рта его хлынула кровь. И каплями стекала в глину.

Мужчины вылезли из карьера как из ледяной шахты. Они не смели смотреть друг на друга. Крафтчек мусолил свой амулет и шептал молитву. Вейсблатт получил назад свое ружье. Он плакал.

Армейский священник огорчился. Быть может, в его благословенных руках была хоть малая возможность помочь Али, но она уже не понадобилась. Почему так поспешили привести приговор в исполнение? Почему этого батрака казнили без напутствия священника?

На все свои вопросы армейский священник получил связные ответы. Армейскому священнику следовало быть на месте, когда в нем возникла нужда. А может, он вовсе и не прусский священник? Столь скорая казнь была необходима, все в полном порядке, так как допрос ефрейтора интендантской службы Маршнера выявил, что осужденный не только мародерствовал и грозил оружием, но еще и пристрелил польскую девушку в соседнем дворе. Сперва изнасиловал, а потом пристрелил на сеновале, вот так. Девушку обнаружили, все доказано, и хватит об этом!

Священник несколько успокоился. Его совесть тоже стряхнула с себя эту тяжесть. К тому же тут как тут оказались слова, отметавшие дальнейшие муки совести: «Кто прольет кровь человеческую, того кровь прольется рукою человека». Так оно и вышло, и он, слабый маленький священник, ничего не мог тут поделать.

Вечером в день казни Роллинг явился из санчасти. Легкий обморок – ничего серьезного. За свою недостойную мужчины слабость он получил трое суток ареста под строжайшим наблюдением. «Каждый делает что может!»

У Станислауса в его свадебный вечер начался жар. Температура подскочила, его колотил озноб. Его доставили в санитарную часть и стали лечить от малярии.

Спустя три дня после казни Али жители комнаты восемнадцать вновь заговорили друг с другом, тихо и напуганно. Один уверял другого, что стрелял в воздух.

– Но Али-то убит, – сказал Роллинг. Он стоял в углу за шкафом, смотрел в стену, и плечи его вздрагивали.

– Вот мы и въехали в Ничто, в самую середку! – бормотал Вейсблатт.

12

Станислаус приезжает с чужбины на чужбину, он вынужден радоваться ребенку фельдфебеля и чувствует, как перед ним разверзается великое Ничто.

Батальон выступил на запад. Станислауса оставили в лазарете. Его лихорадка не унималась. Он должен был израсходовать на Али горы боеприпасов. Какая-то тайная сила, являвшаяся из темноты, подгоняла его. Он ощущал, как в спину ему упирается ружейный ствол. И он стрелял. Али протягивал Станислаусу пустой котелок. В котелке лежали все пули, которыми Станислаус стрелял в Али.

В лазарете появился новый врач. Бледный, задумчивый мужчина. Свои высокие сапоги он оставлял в шкафу и расхаживал по палатам в легких туфлях. Дело в том, что врач этот перестал спать, и поговаривали, что он хочет уморить себя работой без сна. У него похитили жену и маленькую дочь. Прелестную темноволосую женщину с огненными глазами южанки. Она была еврейкой, и ее у него отняли. Понадеялись, что он привыкнет к другим женщинам. Он не привык. И не мог спать.

Новый врач подошел к кровати Станислауса.

– Чего тебе недостает?

– Веревки.

– Я пропишу тебе веревку.

Тогда Станислаус поднял на врача широко раскрытые глаза, и врач ответил на его взгляд. Еще мгновение – и Станислаус заснул. Врач долго наблюдал за ним и перестал лечить его от лихорадки и малярии, как его предшественники. Он лечил его от нервной горячки. Журчание добрых слов доктора успокаивало Станислауса. Как будто гипнотизер Станислаус нашел наконец своего мастера.

– Расскажи что-нибудь о своей жизни!

Станислаус рассказывал и рассказывал, как когда-то рассказывала прислуга пекаря Софи. Это было поистине благодеяние – возможность перелить свои переживания в большие, внимательные глаза врача.

Он стал выздоравливать.

– Зачем? – спрашивал он.

– Чтобы жить, – сказал врач. – Ты не считаешь нужным, так сказать, оправдать свою свадьбу?

Дело шло к весне, когда получивший отпуск для лечения Станислаус Бюднер теплым вечером топал по улицам маленького городка, в котором когда-то подмастерье пекаря Станислаус Бюднер написал томик лирических стихов, дабы бороться с фельдфебелями и унтер-офицерами. Орудие, как выяснилось, было слишком хрупким и непригодным для стрельбы.

Городок, опасаясь воздушных налетов, заполз под одеяло тьмы. Влюбленным это было на руку, и Станислаус натыкался на них на каждом углу. Бессмысленные смерти там, в большом мире, заставляли чахлую, похожую на вьюнки, любовь прорастать из каждой щелки.

– Ты любишь меня?

– Я впервые тебя вижу.

– Люби меня. Смерть не ждет!

…Станислаус позвонил у двери Пёшелей. Из-за двери пахло вареной капустой, и фамилия Пёшель была написана золотыми буквами на черной табличке. Здесь теперь был дом Станислауса.

– Станислаус! – Мама Пёшель сжата его в объятиях, от нее исходил запах жареного лука. Тут же пришаркал папа Пёшель в расшлепанных домашних туфлях.

Они сидели в комнате, не сводя глаз друг с друга. Большие стоячие часы, как некогда, рассекали время. Сколько часов длится война? Тик-так, тик-так!

– А ты не хочешь взглянуть на своего мальчонку? Он такой сладенький, весь шелковый. – Мама Пёшель открыла дверь в спальню. Но папа Пёшель задержал своего зятя:

– Ты еще пишешь стихи?

– Предпочитаю не писать.

– А я опять начал и вот, к примеру, уже воспел в стихах это дитя. Оно ведь ничем не виновато.

Пока Станислаус не хотел смотреть на ребенка Лилиан. Ведь может статься, он окажется похож на фельдфебеля, на некоего вахмистра Дуфте, и тогда Станислаусу придется долго учиться любить его.

– А где Лилиан?

– Лилиан?

Лилиан теперь работала сестрой милосердия на вокзале.

– На вокзале?

– На вокзале.

Станислаус, вымытый и вычищенный, брел по темному городу на вокзал. Он шел за Лилиан, шел встречать ее с работы, и его солнце должно было скоро взойти. По дороге ему попалось множество парочек, но он не встретил ни одной одинокой женщины. У выхода из парка ему почудился голос Лилиан. Он прислушался. И услышал, как она смеется.

– Лилиан! – Он ринулся через кусты и наткнулся на Лилиан, стоявшую с каким-то мужчиной. Она испугалась. А мужчина рявкнул:

– Смирно!

Лилиан успокаивала мужчину:

– Сейчас темно, он не видит, в каком ты… в каком вы чине, господин капитан. Дело в том, что это мой муж.

– Однако… – проговорил капитан и, повернувшись, ушел.

Станислаус и Лилиан стояли рядом, глядели вслед уходящему капитану, не находя в сокровищнице языка ни единого словечка друг для друга.

Свадьбу праздновали задним числом. Знакомые и родственники Пёшелей набились в гостиную, пили, поили пивом кенаря и веселились, все шло отлично. Папа Пёшель прочел два стихотворения, посвященных ребенку Лилиан. Эти стихи одобрила даже мама Пёшель. Много рассказывали о дне настоящей свадьбы, как прекрасно, как удачно он прошел, и наконец пристали к Станислаусу, молчаливому жениху, с расспросами, как он провел в Польше день своей свадьбы. Станислаус молчал.

– А там, в Польше, еще бывают такие белые войлочные сапоги с красной кожаной отделкой? – спросила Лилиан.

Станислаус и тут отмолчался.

Праздник продолжался и без его участия.

– Солдаты народ молчаливый. Они многое повидали, – лепетал уже под утро папа Пёшель и пил за здоровье Станислауса.

Бой стоячих часов утонул в семейном шуме. И все-таки часы рассекали время. Станислаус и Лилиан не смотрели друг на друга.

– Этот капитан что-то значит в твоей жизни?

– Нет. – Ответ Лилиан был чересчур поспешным. – Он просто… просто он заботится обо всех сестрах. Да, он такой.

Лилиан заснула, а Станислаусу не спалось. Он с чужбины приехал на чужбину. Здесь, в семейной суете, ни слова не было сказано ни о смерти Али, ни о жутких событиях на площади перед казармой.

Дни отпуска увядали. Один за другим. Лилиан проводила дни на вокзале. Ее не освободили от работы. Начальник, тот самый капитан, был против. Идет война. С желаниями считаться не приходится.

По ночам, лежа в постели с Лилиан, Станислаус, казалось, изредка верил, что он дома, что он нашел свое пристанище. Какое-то время он даже верил, что она вся, целиком, принадлежит ему. Она не скупилась на нежные слова и ласки. И все же утром из теплого гнездышка постели вылезала уже совсем другая женщина. Она с раздражением ждала утреннего кофе, препиралась с матерью, напускалась на отца, взглядывала мимоходом на ребенка и спешила вон из дому, словно боясь опоздать к началу большого праздника.

– Лилиан горит на работе – уж такой она человек, – говорила мама Пёшель, ободряюще улыбаясь Станислаусу и одаряя его сигарой из своего пайка. Станислаус сидел на семейной софе и следил, как клубами голубого дыма тает утешение мамы Пёшель.

По вечерам он сидел с папой Пёшель. Они сидели и ждали. Каждый своего. Но чего, собственно?

– Ну, каковы наши перспективы в этой войне? – спросил папа Пёшель и похлопал по спинке софы, словно оттуда должен был исходить ответ.

Станислаус молчал. Ему казалось глупым, сидя тут на софе, рассуждать о войне. Папа Пёшель сам себе дал ответ:

– Перспективы, я полагаю, недурны. Я никогда особенно не жаловал этого Гитлера, ты же знаешь, но военным искусством он владеет. Однажды перед вами раскроется весь мир… ну и перед нами, конечно…

Режущий уши вой сирены донесся с улицы сквозь стекло. Там, на улице, был нанесен удар по жизни. Шаги перешли в бег, разговоры – в испуганные крики.

Папа Пёшель сорвался с софы, бросился в спальню и выхватил ребенка из кроватки. Ребенок закричал. Примчалась мама Пёшель и перепачканными тестом руками прижала ребенка к себе. Пёшель снял со стены клетку со своим любимым кенарем, главным певцом.

– Однажды нас все-таки накроют эти самолеты.

И они побежали в подвал, впереди бежала мама Пёшель с ребенком.

Станислаус остался сидеть на софе, сам себе задавая жестокий вопрос: пошевелишься ли ты, если они прилетят и изничтожат тебя? Ответ нашелся не сразу, но он кончался твердым «нет». Теперь он был почти как Вейсблатт, и великое Ничто уже завладело им. Он затосковал по своему товарищу Вейсблатту, и ему показалось, что если вдвоем вживаться в великое Ничто, то можно чуточку согреть друг друга.

13

Станислаус мерзнет от одиночества в великом городе Париже, вином вызывает своего шутика и от злости на фельдфебелей спасает влюбленную парочку.

В Париже Станислаус вновь встретил Вейсблатта. Совсем иного Вейсблатта.

– Давай выпьем за твою жену! – Вейсблатт все смеялся и смеялся.

– Вейсблатт, ты болен?

– А разве философ обязательно болен, если он немножко, насколько я знаю, немножко развеселился?

Станислаус разглядывал своего захмелевшего товарища.

– А как насчет Ничто?

– Ничто там, где ничего нет. А тут Париж, образованные люди. Учтивость, знаешь ли, элегантность… А твоя жена красивая?

Станислаус был самым трезвым в пьяной компании. Подвыпивший Вонниг отвел его в сторону:

– Все хорошо. Наш полк теперь стал парадным полком. Лошадей больше нет. И что прикажешь нам делать здесь, в этом мировом городе, в такой ситуации. Лошадь есть только у ротмистра. Мы разъезжаем по столице на машинах и пугаем тех, кому мы не очень-то по нраву. Но большинство к нам благоволит. Я уж в этом разбираюсь. Все хорошо! Ур-ра!

– А твоя секта позволяет пить, Вонниг?

– Моя секта позволяет веселье, все хорошо, мы в Париже, браво!

На кухне у Вилли Хартшлага пробки из бутылок так и летели. Ему не хватало времени готовить. Вскоре после обеда он исчезал с пакетами под мышкой.

– На тебя же можно положиться, – говорил он Станислаусу.

Станислаус сварил кофе по всем армейским правилам – ячменный кофе. Никто его пить не стал. Он вылил кофе в раковину и утром сварил свежий. Кто может поручиться, что однажды утром не явится какой-нибудь офицер промочить горло и запить похмелье этим напитком родины, а следовательно, все должно быть как положено.

Станислаус все думал и думал: а в самом деле, что они тут делают, в чужой стране? Германия не только завоевывает чужие страны для своих работящих сыновей, но на этих жизненных пространствах еще следует установить настоящий порядок. Они как бы подменяют собою Провидение. Это Станислаус вычитал из солдатских газет. Хайль Гитлер!

Батальон Станислауса предназначался для охраны крупных немецких военачальников и их дворцов, и кроме того, он призван был немного пропитать духом немецкой основательности этот легкомысленный город и этих неплодовитых французов. Это Станислаус вычитал в приказе по полку. На него приказ ни малейшего впечатления не произвел. Мысли его притягивало Ничто.

Бледная кровь Вейсблатта, казалось, покраснела от французских вин. В свободные вечера в угловом кафе за тростниковой занавеской он встречался с изящной француженкой Элен. О эти руки с тонкими пальчиками! Voilà, какие нежные запястья! Ici, этот взгляд из-под черной бахромы ресниц! Parbleu, эта умная головка! Вейсблатт теперь говорил больше по-французски – вполне естественно. Не топтать же варварским языком его родины интимные разговоры!

Они пили вино. Она пила мало. А он – стакан за стаканом. Quelle délicatesse, это вино! Винодел словно бы уловил климат Франции, и его вино сбегало по языку, растекалось по всему телу, разливалось, распространялось. В Вейсблатте просыпался поэт, и на дежурстве он писал стихи. Любовные стихи на французском языке. Одно стихотворение он положил перед Элен, рядом с бокалом вина. Она прочла, рассмеялась и сказала вежливо:

– О! Знаете, я немножко проголодалась!

Он просил прислать ему из дому его напечатанный роман. Она опять вежливо сказала:

– О! Ваш язык как будто топает сапогами – топ, топ!

Он выпил уже столько вина, что попытался ее поцеловать.

– Вы так восхитительно это сказали – топ, топ!

Она вежливо отстранилась и откинула тростниковую занавеску:

– На нас смотрят!

– Pardon, mille fois pardon! – пробормотал Вейсблатт.

Она продолжала разговор:

– Я никогда не слышала, как поэты обращаются с вашим языком. Может быть… – Она искоса взглянула на него. – Может, у поэтов язык ходит в черных замшевых туфельках?

– В черных замшевых туфельках?

– У вас все так мрачно.

– Quel esprit, как остроумно!

– О!

Он повел Элен в кино. В темноте схватил ее руку. Ох уж этот Вейсблатт! Философ великого Ничто! Разве девичья рука это ничто? Да, ибо он схватил пустоту. Элен вдруг срочно понадобилось обеими руками привести в порядок волосы, и она была очень этим занята.

Когда они вышли из кино, он готов был расплакаться как ребенок, не получивший вожделенной игрушки. Кинотеатр был оцеплен немецкими солдатами. Вейсблатт застыл, упустив возможность взять ее под руку. Элен весело болтала с ним. Он отвечал по-немецки.

– Все-таки ваш язык ходит в сапогах, – сказала Элен, цепляясь за его локоть. Он заложил руки за спину, как немецкий обыватель во время вечерней прогулки.

Немецкие солдаты охотились за молодыми французами и многих из них забирали.

– Что происходит? – спросил Вейсблатт.

– В Париже каждый день где-нибудь такое происходит, – отвечала Элен. Она ушла. Бросила его. Он и в последующие дни не встречал ее. Она бесследно исчезла.

Проходили недели. Станислаус сидел на корточках в подвальной кухне своей роты. Уже поношенный дневной свет сочился в окошко. На пропитавшемся жиром каменном полу лежала тень оконной решетки. Вечерний кофе для роты был сварен. Второму ротному повару Станислаусу Бюднеру предстоял еще долгий остаток дня, а потом еще целый вечер до вечерней зори. Куда девать это время? Раньше скука была ему неведома, так как каждую свободную от работы в пекарне минуту он использовал для учения. А к чему теперь учиться? Чтобы стать ученым покойником?

Он взял себе бутылку вина из кухонных запасов Вилли Хартшлага. Вилли, как всегда после обеда, ушел на поиски парижских развлечений. Все были очень деятельны, всем что-то предстояло, все казались счастливыми; только Станислаус слонялся из угла в угол, раскладывая по полочкам свои мысли. А может, он все еще нездоров? Может, эта странная горячка, напавшая на него в глиняном карьере, нарушила порядок в его мозгу?

Это была уже не первая бутылка вина, с помощью которого Станислаус пытался хоть немного подштопать свои изодранные надежды. Винный дух подзуживал его так же, как некогда подзуживал шутик, частенько навещавший Станислауса в его каморке. После третьего стаканчика второй ротный повар нашел, что с этим смертельно опечаленным Станислаусом Бюднером уже легче найти общий язык. Он обругал этого Бюднера дурачиной за то, что тот в свое время позволил небезызвестному вахмистру Дуфте навязать ему эту кухонную службу. Он даже обвинял Бюднера в том, что тот сменял ребенка на теплое местечко. Теплое местечко взамен вахмистрова ребеночка с полным пансионом и усыновлением? Дело дошло до того, что второй повар плюнул на свою тень и назвал ее «господин Бюднер»! Бросив этого оплеванного повара в углу, он выпил еще вина и стал писать открытки с пометкой: «а. н.» – адрес неизвестен. От скуки он написал родителям. Написал своим племянницам, которые, судя по фотографии, были уже маленькими барышнями. Он послал деньги своей сестре Эльзбет. Он все эти годы посылал ей деньги, даже когда почти весь его заработок уходил на заочное обучение по «методу Ментора». Теперь ему не надо было маскироваться, отсылая деньги, теперь стало обычным делом, что солдаты посылают родным деньги и хорошие вещи. И в письмах Лилиан назойливо жужжали пожелания: «Нельзя ли в Париже без ордера купить шелковую комбинацию? У нас теперь не стало хороших духов, но Париж – это, наверное, запахи тысячи и одной ночи?»

Станислаус не ответил на это письмо. Он, как всегда, сунул его обратно в заляпанный жиром конверт. И решил, что должен открыть для себя Париж. Он хотел разведать, что уготовил для него этот город, которым все так восторгаются и с которым каждый интимно сближается так же быстро, как с уличной девкой.

Деревья на набережной Сены казались большими зонтиками от солнца. Станислаус в начищенных до блеска сапогах расхаживал под этими лиственными зонтиками. От такой прогулки радости было мало: офицеры, начальники всех сортов разгуливали там, звеня шпорами и бряцая оружием. Станислаусу неохота было непрерывно прикладывать к головному убору растопыренные пальцы, стоять навытяжку, вертеть головой – словом, делать все то, что они называют приветствием. Офицеры, однако, были вспыльчивы, как дворовые петухи. Они хотели, чтобы их видели, замечали, да, черт возьми, они хотели быть чем-то здесь, в Париже, хотели производить впечатление на неких дамочек, явившихся полюбезничать на променаде. Господа офицеры хотели любви, черт бы их побрал, хотели показать этим неплодовитым французам, чтоб им пусто было, как надо делать детей.

Станислаус повернулся спиной к суете птичьего двора. Он приглядел себе книжные развалы у парапета набережной. Продавцы книг – все равно что продавцы птиц, товар, который они предлагают, всегда очень пестр: пожелтевшие гравюры, книжонки в цветных обложках, внушающие почтение тома с кожаными корешками, холщовые переплеты, все в пятнах, позеленевшие от плесени переплеты из свиной кожи. Тощие человечки рядом с деревянными ящиками, казалось, мерзли на майском солнце. Станислаус не видел, чтобы кто-то из этих дряхлых продавцов хоть что-то продал. Они выводили свои маленькие книжные стада на воздух, на солнышко, и стояли рядом в ожидании, словно пастухи, созерцая парижское небо, и время от времени брали в руки одну из своих книжек-ягнят, чтобы ласково ее погладить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю