355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрвин Штритматтер » Чудодей » Текст книги (страница 25)
Чудодей
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 19:50

Текст книги "Чудодей"


Автор книги: Эрвин Штритматтер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 29 страниц)

– Эй, со мной ваши чудеса не пройдут, фельдфебели все крапленые!

– Я не крапленый, а голодный, – закричал со сцены один из загипнотизированных фельдфебелей.

И снова смех. Кричавший вскочил, замахал руками. Это был командир взвода лейтенант Цертлинг из третьей роты. Станислаус, уверенный в успехе, поклонился и произнес:

– Прошу, господин лейтенант!

Юный лейтенант спросил разрешения у ротмистра, щелкнул каблуками и на негнущихся ногах, прямой, как статуя юного всадника на аллее Победы, двинулся к сцене. Станислаус предложил лейтенанту сесть среди его чавкающих гостей.

– Стоп!

Пятеро мужчин застыли, все в разных позах. Смех и топот в зале.

Когда руки лейтенанта вяло повисли, голова стала клониться на сторону, там, на сцене, сидел уже не офицер, а подросток, усталый и замученный. Но тут подросток начал смеяться. Офицеры в зале сочли сперва, что их друг-приятель на сцене здорово высмеял гипнотизера. Однако это было не так. Подросток в военной форме все смеялся и смеялся с закрытыми глазами и вдруг закричал:

– Отставить щекотку, сейчас же прекратите щекотать, вы, шут гороховый, я теперь лейтенант!

Хохот, громовый хохот, шквал аплодисментов в зале. И лейтенант все смеялся, смеялся, и чем больше смеялись в зале, тем громче заливался он:

– Ще… щекотку отставить! Я ха-ха-ха, ой, умираю, хи-хи-хи!

Станислаус подошел к лейтенанту:

– Стоп!

Хохот лейтенанта иссяк. В зале тоже примолкли.

– Что угодно съесть господину лейтенанту?

Подросток вслушался в себя и горько заплакал. Он утирал слезы тыльной стороной ладони, звал маму, как бюргерский сынок, которому уличные мальчишки наставили синяков, и все всхлипывал:

– Мама, мамочка, я не хочу на войну.

За кулисами заржали. И тут же в ответ опять раздался смех в зале. Офицеры вдруг забеспокоились.

Командир батальона вскочил и крикнул:

– Хватит!

– Мамочка, они меня расстреляли в глиняном карьере. Я ничего им не сделал. Они всегда такие наглые! – кричал лейтенант.

– Хватит! – заорал опять командир батальона.

Занавес упал.

Госпожа пивоварша плакала. Она искала в сумочке носовой платок. Но обнаружила там только деньги и потому вытерла лицо ладонями.

Концерт продолжался. Вейсблатт после антракта все стоял у дверей, оберегая свои карманные цветы, и ждал Элен. Она пришла, когда кузнец третьей роты руками ломал на сцене подковы. Она вошла тихо, вся в черном, очень торжественная, не как солдатская невеста, а как напоминание о том мире, который не погиб, несмотря на все войны, на солдат, несмотря на всю жестокость и безумие. Бледный Вейсблатт проводил ее к своему месту, поклонился ей, встал у стены и принялся разглядывать ее как картину в Лувре. Офицеры себе все шеи свернули, оглядываясь на нее. Адъютант толкнул в бок офицера-распорядителя:

– Вы только посмотрите на этого поэта, интеллектуальный слизняк! Вот это баба, а!

Офицер-распорядитель кивнул:

– Породистая кобылка!

16

Станислаус смотрит на женщин с философских высот и видит, как гипсовый ангел слетает на землю.

Зрительный зал превратился в харчевню. Мужчины стояли в очередях к стойке, чтобы получить свою порцию еды. У солдат были талончики на еду. О том, что немногие пришедшие дамы могут проголодаться, никто не подумал. Господам офицерам предоставлялась блестящая возможность угостить дам и проявить себя настоящими кавалерами. Элен тихо, скромно сидела рядом с Вейсблаттом и наблюдала за всем происходящим. Подошел неровной походкой адъютант. Он прихрамывал на одну ногу. Не обращая внимания на Вейсблатта, он поклонился Элен. Вейсблатт побледнел еще больше и приложил палец к губам, точно ребенок, который пока не знает, чего взрослые от него хотят. Она бросила на адъютанта многообещающий взгляд исподлобья. Адъютант предложил ей руку. Элен обеими руками ухватила услужливо согнутую руку адъютанта. О эта кошачья податливость! Она легко и благосклонно кивнула Вейсблатту.

– Adieu!

И вместе с кривоногим адъютантом, черная и стройная, поплыла в офицерскую столовую.

Вейсблатт укусил себя за палец и, словно ища подмоги, оглянулся на Станислауса. Но Станислаус был плохим утешителем.

– Таковы женщины. Она так и затрепетала, когда он на нее глянул, – проговорил он.

Ужин быстро исчез в мужских желудках. Остатков вина едва хватило запить еду. Из гардероба принесли тайные резервы.

Полковой оркестр играл шлягер:

Любовь солдатская крепка,

он верен ей и в увольнении…

Солдаты подпевали. Танцы были запрещены. То, что не позволено родине, то не подобает и воинам. Почему не подобает? Может быть, просто не хватает дам? Ничего подобного!

– «Если б он на родине остался…» – подпевал Август Богдан, сторож железнодорожного переезда. Он не хотел есть гуляш. – Неизвестно, что туда кладут. – Он сменял свой гуляш на французский коньяк, был уже навеселе и теперь смотрел, как уплетает Крафтчек. – Я думал, вы, католики, по пятницам поститесь.

– В войну пост отменяется, потому как иначе мы потеряем силы и достанемся врагу на съеденье.

Маршнер подмешал в красное вино немного сигаретного пепла, дал этот стакан гардеробщице и чокнулся с ней.

– «Если бы любовь всегда была нова…» – подпевал он оркестру.

Истерзанный Вейсблатт стоял у двери в офицерский зал и высматривал свою Элен. Станислаус попросил снующего взад-вперед Роллинга подольше оставлять открытой эту дверь.

– Для Вейсблатта? Нет! – сказал Роллинг, поспешая к стойке с пустыми стаканами. Загадочный Роллинг! Тогда Станислаус сам встал у двери и крепко ее держал. Теперь Вейсблатт мог заглянуть в офицерский зал. Он поднял голову и стал напряженно всматриваться. Какой-то порученец оттеснил его, но он опять стал на свое место и принялся кивать и делать знаки. Дверь вырвали из рук Станислауса. Но Вейсблатт уже ожил.

– Она опять кивнула мне. Все-таки маленький привет! – И он чокнулся со Станислаусом.

Элен сидела между адъютантом и командиром батальона. Командир батальона с трудом наскребал французские слова из своего одногодичного запаса, уснащал их множеством поклонов:

– Voulez-vous un peu… эээээ, peu sauver, madame? – Он размахивал бутылкой шампанского.

– O, non, non, non, pas sauver quelqu’un ici, – отвечала Элен, простодушно смеясь.

Адъютанта охватила ревность:

– Господин майор, мне позволено будет обратить ваше внимание на то, что французское слово «sauver» не имеет ничего общего с питьем!

Командир батальона нисколько не смутился:

– Позаботьтесь лучше о супруге ротмистра Беетца, ха-ха-ха!

Адъютант поджал губы. Супруга ротмистра Беетца толкнула мужа в бок:

– Никогда бы не подумала, что он такой, что он знается с такими низкопробными бабами, в Мюнхене на народных гуляньях такие на всех мужчин вешаются.

Ротмистр протер уголком скатерти свое пенсне, надел его, глянул на командира батальона и сказал:

– Помалкивай лучше, Резерль, мы тут не одни…

Роллинг принес новую бутылку шампанского.

Сперва он налил майору и получил замечание от адъютанта:

– Сперва наливают даме, понятно?

Роллинг схватился было за сумочку Элен – отодвинуть, чтоб не мешала. Изящные, тонкие руки Элен метнулись к сумочке. Она рывком прижала ее к себе. Роллинг получил второе замечание. Офицеру-распорядителю приказано было заменить Роллинга кем-нибудь другим.

Элен наблюдала, как препирались офицеры, мало пила, потом переложила опять сумочку с колен на стол, вскочила, сверкнув глазами на майора, и спросила по-немецки:

– Разрешите мне немного спеть?

– Браво!

Адъютант постучал по своему бокалу:

– Господа, нам хотят что-то спеть…

Офицеры с удовольствием откинулись на спинки стульев.

– Теперь эта тварь еще и петь вздумала, – сказала пивоварша. Ее супруг ротмистр на нее шикнул.

Элен теперь стояла позади офицеров. Господа свернули себе шеи. Черная Элен не смотрела ни на кого из веселящихся офицеров. Она смотрела в окно, вдаль. Казалось, она молится, очень глухо, очень тихо:

Toujours triste, toujours triste,

Quand j’y pense, quand j’y pense…[4]

Офицер-распорядитель вышел, чтобы подыскать замену Роллингу. Дверь в зал он оставил открытой. У двери стоял Вейсблатт. Он жестом подозвал Станислауса:

– Слушай, она поет!

Вечер пришел

с тоской пополам.

Звезды зажглись

с тоской пополам.

Бьет двенадцать на Нотр-Дам…

Элен ходила взад и вперед позади офицерского стола и самозабвенно пела для кого-то вдали:

Утро пришло

с тоской пополам.

Солнце взошло

с тоской пополам.

Дюжина воронов с Нотр-Дам.

Вечно с тоскою, вечно с тоскою

думы мои пополам.

Вернулся офицер-распорядитель и, смерив недовольным взглядом Вейсблатта со Станислаусом, плотно прикрыл дверь.

– Теперь она поет для них. Я этого не переживу, – проговорил Вейсблатт.

Станислаус подвел его к Воннигу.

– Все хорошо!

Когда Вонниг чокнулся с бледным Вейсблаттом, у того бокал выпал из рук. Раздался звон стекла. Большая люстра раскачивалась как маятник. С потолка сыпалась известка. Гипсовый ангелок слетел с карниза и разбился о стойку. Несколько человек упали, остальные бросились на пол. Кто-то рявкнул:

– Огневой налет!

Дверь в офицерский зал была распахнута. Оттуда валил дым. На пороге лежала разодранная в клочки дамская сумочка, кругом валялись обрывки оккупационных марок. Вейсблатт и Станислаус лежали рядом на паркетном полу и кашляли.

Вдруг Вейсблатт вскочил и закричал:

– Элен! Эле-ен!

Станислаус зажал ему рот.

– Бомба! – крикнул кто-то. – Адская машина.

Из офицерского зала выбежал обер-лейтенант, правой рукой держа свою полуоторванную левую кисть.

17

Станислаус скажет смерти «Добро пожаловать». Костлявая пристыдит его, и он вернется к жизни при виде странной парочки.

Если бы можно было подняться, оторваться от земли, взглянуть на нее, как на висящее на ветке яблоко, тогда и горе человеческое стало бы меньше, усохло бы… яблоко все в рябинках, кое-где тронутое гнильцой… рябинки эти оказались бы горами, а пятна гнильцы – лесами. Станислаус лежал в зарослях вереска и фантазировал, ибо над ним, в кронах лесных деревьев, гулял ветер с его великим шумом вечности. Лес, где он лежал, не был лесом его детства. Великий всемирный вихрь поднял его как пылинку, сперва его носило в разные стороны по родной земле, потом ненадолго эту пылинку – Станислауса – зашвырнуло в страну под названием Франция, в город Париж. В конце концов порыв ветра просто подхватил эту пылинку и перенес ее в огромные леса у самого полюса.

После батальонного праздника, окончившегося взрывом в буквальном смысле этого слова, их не сразу отправили на Восток, на великие дела. Кое-что еще предстояло расследовать: бомба взорвалась в сумочке той французской девицы Элен. Она разорвала в клочья саму эту девицу, разнесла батальонного командира, искромсала адъютанта, ранила многих офицеров, посеяла панику и вселила в участников праздника страх перед врагом.

Долгие дознания: кто привел эту женщину? Девицу пригласил рядовой, поэт Иоганнис Вейсблатт. И ни слова о том, что адъютант просто увел эту красотку француженку у рядового Вейсблатта. Таким образом, возникает подозрение, что этот поэт, этот интеллектуал, этот, возможно, даже полуеврейский элемент Вейсблатт, знал о бомбе, которую парижская шлюха пронесла к господам офицерам.

А еще и унтер-офицер интендантской службы Маршнер своими глазами совершенно отчетливо видел, как Вейсблатт плакал из-за этой французской девицы. Но тут, правда, нашлись люди, которые захотели дознаться и дознались, что Маршнер не мог этого видеть, так как общую сутолоку от взрыва бомбы он использовал для того, чтобы изнасиловать гардеробщицу ресторана. Но Вейсблатта арестовали, тогда как Маршнера отправили закупить для раненых и оставшихся невредимыми офицеров кое-какие мелочи. Мелочи упаковали в большие ящики и послали на родину, как последний парижский привет возлюбленным офицеров.

Когда прибыл новый командир батальона, появился новый адъютант и на смену раненым ротным офицерам были назначены новые, опять воцарилось спокойствие. Батальон перебросили в немецкое высокогорье, заставили солдат лазить по горам и на зачарованных альпийских лугах вести бои с невидимым противником. Роты опять посадили на лошадей. Верховых лошадей получили только офицеры. Станислаус сам вызвался ухаживать за вьючными лошадьми. Ему хотелось хотя бы у лошадей найти то тепло, которого он не находил у людей. По той легкости, с какой в канцелярии пошли навстречу его желанию, он понял, что его сеанс во время батальонного праздника произвел-таки впечатление на вахмистра Цаудерера.

В начале лета на тарахтящих грузовиках они долго ехали по разбитой заполярной дороге: леса, леса, леса. Родные раскидистые сосны, древние низкие сосны с ветвями, точно растрепанными ветром; мерцающие березовые леса и заросли ольхи; осока и розмарин; озера, синие от небесной синевы на поверхности и топкие, темные как преисподняя – ближе ко дну. Нигде ни дома, ни деревни.

– И такое – после Парижа!

Винные бутылки в сумках и ранцах обернулись водочными, полными желтовато-белого, дерущего горло напитка.

– Да здравствуют невидимые женщины Карелии! Прозит!

От машины к машине летала непристойная шуточка:

– Если хочешь бабу, проделай дырку во мху!

А многие не понимали, к чему вообще все это. Тут были леса и мир. Или теперь воюют с глухоманью и лесным шумом?

Что они такое, речной песок? Саранча? Стая воронов или дикая стая волков? Все может быть, всем они могут быть, только не людьми.

Некоторые бормотали название, значившее для них все и ничего: «Петсамо». Что это, название города или название глухомани? Петсамо! В этом имени не звучала война!

В один из тарахтяще-тряских дней возле придорожного камня с пометкой «175 км» они свернули с полярного шоссе, загромыхали по вырубкам, по пересеченной лесистой местности и въехали в дремучий лес. Тут третью роту выгрузили, а заодно развернули и санитарный пункт батальона. Капитан медицинской службы Шерф не хотел с будущими ранеными и убитыми оказаться вдалеке от шоссе, от этой последней артерии, связывающей их с цивилизацией, а штаб батальона с первой и второй ротой углубился еще дальше в дремучий лес.

И вот теперь третья рота, точно первые люди на земле, противостояла лесу и тяжким жерновам ветра. Ротмистр Беетц, пивовар из Баварии, первым попробовал перекричать великий шум вечности своим осипшим от шнапса голосом. Он теперь носил Железный крест второй степени и серебряный значок за ранение. Разве не рисковал он своей шкурой ради отечества во время праздничного ужина в Париже, черт побери?

– Расположиться биваком! Запасти дрова! Поднажми, поднажми! Давай! – Проспиртованный голос проник в лес и в уши солдат. Не очень глубоко в лес, но зато куда глубже в уши солдат; большинство их вздрогнуло от сознания своей покинутости и от тоски по стенам и крыше.

Корчевка и ярость – все дни напролет. Как будто в громадном лесу забилось вдруг сердце, лихорадочно стучащее сердце. Они строили бункеры, сооружали продовольственные склады, обшивали березовыми досками офицерские бараки, налаживали ротное хозяйство и ждали войны.

Приходили связные из штаба батальона. Передавали приказы по батальону. Из приказов следовало, что фронт недалеко. Они должны были быть начеку, не забывать о бдительности и строго исполнять свои обязанности. О положении противника в полковом приказе говорилось как-то туманно. Они расположили цепь постов вокруг лагеря. Часовые все высматривали войну. Но война оставалась незримой.

Станислаус приподнялся. В вереске жужжали шмели, трепеща, разлетались голубые мотыльки. Лесному мечтателю почудилось, что он слышит шаги. Шаги здесь? Ведь он ушел довольно далеко от лагеря. Утро воскресенья он провел на озере, возле которого никогда еще, с тех пор как возникла земля, человек не лежал целых три часа. Потом он пошел дальше, притомился и немножко поспал, а проснувшись, погрузился в раздумья. И тут вдруг шаги? Нет, шмелиное гуденье, комариный писк, тихий шелест ветра в кронах деревьев – Господь играл на своем большом органе. Здесь, на Севере, небо и впрямь казалось жилищем Господа. Наверное, Бог состарился и вернулся домой. Он отрекся от связи с людьми и предоставил самим себе этих умников. Пусть от избытка ума уничтожат друг друга!

Нет, Станислаус не был уже столь высокого мнения о себе и себе подобных. Париж не научил его вновь смеяться; в нем были убиты даже последние, скрытые остатки веселости. Это случилось в тот день, когда он увидел парочку на берегу Сены. Это было в тот вечер, когда он спас эту парочку. Невелико деяние, но риск немалый. Вот тогда-то и родилось его намерение уменьшить людское горе на земле, на этом рябом, подгнившем яблоке. Но что он мог один, когда другие, ему подобные, только и знали, что изготовлять и подготовлять это горе? Наверное, он с таким же успехом мог вознамериться вычерпать своим котелком карельские болота?

Смерть француженки Элен повергла его в такую же горячку, как некогда смерть его товарища Али Иоганнсона в Польше. На пути в большие леса Станислаус попытался написать об этой девушке, приобретавшей все большую святость в его глазах: что-то вроде возродившейся Орлеанской девы. Он писал на привалах, зачеркивал, писал опять, зачеркивал и рвал исписанные страницы. Сперва он только огорчался из-за себя и своего невежества, но потом разозлился и в конце концов проникся презрением к себе – он слишком мало учился. Он ничего не знал о вещах, побуждавших людей приносить себя в жертву. Эти люди хотели понравиться Богу? Или хотели понравиться людям? Или они давали торжественный обет своим возлюбленным? Столько вопросов – а ответа нет. В лихорадочных снах он слышал голос Густава Гернгута: «Настоящего ты не читал».

И все-таки это были шаги. Он прижался ухом к земле, как мальчишка, который хочет понять, откуда приближается шайка разбойников, – понарошку, разумеется. Кто-то шел сквозь тишину, под звуки Господнего органного концерта. Может, это враг? Существовало строгое предписание: «Покидать лагерь только группами и при оружии!» Станислаус не обратил внимания на этот приказ и оружие оставил в лагере. Зачем ему оружие здесь, в этом лесном шуме? Стрелять по леммингам, которые садились на задние лапки и с любопытством взирали на него? Конечно, некоторые его товарищи покидали лагерь группами, согласно предписанию, но они уже через несколько часов ощущали угрозу этой великой тишины и палили в воздух, чтобы услышать хоть что-то человеческое, хоть от самих себя. Они палили по одиночеству, грозившему осилить их, воевали с тишиной, могущей их удушить.

Бомм, бомм, бомм, бомм, бомм!

Человеческие шаги или это Господь отошел от своего органа, чтобы передохнуть? Кто знает, а может, Бог ходит на четырех или на восьми ногах?

Дрогнула сосновая ветка. Зашуршало. Станислаус расслышал шепот. Сердце забилось быстрее. Возможно, на него уже нацелено ружье. Подошли последние мгновения его жизни. Не закричать ли? Не взмолиться ли? Он пригнулся еще ниже в зарослях вереска, ощутил терпкий запах меда и тепло прогретого солнцем песка под ладонями. Чем уж так драгоценна была его жизнь? Разве не бывало временами, что он уже склонялся к тому, чтобы просто сбросить с себя эту жизнь, как изношенный костюм? И разве найдется на земле место лучшее для смерти, чем эта цветущая северная глушь? Если пуля для него уже приготовлена, она должна сейчас, вот именно сейчас нестись к нему. Сейчас он был готов, он хотел этого. А через несколько секунд все может измениться. Жажда жизни так непредсказуема, она в любой момент, и оглянуться ее успеешь, может вновь ударить в сердце и сковать все тело.

Выстрела не последовало. Смерть, видно, была в хорошем настроении. Она тоже с радостью вслушивалась в звуки Божьего органа, улыбалась и упустила легкую добычу.

Бомм, бомм! Похоже, шаги удалялись. И кажется, кто-то сказал «нет». Отчетливо, по-немецки: «Нет!» Станислаус поднял голову из вереска, он хотел по крайней мере увидеть того, кто оттеснил его на самый краешек жизни и заставил размышлять о смерти.

Если зрение ему не изменило, то это был батальонный врач. Врач нес свой карабин, как держат оружие охотники на перепелок – вытянув левую руку вдоль ствола. Рядом с ним плелся юный лейтенант Цертлинг. Ружье свое он держал весьма небрежно. Он, щекоча, сунул под нос врачу желтый цветок ястребинки. Капитан медицинской службы Шерф передернулся, вытер усики, приблизился к лейтенанту и обнял его за бедра. Врач и лейтенант смотрели в глаза друг другу. Так они сделали несколько шагов. Возле низкой березки они остановились и поцеловались, закинув ружья за плечо. Всякий раз, как владельцы оружия сближались для нового поцелуя, сближались и стволы их ружей. Станислаус пополз прочь, волоча на себе целый мешок омерзения.

18

Станислаус сомневается в своем поэтическом призвании и вступает в гильдию неудавшихся поэтов.

Ротмистр Беетц еще утром, надевая сапоги, кричал:

– Да где же такое видано, что это за сраная война!

Лес своим шумом поглощал вспышки злости безумного пивовара, возвращая назад лишь последние слова: «Сраная война!»

Беетц запустил сапогом в своего денщика. Ночью лемминги, эти бесхвостые, похожие на хомяков желтые мыши, шумели и пищали во мху, подложенном под спальный мешок ротмистра. Ночью? Как бы не так! В этой проклятой полярной стране нет ничего даже похожего на нормальную баварскую ночь.

Беетц пошел в ротную кузницу и принялся подгонять солдат:

– Давайте, давайте делайте хоть что-то! Мне нужна кровать, железная кровать с пружинами, чтобы нормально спать!

Из кузницы он направился к бункеру вьючных лошадей. Перед дверью бункера сидел Роллинг и на открытом огне варил щуку.

– Протрите глаза, разиня! – еще издали заорал Беетц.

Роллинг медленно поднялся, выплюнул в песок несколько длинных рыбьих косточек и, нимало не испуганный, принял надлежащую позу.

– Совсем сдурел, пес паршивый? Развел костер перед конюшней!

Роллинг стоял, молча глядя на щуку, которая переварится теперь по милости пивовара.

– Из каких мест, сука, я тебя спрашиваю?

Роллинг подтянул правую ногу к левой, но не так, чтобы щелкнуть каблуками, и небрежно ответил:

– Из Рейнской области.

– А я думал, что ты, погань, из этой французской местности, где говорят «карнавал», а то «народное гулянье» для них слишком уж по-немецки звучит. Снять пилотку!

Роллинг снял пилотку. Его лысина сверкнула на утреннем солнце.

Унтер-офицер Ледер, командир колонны вьючного транспорта, высунул голову из лошадиного бункера. Беетц своими пивоварскими руками выволок его за дверь.

– А ну-ка расшевели этого рейнского бездельника!

Унтер-офицер Ледер сразу взялся за дело. Он приказал Роллингу бегом бежать к реке. Там незадачливый рыбак должен был набрать воды в пилотку и примчаться обратно к костру. Роллинг с прохладцей бегал взад-вперед, выливал остатки воды из пилотки в костер и опять топал к реке. Вода шипела, но огонь и не думал гаснуть.

Ротмистр вошел в конский бункер, опрокинул снарядный ящик, полный конских яблок, и заорал:

– Прусские свиньи!

Он остановился возле стойла своей верховой лошади, которую сюда доставили из Германии через Париж. Снял с крюка хлыст, постучал себя по голенищам и закричал:

– Эй вы, если уж я пошел воевать, я всем покажу, где раки зимуют!

Он протер пенсне и тут увидел Станислауса, чистившего скребницей свою низкорослую темно-рыжую лошадку.

– И вдобавок ко всему, еще этот проходимец-предсказатель?

– Рядовой Бюднер!

– Ну ты, заклинатель вшей, что говорят оракулы? Долго нам еще тут загнивать, у эскимосов?

Станислаус улыбнулся и промолчал. Пивовар Беетц наклонился вперед, чтобы получше видеть конюха Станислауса в темной конюшне.

– Так, оракулы, значит, помалкивают. Им самое место в штабе полка.

Верховую лошадь вывели из конюшни. Ротмистр, выходя, зачерпнул из ящика горсть овса и стал разглядывать зерно, как разглядывал дома пивоваренный ячмень.

Рыжая кобыла заржала. В ноздри ей попал дым от Роллингова полузатушенного костра. Когда ротмистр-пивовар уже сел на лошадь, прибежал Роллинг со своей капающей пилоткой: костер зашипел, кобыла испугалась и понесла, прежде чем ротмистр успел схватить поводья. Унтер-офицер Ледер так и застыл с открытым ртом, но тотчас опомнился, бросился вслед, однако лошадь с ротмистром уже исчезла за поворотом лагерной дороги.

– Каждый делает что может, – сказал Роллинг, тяжело дыша. – Я в этом доме не останусь! – И с этими словами он затушил костер, помочившись в него.

Кобыла сбросила ротмистра. Через полчаса он уже бушевал в канцелярии роты:

– Чтоб у меня был плац! Распустили людей!

Вахмистр Цаудерер нахохлился, как воробей перед летящей на него неясытью. Пивовар Беетц хотел устроить учебный плац – большой, как аэродром в его родном Фюрстенфельдбруке.

Это была страна, где солнце не заходило. До полудня оно всходило, к вечеру начинало клониться к земле, но, достигнув каймы лесов, останавливалось и боком катилось вдоль по гребню лесных верхушек до того места, откуда утром вновь начинало карабкаться в голубую высь.

В эти ночи Станислаус снова и снова пытался написать историю француженки Элен. Но, видно, он не был поэтом. Ему не хватало силы проникнуть в души других людей. Ах это серое отчаяние!

Так что дилетанту Станислаусу было на руку, когда в лагере поднялся шум и суматоха. У него не оставалось времени на сочинительство, ему все мешало.

– Всем выйти на работы!

И они валили деревья, корчевали, копали – короче, работали не разгибаясь. Они ровняли землю, мотыжили и ругались на чем свет стоит. Они боролись с комарьем, с этими шестиногими кровопийцами. Миллиарды комаров вились над ними. Все носили зеленые накомарники, но там, где сетка чуть-чуть прилипала к мокрой от пота коже, сразу же возникала гроздь из тысяч кровососов. В бункерах все светлые ночи напролет стоял комариный звон. Солдаты смазывали себе руки и лица березовым дегтем. Люди едва дышали. Комары держались подальше от их рук и лиц, но зато забирались в ноздри и уши и там с полным удовольствием насасывались крови. Над касками часовых в окопах стояли целые комариные башни, комариные столбы, высотой достигавшие верхушек деревьев.

Когда вырубку расчистили, раскорчевали и среди леса устроили настоящее ютербогское захолустье, в жизни ротмистра-пивовара Беетца опять появился смысл, она стала куда содержательнее. Теперь он мог каждое утро скакать на свою «живодерню» и наслаждаться звуками собственного проспиртованного голоса и баварских ругательств. На новом с иголочки плацу стреляли холостыми, овладевали траншеей с фланга, драли семь шкур, не давали спуску, убивали в ближнем бою армии «предполагаемого противника». Так проходило время в больших лесах Севера.

19

Станислаус заглядывает в фельдфебельскую душу, дегустирует войну и видит сумасшедшего.

Когда по ночам опять стало темнеть на два-три часа, беспощадная муштра на живодерне пивовара Беетца мало-помалу переросла в тупую привычку. Стоило командиру роты отвернуться, как унтер-офицеры и солдаты переставали напрягаться. Да и лейтенант Цертлинг, командир взвода, не особенно жаловал тяжкую муштру:

– Мы не новобранцы, мы фронтовики, черт возьми!

К сожалению, никто толком не знал, где же находится фронт. Его линия была красивыми штрихами, сделанными цветным карандашом, обозначена на офицерских картах, но в действительности там, где проходила красивая карандашная линия, был карельский дремучий лес, болота и озера, и не было ни души – ни своих, ни врагов.

Солдаты каждый по-своему относились к этому карандашному фронту и ублюдочной войне. Роллинг, например, удил рыбу и ставил верши. Под вечер он, как положено, при оружии, уходил из лагеря и углублялся в лес. Там на озере, очень далеко от лагеря, он вытаскивал верши, вынимал оттуда рыбу, выбирал двух щук покрупнее, а остальную рыбу опять пускал в воду. Щук он клал под березкой. Березку внимательно оглядывал со всех сторон, ощупывал, перочинным ножичком соскабливал немного коры и шел дальше, в лес. Он шел по естественной тропке, потом доставал компас, щелкал зажигалкой, глядел на стрелку компаса, что-то бормоча, доставал из кармана клочок бумаги, что-то записывал на нем, потом двигался дальше – словом, вел себя так, как будто хотел измерить весь карельский лес.

Станислаус в тот вечер получил приказ от вахмистра Цаудерера явиться на аудиенцию в чулан за канцелярией. Короче говоря, Цаудерер с большим интересом и восторгом следил за парижским представлением Станислауса. Теперь он сам должен в это дело вникнуть, понимаешь. Есть в нем такая основательность, скажем прямо, чисто прусская. Война здесь, в карельских лесах, немного скучновата, немного неопределенна, и еще большая неопределенность в том, что связано с отпусками унтер-офицеров и солдат. Ротному вахмистру Цаудереру, во всяком случае, хотелось поскорее увидеть, что происходит дома. Раз – и там, понимаешь!

Станислаус понял. Фельдфебели не очень-то украсили его жизнь. А тут представлялась возможность заглянуть в душу одного из таких охотников за девушками. И он усыпил Цаудерера.

– Рассказывайте, понимаешь! – приказал Станислаус.

Цаудерер уже не заметил насмешки и стал рассказывать.

Любопытному Станислаусу довелось заглянуть в до ужаса однообразную, бесцветную жизнь: Цаудерер был подсобным рабочим на ящичной фабрике в немецком гарнизонном городке. Шестьдесят пять пфеннигов в час. И все-таки он рано женился, ведь вдвоем жить дешевле. Жена состарилась уже после первого ребенка и стала сварливой от скупости, экономии и домашней возни. Цаудереру в день выдавалось только семьдесят пять пфеннигов. Крупной резки табак для обкусанной трубки Цаудерера – тридцать пфеннигов пачка. Он каждый день смотрел на веселых, поющих солдат, строем идущих по городу. Он спрашивал у них: «Сколько вам платят в час и сколько часов у вас в неделю?» – «Часов хватает, плюс жалованье», – ответили ему. Тогда он пошел на солдатскую фабрику и работал там так же добросовестно, как и на ящичной. Став ефрейтором, он почувствовал себя как сменный мастер на ящичной фабрике, то есть и тепло и хорошо. А вот теперь он уже вахмистр, а солдатская фабрика, где он был мастером, переброшена в дремучие леса Карелии.

– У кого господин вахмистр увел жену?

– Ни у кого.

– Сколько невинных девушек соблазнил? – спросил Станислаус, ибо именно эту задачу он ставил перед собой, прочесывая фельдфебельскую душу. Нет, вахмистр Цаудерер ни у кого не отбивал девушек, никогда не желал жены ближнего своего; с него хватало и своей собственной, понимаешь.

Станислаус был разочарован. В конце концов он пришел к выводу, что Цаудерер вовсе не фельдфебель. Он велел ему проснуться.

Цаудерер протер глаза и сказал:

– Молодец, парень, отлично!

Во время своего визита к семье, над которым Станислаус, конечно, был не властен, Цаудерер узнал, что его жена до сих пор не раздобыла кроватку для их меньшого ребенка, его любимчика.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю