355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрвин Штритматтер » Чудодей » Текст книги (страница 14)
Чудодей
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 19:50

Текст книги "Чудодей"


Автор книги: Эрвин Штритматтер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 29 страниц)

– Двадцать два.

– Надо же! Я знала одну вдову мясника в таком же положении. Ему было двадцать три. Она вышла за него замуж. Как по-вашему, это возможно?

– По-моему, все возможно.

Станислаус мял в руках свою шапку. Он остался у нее, ведь была зима – и хотелось несколько дней побыть в тепле. Ее зовущие серые глаза следили за ним, что бы он ни делал. Она смотрела, как он ел, и говорила:

– Кушайте, кушайте, это лучше, чем если мужчина вовсе не ест и в конце концов теряет силу!

Он по локоть зарылся в хлебное тесто. Она тоже сунула руку в тесто, говоря, как ей хочется клецек.

– Они должны быть такие гладенькие, совсем гладенькие! И упругие, а это что такое?

– А это моя рука, хозяйка.

Она ничего не ответила, но ее галочьи глаза точно пленкой подернулись.

Он мылся у себя в комнате. В дверь постучали. Он затаился, но дверь все-таки открылась. Хозяйка принесла ему сорочку.

– У меня в шкафу столько сорочек, а какой от них прок, только напоминают мне о муже. Возьмите!

Он не отвечал, она не уходила.

– У той мясничихи, о которой я говорила, он даже костюмы ее мужа носил, но это уж неприлично. А про нижнее белье никто ничего не скажет.

Станислаус не взял рубашку ее мужа. У него было четыре рубашки, по одной на каждую неделю месяца. Хозяйка обиделась.

Но ее одолевали желания, не позволявшие долго таить обиду. Портрет ее мужа упал со стены прямо на ее кровать, сказала она как-то за завтраком.

– Говорят, это неспроста, если портрет усопшего со стены валится!

Ему не нравилось, что она перестала обижаться. Так приятно было без помех думать о каналах на Марсе. Его фантазия приписывала их создание техническим успехам человеческих существ. Может, там есть люди, которые его бы поняли.

– Вы тоже так считаете? – спросила она.

– Да, – ответил он просто, все еще думая о марсианских каналах, но едва он взглянул в ее серые глаза, как до его сознания сразу дошло, что она говорила об упавшем портрете. И он предложил покрепче вбить крюк в стену.

Она не сводила с него глаз. Он встал на ее кровать. Крюк был мощный, потому как и мужской портрет, который он должен был держать, отличался мощью. Станислаус не мог взять в толк, как такой огромный крюк вывалился из стены.

Матрац оказался очень мягким. Он просел, когда Станислаус хотел сойти с кровати. Его шатнуло, и он упал на кровать. Хозяйка так испугалась, что тоже упала на кровать. И упала так неловко, что и он испугался. Он увидел над собой ее похотливые галочьи глаза. Ее дыхание пахло изюмом. Он поднял молоток:

– Брысь!

Она вскочила, бросилась к окну и закричала:

– Помогите, помогите, он меня убьет!

Он не стал дожидаться, покуда на помощь прибегут соседи.

34

Станислаус встречает трясуна, убегает от сочувствия и познает высший смысл поэтического искусства.

Он бродяжил, нигде его не ждали. Он был как те хохлатые жаворонки, что зимой слетаются на каменные улицы городов, склоняют набок головки и покорно ждут каких-нибудь отбросов. И достаточно солнцу выглянуть хоть на час, они вспоминают свои меланхоличные весенние строфы. Они поют на тумбах у края дороги. Они, преисполненные степной тоски, становятся легкими и пугливыми как сама тоска, поднимаются, взлетают и летят, даже если через три города зима опять прибьет их к земле. И вновь они ищут и ждут, ждут посланца с небес.

Так прошла двадцать четвертая зима Станислауса. Вокруг него гремели, выигрывались и проигрывались битвы.

Те, кто выиграл битву с помощью лжи и вероломства, были вроде господ из кафе Клунча. Станислаус всегда их терпеть не мог, даже если они утром после своих пирушек совали ему в руку чаевые. Это были люди вроде графа Арнима, надушенные стрелки́, строгие преследователи тех, кто собирает хворост или чернику, но, когда они снимают пиджак, сзади на брюках у них не хватает пуговицы для подтяжек.

Он выискивал знания, как хохлатый жаворонок выискивает зимний корм. Он мечтал о тепле человеческого понимания, как жаворонок о лете в степи, и не было у него мгновения, когда бы он принадлежал к тем, кто допускал чудовищные мерзости.

Из книг он твердо усвоил, что потайные силы, о которых он в юности был столь высокого мнения, не что иное как легкий дурман; знахарские чудеса, известные с древних времен и действующие на тех, кто в них верит. Но что же это за сила такая в нем, которая вновь и вновь заставляет его писать небольшие стихотворения, а потом чувствовать себя вольным и счастливым, словно он заставил расти дерево, заставил расцвести цветок? Или это тоже знахарское чудо и обман? Откуда же взяться ясности в нем, если то, что с ним творится, никак не объяснено?

Сквозь сухую, прошлогоднюю траву в придорожных канавах пробивались к свету первые зеленые травинки. Пригревало солнышко, воздух был мягкий, насыщенный птичьими трелями и первыми ароматами весны. Станислауса распирало от беспричинной радости. Он прикладывал ухо к стволам деревьев и согласно кивал, он кричал, подражая птицам:

– Сейчас начнется праздник!

В придорожной канаве сидел человек и дрожал как деревце на ночном ветру. Жестокая лихорадка сотрясала его. Разве мог Станислаус в своей буйной радости пройти мимо?

– Ты что, ядовитой травы наелся?

Трясун попытался взглянуть на него, но взгляд его блуждал. Легкая улыбка благодарности промелькнула на лице, словно солнечный блик на волнующейся воде. Его дрожащая рука поднялась, точно вспугнутая белая куропатка, это он пытался указать на набитый книгами рюкзак Станислауса. Но Станислаус уже развязывал свой узелок в поисках какой-нибудь еды. Мужчина со вздохом впился зубами в краюху хлеба и немного успокоился.

– У тебя что, постоянно лихорадка?

Трясун улыбнулся.

– А ты врач?

– Почти.

Доев свою краюху, трясун лег навзничь, закрыл глаза, засопел, потянул носом, как спящая собака, и вскоре громко захрапел.

Станислаус, прислушиваясь к жужжанию жирных весенних мух, набил себе трубку. Рука храпящего трясуна легла ему на колено:

– Табаку!

Станислаус послушно положил щепотку ему в ладонь. Трясун затолкал табак себе в рот и снова захрапел.

Около полудня они собрались и молча пошли рядом. Все, о чем можно говорить на дороге, уже было сказано. Дорога была длинной и шла в гору: тень от деревьев, солнечные блики, камни, о которые легко споткнуться, и желтые кучи гравия на обочине. Сколько же дорог на земле? Сколько луговых тропок и проселков вливаются в шоссе? Сколько деревенских улочек ведут к родному дому? А для Станислауса – ни одной?

Вечером, когда они в городе у подножия гор искали пристанища, спутник Станислауса вдруг упал на мостовую. Прохожие поспешили к нему.

– Он упал как подпиленное дерево, – сказал своей жене какой-то толстяк. Жена была долговязая и унылая, она протерла свои очки, посмотрела на лежащего и проговорила:

– О господи, да это мужчина!

Станислаус с толстяком дотащили трясуна до пивнушки и уложили там на лавку.

– Сюда-то зачем? – спросила унылая особа. – Ему надо к врачу!

Эпилептик сжатыми кулаками указывал на стойку. Станислаус спросил осьмушку шнапса и влил ему в рот. Голова трясуна перестала дергаться. Вторую осьмушку уже ничего не стоило в него влить. Теперь и руки перестали трястись.

– Может, надо и ноги ему успокоить? – Тут уж и толстяк заказал шнапс. Трясун позволил влить в себя и эту порцию, после чего все его тело успокоилось.

– Да вы его утопили в шнапсе, – запричитала унылая особа. Но трясун вовсе не умер. Он икал и рыгал. Лицо его теперь выражало веселье. Он взял подставку под пивную кружку и метнул ее в хозяина. Стукнувшись о блестящую лысину хозяина, картонка спланировала обратно в руку трясуна.

– Волшебник! – Тут уж затряслась и унылая особа.

Волшебник блаженно крякнул, как младенец, сосущий пальцы на своих ножках, вытащил из кармана колоду карт, велел толстяку вытянуть одну карту, запомнить ее и снова сунуть в колоду. Карты он перетасовал и швырнул колоду в дверь пивнушки. Карты разлетелись по полу как подстреленные голуби, но к двери прилипла одна, та самая, что вытянул и запомнил толстяк.

Из всех углов пивнушки собрались посетители, чтобы посмотреть на волшебника. Толстяк стукнул мясистым кулаком по столу:

– Ужин для волшебника!

Они ели, пили и снова пили. По мановению руки трясуна карты возникали вдруг из стаканов, часы исчезали в жилетных карманах и оказывались на дне пивных кружек, носовой платок унылой особы был сожжен, а потом целым и невредимым вытащен из носа хозяина. Люди с улицы набились в пивную, сдабривая пивом свое любопытство и страх.

Станислаус был пьян не только от приближения весны. Неужто он попал в компанию к Мефистофелю, который одному ученому добывал вино прямо из столешницы? Несмотря на все науки, тоска по тайным силам не совсем еще покинула душу Станислауса.

– Как ты творишь эти чудеса, дружище?

Трясун затащил его в угол за печью:

– Свое самое главное чудо я тебе показал по дороге. Ты этого не понял, где уж это понять такому молодому и глупому козленку: властям нужен суровый, злой народ. А народ хочет быть мягким, хочет быть добрым. Я – за народ. Я помогаю ему быть добрым, я выбиваю сочувствие из окаменевших сердец. Я сею и пожинаю это сочувствие. – Трясун громко запел: – Ла-ла-ла, чудо из чудес! Туу-туу, так гудит завод печали! Мы делаем сочувствие по мерке, сочувствие по мерке, сочувствие побольше, сочувствие поменьше… – Певец сочувствия закрыл глаза и плюхнулся на лавку у печи.

Станислаус протрезвел. Работая руками, словно раздергивая завесу, выбежал он из пивной и побежал наперегонки со своим сочувствием. Значит, этот трясун просто не пожелал сам искать пристанища, он хотел, чтобы его туда отнесли. Станислаус брел сквозь ночь. Но даже под утро он был не совсем уверен, что не выпил на брудершафт с чертом.

И опять весенним вечером он пришел в маленький город. Так вот они, горы, высоко в небо вписанный ландшафт; дороги, окаймленные деревьями, в легкой весенней зелени вели вниз с гор и холмов и сходились у Рыночной площади города в долине. На склонах гор цвел терновник, а из горной речки выплескивались форели, словно хотели взглянуть, кто это там идет по дороге. Все это было для него ново и прекрасно. Небо и сердце его полнились радостью. Его вдруг охватило жгучее желание запеть свою песню и вообще вести себя так, как будто в одном из этих приветливых фахверковых домиков его ждет белая постель.

Вдоль дороги расцвела

Вишня кислая, вишня сладкая…

В гору поднималась телега, возница ткнул его кнутом в бок.

– Тебе хорошо живется, сразу видать!

Город был наводнен приезжими, которые целый год копили деньги, чтобы провести здесь неделю и воскресить в себе радость жизни, которая в больших городах умирает.

В таком городке человека с пустым карманом, вроде Станислауса, не встречают венками из анемон и не забрасывают ландышами. Ни пристанища, ни ночлега для пришлых без гроша в кармане!

Но на сердце у него не стемнело, ибо ярко светила луна, а воздух был теплым и ароматным. И он решил заночевать на скамейке в парке.

Все скамейки оказались заняты, из всех кустов доносилось хихиканье. Он решил подождать, покуда полуночная прохлада не прогонит всю эту публику в снятые на время постели. Откуда-то из кустов донесся глуховатый женский голос, который пел:

Роза, осенняя Роза моя,

скоро ли ты зацветешь?

Или снегом тебя застудила зима?

Или знойное лето сводило с ума?

Или слишком скупым был дождь?

О Роза, я не могу здесь остаться.

Цвети же скорей – нам пора расстаться.

Тонкий месяц на небо взойдет, и тогда,

поплывет мой корабль сам не знаю куда.

Что так разбередило ему душу, эта теплая ночь? Или жалость к самому себе? Или это плакала в нем его бездомность и неприкаянность?

Он вытер слезы рукавом и пробормотал:

– Нет-нет, я просто так плачу, да? А может, это земля была такой прекрасной и теплой, что на ней сбилось в кучу все, что имеет человеческий облик? А звезды, они, наверно, холодны и безлюдны?

Она сидела одна на скамейке. Заметив его, она не перестала напевать. Он видел теперь ее очертания. Она была стройной, так что едва прикрывала собой ствол березы, к которому прислонялась. По-видимому, у нее были светлые волосы и смуглое лицо. Руки ее он видел яснее. И ему захотелось, чтобы они его погладили. Он сунул руку в карман, полный всякого хлама, выудил оттуда трубку, уронил ее и пошел дальше.

Вот какой он был теперь опытный: немного погодя он повернул назад. Она опять пела. Он шел нагнувшись. И в самом деле, нелегко было разглядеть трубку среди гальки и прошлогодней, сухой листвы. Она перестала петь и сказала:

– Это старый трюк.

Он остановился, почувствовав себя юнцом, которого застали у лесного озера без трусов.

– Вы мне?

– Вы же выбросили свою трубку. А теперь ее ищете?

– Я рассеян, как семена по ветру.

Она сказала:

– Недурной образ. – И ему показалось, что он видит ее улыбку. – Рассеян, как семена по ветру, гм. А я знала, что вы вернетесь. Только зачем вы прикидываетесь святошей?

– Чтобы сказать – это ваш голос меня приманил. – И он возвел глаза к небу, словно прося помощи у звезд. – Люди никогда вот так прямо не бросаются друг к другу, даже если очень хотят, и ничего тут не поделаешь.

– Вы философ? – спросила она.

Он пожал плечами, совсем как мальчишка, которого спросили: что это ты тут натворил?

– Садитесь, – предложила она.

Он с радостью сел.

Он не знал, с чего начать. А она, похоже, и не ждала никакого продолжения.

Лунный свет заливал ветви плакучей ивы, капал на дорожку, заставляя светиться камешки кварца. Свет, подумал он. Что случилось? Один человек подсел к другому. И всякий раз, стоит одному одинокому человеку подсесть к другому, мир продвигается чуточку дальше. Она спросила:

– Вы кто?

– Внешне – один из многих, внутренне – совсем иной. Всегда ведь чувствуешь, что можешь быть чем-то бо́льшим, чем ты есть. Вот, например: «Вдоль дороги расцвела вишня кислая, вишня сладкая. Путь-дорожка пролегла каменистая, негладкая… Знать, твоя такая доля – Божья воля! Край чужой, край родной – вишня кислая, вишня сладкая».

Она смотрела на него, смуглая, спокойная. Глаза у нее были словно бы умудренные, много повидавшие.

– Так вы поэт!

Ему стало страшновато.

– Но почему «Божья воля»? Вы так уж заодно с ним?

– Ничего лучшего мне в голову не пришло.

– Нет, сердце надо вкладывать в каждый слог. А просто «Божья воля» не годится.

– Но это ведь так, для себя. – Он снял шапку. Его прошиб пот.

– Но вот теперь вы и мне это прочли.

– Я не собирался…

В эту ночь он расцвел. Рядом с ним сидел человек, который слушал его и принимал всерьез. Он повел ее в луга своего детства, показал ей свои отлакированные речной тиной туфли, все свои чудодейства. Она слушала закрыв глаза. Заснула? Или ждет, что он поцелует ее?

Она словно прочла его мысли:

– Тогда вы еще об этом не думали.

– Это все дорога, – сказал он.

– Дороги преображают людей или люди преображают дороги?

Он не знал ответа. Его бросило в жар. Он хотел расстегнуть пиджак. Но на пиджаке не было ни одной пуговицы. Станислаус молчал.

Цветок белой акации плавно опустился на землю. Сверчок прервал свою песню. Пятьсот тридцать восемь облачков-барашков скрыли луну. Луна спрятала свое лицо за щипцом какого-то дома. Божья коровка ползала вокруг ствола березы, не спеша обследовала все трещинки коры. Обследовала свой мир.

Когда, просеявшись сквозь кроны деревьев, до них добрался первый утренний свет, ему не захотелось, чтобы она разглядела в нем бродягу и бандита. И он просил ее через два дня прийти на эту же скамейку и притворился, что его кто-то ждет:

– Воображаю, какое будет удивление, когда я приду так поздно.

Она не кивнула в ответ. И долго смотрела на него. Рука у нее была теплая.

35

Станислаус натыкается на Густава в шляпе, дивится многообразию применения отрубей и поражается человеку без документов.

К следующему полудню он нашел себе место.

– Я пеку хлеб для солдат, – сказал хозяин. – Ты радикал или просто, как говорится, за работу, хлеб и мир?

Конечно, Станислаус был за это. На худой конец он обошелся бы и без хлеба. Он думал о глухом голосе в парке. Все, что ему сейчас было нужно, – это кровать и какая-никакая каморка, где он мог бы расположиться со своей уже признанной поэзией и ученостью.

Хозяин колебался. Глаза его беспокойно вспыхивали.

– Раньше я был немножко радикальнее. Но это ничего не дает. Радикалы тебя только накручивают. Мое маленькое дело этого не выдержит. И предупреждаю тебя – остерегайся Густава! Он уже старый, немного псих. Он из тех времен, когда я еще был радикалом.

Старший подмастерье Густав Гернгут занимался загрузкой квашней. Лет шестидесяти, кривоногий, длиннорукий – пекарня вылепила его как полагается. Вместо колпака на нем была старая войлочная шляпа с обвисшими полями, припорошенная мукой. Густав был похож на поздний белый гриб, что по осени тысячами растут в лесах, крепенькие, выносливые и слегка одеревеневшие.

– Бог в помощь в благородном ремесле!

– Давай сюда отруби.

Немного помедлив, Станислаус вытряхнул в муку грубые серые отруби. Глаза Густава под полями шляпы так и шныряли туда-сюда.

– Солдатский хлеб должен быть темным, – сказал он.

Станислав понятия не имел, каким должен быть солдатский хлеб.

– Не думай, что тут жульничество какое, раз отруби дешевле муки. Солдатский хлеб должен массировать солдатам кишки. После такого хлеба кишки лучше работают.

Так вот он какой, Густав.

Минуло два дня. Станислаус вытряхнул в квашни восемь центнеров[1] отрубей, в результате чего получилось восемьсот ковриг роскошного солдатского хлеба. Выходит, дома они зазря переводили прекрасные отруби, скармливая их свиньям.

После обеда в пыльные окна пекарни застучал дождь. Станислаус забеспокоился: Господи, не будь ко мне так жесток. Мы стали чужими, это верно, но неужто ты только и знаешь, что мстить и мстить? «Вы с ним заодно?» – спросил в парке глухой голос.

Под вечер дождь пошел на убыль. Господь двинул свои тучи в какое-то другое место, будто говоря: «Наша милость полагает, что этого довольно. Немножко мы его все же помучили». Станислаус нисколько не сомневался, что с самоуважением у Господа Бога все в порядке.

Во время дождя все цветы, и в первую очередь нескромная сирень, придерживали свои ароматы. Они приберегали их для лунного света и ночных бабочек.

Разве ночной мотылек Станислаус искал в парке ароматные грозди сирени? Нет, он ничего не искал, он шел наверняка. И вдруг остановился, благодарный судьбе за то, что она решила немного смилостивиться над ним. Он присел на камень, вдохнул аромат сирени, и благословил жизнь, и возлюбил ее.

Скамейка оказалась пустой, но сомнение еще не закралось в него. Он ждал. Он слышал, как били часы на башне, и считал капли ночного дождика у себя на тыльной стороне ладони. Станислаус заснул.

Он проснулся, и отчаяние потоками дождя хлынуло на него. Неужели такое возможно? Все пошло прахом. Все нити порваны! Неужто он и в самом деле просто молодой человек, с которым можно заключить сделку, которого можно приручить, чтобы он не был в тягость? Неужто он просто хвастливый, ничтожный крестьянин, который всем и каждому показывает свои жалкие сбережения, чтобы хоть что-то собой представлять?

Небо в эту ночь разыгрывало свой спектакль! Оно напустило луну на странствующего подмастерья пекаря, измученного, одинокого, он сидел в городском парке, не зная, что ему с собой делать. Когда его слезы потускнели, как давеча капли дождя, упавшие с дерева ему на ладонь, он вскочил со скамейки и пробормотал:

– Если ему нужна вода, то много ли он с меня возьмет? – Он имел в виду Бога. Станислаус плюнул на землю так, словно хотел разом выплюнуть все подступающие к горлу слезы. Затем дважды обошел вокруг березы, похлопал рукой по коре и сказал: – Ты крепко здесь корни пустила, да!

Два дня он пребывал в задумчивости, так что даже Густаву это надоело.

– Другие молодые люди ходят подтянутые, маршируют, а ты, если взглянуть на это диалектически, просто с ног валишься.

Станислаус справился со своей бедой. Он, как ныряльщик, долго пробывший под водой, вновь увидел мир. И поймал на себе быстрый взгляд Густава, еще глубже надвинувшего на лоб свою припорошенную мукой шляпу.

– Что ты за человек?

– Немножко земли, немножко воды, чуточка ветра.

Густав, этот шишковатый белый гриб, смерил Станислауса недоверчивым взглядом.

– Мы с каждым днем должны, как говорится, жить все лучше, но тебя, похоже, это не касается. Весь мир трубит марши, а ты в одиночестве пиликаешь на скрипочке.

Тощими пальцами Густав попробовал, готово ли тесто.

– Не каждый же рождается трубачом.

Тут Густав опять сдвинул со лба свою шляпу и посмотрел на Станислауса как Наполеон из хрестоматии.

– Ты не думай, что я вякаю, как они выражаются. Фюрер, надо тебе сказать, великий человек. Он все перекроит и ничего не упустит. Вот теперь он освободил мою жену от работы на фабрике. Вся работа мужчинам? Как же так? Адольф, если смотреть диалектически, человечный человек.

Тут у Станислауса нашлось что сказать, не настолько уж он заигрался на скрипке:

– Твоего жалованья подмастерья хватает на двоих?

Густав разозлился:

– У тебя разумения не больше, чем у ребенка, ведь теперь нам, если взглянуть диалектически, стало лучше: у моей жены есть теперь время латать мои одежки! Но ты не смеешь так нехорошо говорить о фюрере, запомни это!

Может, в мозговых извилинах Густава осело слишком много муки? Чем это Станислаус оскорбил фюрера? Это могло быть опасно, насколько он знал. Известия об арестах хулителей Гитлера проникли в его сады духа и науки. К кайзеру Вильгельму Станислаус не питал ни любви, ни ненависти и оскорблений ему не наносил. Кайзер строго смотрел на него с его детской чашки «Сын Бюднера, ты ешь похлебку из ржаной муки, чтобы стать исправным солдатом?». Станислаусу никогда даже в голову не приходило оскорблять Эберта, или Гинденбурга, или кого-то из президентов. Какое ему до них дело? Они существовали в газетах, а он – в своей запутанной жизни. Так зачем ему теперь оскорблять Гитлера, фюрера, канцлера и все такое прочее? Ведь и этого человека он знал только по портретам. На них фюрер по большей части стоял с поднятой рукой, вроде дорожного указателя со стрелкой. И всегда казалось, что фуражка велика этому Гитлеру. Станислаус немного даже жалел его. Может, этот Гитлер скромный человек и после собраний последним берет фуражку – уж какая останется. Он выглядел как маленький мальчик в отцовской фуражке, играющий в войну. Нет, в этом вопросе у Густава с мозгами явно не все в порядке!

С громким кашлем вошла хозяйка:

– Кхе, кхе, чтоб все было чисто! Хозяин велел сказать, кхе, кхе! Пришел главный начальник финансовой части. Они завтракают. Может быть, высокий гость захочет осмотреть пекарню. Кхе, кхе!

Высокий гость явился, когда хлеб уже посадили в печь. Он был в высоких сапогах и ноги поднимал как-то чуть помедлив, словно петух в чужом саду. Кобура его сверкала. Глаза на бледном лице глядели строго. Никто бы и не удивился, если бы этот господин вдруг выхватил пистолет и проделал бы две-три дырки в мешках с мукой, дабы убедиться в качестве муки для солдатского хлеба. Высокий гость кивнул равно Густаву и Станислаусу. Подойдя к одной из квашней, он указал на кучу муки и произнес:

– Мука!

Хозяин подтвердил это, и глаза его посверкивали, как огоньки на ветру. Он стоял, склонив голову, позади высокого гостя, как бы заранее готовый ко всем необходимым поклонам.

Высокий гость велел открыть одну квашню, глянул на подошедшее тесто и сказал:

– Тесто!

И это было верно.

Он подошел к старшему подмастерью. Его белый указательный палец ткнулся в Густава как в неодушевленный предмет:

– Подмастерье.

Густав отшатнулся. Теперь высокопоставленный палец указывал на два мешка.

– Отруби, – сказал Густав.

Казалось, они услышали беззвучный вскрик мастера, но начальник финансовой части энергичным жестом указал на Станислауса:

– Убеждения?

Ответил ему хозяин:

– Оба за работу, хлеб и мир, господин начальник.

Начальник опять подошел к Густаву. Хозяин задрожал.

– Отставной?

– Ландштурм, – сказал Густав и уже почти на нос надвинул свою шляпу. Хозяин и высокий гость остались довольны.

Перед уходом начальник постучал пальцем по стенке печи:

– Печь!

Он был рад и горд, что узнал все предметы в пекарне.

Спустя два дня пришло официальное распоряжение начальника финансовой части: ежедневно выпекать солдатского хлеба еще на триста ковриг больше.

Хозяин привел с черного хода еще одного подмастерья и сказал Густаву:

– Человек без документов. Ничего не поделаешь, заказ.

Новый подмастерье уселся на мешок с отрубями, снял шляпу и бросил ее на бочку. Голова его была обрита наголо. Один глаз неподвижно смотрел вдаль. Он втянул носом воздух, вздрогнул и проговорил:

– Поганцы, протокольные души!

Людвиг Хольвинд, новый подмастерье, развлек всю пекарню. Выяснилось, что у него есть все мыслимые документы, просто у него на эти бумажки совсем особый взгляд, и он носит их на груди зашитыми в мешочек только на случай своей смерти. На его могильном камне не должно стоять вымышленное имя, но живым он хочет что-то значить без всяких документов. Баста и аминь!

– Да кто ж тебе камень-то на могилу поставит, бедолага? – спросил Густав, опять скрывшийся под полями шляпы.

Стеклянный глаз Людвига сверкал пока еще дружелюбно, тогда как второй глаз был уже злющий. Он смотрел на Густава разными глазами.

– Когда я умру, у меня на могиле камень будет побольше, чем у тебя.

Густав, этот шишковатый белый гриб, буркнул:

– С твоей бы силой воображения да мельницы вертеть!

Людвиг c грозным видом подступил к Густаву. Безусловно, глаз он потерял не от девичьих поцелуев. Станислаус схватился за противень:

– Ты здесь еще без году неделя!

Тут Людвиг опомнился, его занесенная для удара рука опустилась на стопку противней. А Густав сдвинул шляпу со лба и первый раз посмотрел в лицо Станислауса. Станислаус смотрел в его маленькие, добрые, отеческие глаза.

36

Станислаус оплачивает свадьбу человека, который писает на памятники, ближе узнает Густава и постигает высокое искусство карточной игры.

Всю весну и лето солнце неустанно вставало возле шарообразной башни водокачки и заходило возле похожей на указательный палец башни католической церкви. Оно все время было на небе и словно бы говорило со всеми почти каждый летний день. Заслуживали ли жители маленького городка такого постоянства? Ни в коей мере. Но ведь это было солнце, и ему ничего не оставалось, как быть солнцем, то есть светить, отбеливать белье, согревать бедняков, покрывать загаром спины, сушить сыр, доводить до спелости зерно, лечить ревматизм, прогревать воду для купания в морях и реках, заменять электрический свет, беспощадно валить и всячески затруднять дела торговцев мороженым.

Станислаус вновь углубился в свою книгу о Вселенной, о Земле и человечестве. Он опять начал рассматривать все предметы и явления с научной точки зрения. Небезызвестная сирень, к примеру, цвела только затем, чтобы производить семена и размножаться. И аромат ее конечно же предназначался не для людей, а для самых обыкновенных ночных жуков и оплодотворителей. Человек живет среди цветов, растений и животных, берет себе все, что ему подходит, получает все, что ему нравится. Берет молоко у коровы и пьет его, берет яйца у птиц и ест их, сдирает шкуру с животных и одевается в меха. Настоящий паразит, из всего на земле извлекающий выгоду, – это человек, и давно ему пора начать духовно развиваться. Но на этом пути ему довольно-таки сильно мешает любовь.

– Как у тебя обстоит с любовью, Людвиг?

– Это болезнь юношей.

Да, говорят, и научные трактаты Станислауса это подтверждают.

– Я женюсь, когда приходит охота. Одна ночь – и никаких тебе законов и дерьмовых документов. Человек – существо свободное.

– Но хлеб-то он должен жрать, – вмешался Густав.

– Ничего он не должен! – Людвиг вскочил, изо рта у него посыпались крошки.

Густав не вытерпел:

– По тебе не скажешь, что ты питаешься только воздухом из столовых, полными солнечными затмениями и сухими грозами.

И в самом деле, Людвиг отнюдь не был аскетом и пищу вовсе не презирал. Задница его распирала штаны, и вмятины, которые она оставляла на его любимых креслах – мешках с мукою, – от месяца к месяцу становились все глубже.

Но не только вспыльчивость и строптивость были свойственны Людвигу. Он оставил недоеденным свой завтрак, сел на очередной мешок с мукою, покурил немножко, почувствовал себя непонятым и загрустил.

– В один прекрасный день ты откроешь газеты и прочтешь – неизвестный убил канцлера. Тогда ты обо мне вспомнишь. Я освобожу вас и сложу за вас свою голову, рабы закона. – Едва он это произнес, как глаза его наполнились слезами, даже стеклянный глаз не пощадила великая печаль. Станислаусу стало его жалко.

Настала осень. Мир сделался серым. Появилось множество ворон. Отовсюду тянуло сыростью. Деревья оголились. Пекари пекли солдатский хлеб. Солдаты ели этот хлеб и заодно учились убивать человека в ближнем бою. Урра!

Станислаус обнаружил в городе платную библиотеку. И теперь он читал, как изголодавшийся человек ест, попав в кладовку. Там были книги, состоявшие исключительно из стихов, и другие, исследующие человеческую душу и прочие незримые предметы. Но Станислаус читал и книги о разведении породистых свиней, об «умении держать себя в гостиной», о путешествиях на северных оленях и о катании на лыжах. Ему все было любопытно, и в голове царила полная неразбериха. Он признавал правоту всех и не признавал ничьей. Ему нравилась как язвительность Густава, так и протест Людвига против любой законности.

Людвиг презирал всякий, даже самый малый закон. Он никогда не стучался, перед тем как войти к Станислаусу.

– Одолжи мне пять марок, все, что я заработал за неделю, уже испарилось.

Станислаус дал Людвигу пять марок:

– Вот, возьми, ты, верно, хочешь купить себе модную шляпу. Осень на дворе.

– Шляпу? Чтоб я выглядел, как всякий другой! Я женюсь. Сегодня вечером!

На другое утро место Людвига возле квашни пустовало. Станислаус нашел Людвига уже готовым в дорогу. Зубная щетка и гребешок торчали из нагрудного кармана пиджака. В боковые карманы Людвиг напихал свои подушки. Это были газеты, серые, лоснящиеся, сальные, с вытертым шрифтом.

– Ну, я вижу, ты переезжаешь к своей женушке.

– На меня наденут кандалы. Мне надо удирать. Ты знаешь мою высокую задачу.

– Ты, значит, не женился – и мои пять марок целы?

– Ты ребенок, шлюхи скидок не дают. А твои гроши я тебе вышлю, все верну, да еще с лихвой, как только укокошу этого Гитлера.

– Тогда у тебя уже не будет головы, чтобы это помнить.

Станислаус встал в дверях, широко расставив ноги.

Людвиг сдался. И начал шарить в карманах брюк.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю