355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрнесто Сабато » Аваддон-Губитель » Текст книги (страница 17)
Аваддон-Губитель
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:10

Текст книги "Аваддон-Губитель"


Автор книги: Эрнесто Сабато



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)

Он был полной противоположностью своего брата Хуана Баутисты, практика и реалиста. И забавно, что Марсело вырос похожим не на отца, а на Флоренсио, своего дядю.

Не знаю, почему я стал рассказывать об этом юноше, вместо того, чтобы говорить о Соледад. Быть может, потому, что в потемках моей жизни (а Соледад, так сказать, ключ к этим потемкам) Флоренсио был для меня далеким лучиком света из обители, где пребывают люди положительные и добрые.

В тот жаркий день 1927 года я почти не участвовал в разговорах, взволнованный загадочным присутствием Марии де ла Соледад. Где же она? Почему ее не видно? Я не решался задавать эти вопросы мальчикам, но в конце концов отважился на один непрямой вопрос. Кто живет в большом доме? Где сейчас родители?

– Родители в деревне, – ответил Флоренсио. – И с ними старшие братья, Амансио и Эулохио.

– Значит, теперь во всем доме никого нет, – заключил я.

Мне показалось, что всем на миг стало как-то неловко, но, возможно, это так, лишь померещилось.

– Да нет, в одной из комнат живет Соледад, – сказал Флоренсио.

Его слова усилили мою тревогу. Флоренсио бренчал на гитаре, остальные молчали. Потом Хуан Баутиста отправился в булочную за сдобами, а Флоренсио заварил мате для всех на воздухе, в парке. Уже почти стемнело, когда Николас залез на эвкалипт и, повиснув на ветке, принялся визжать по-обезьяньи и изображать, будто очищает и ест банан, – самый знаменитый его номер. Тут я почувствовал, что за моей спиной что-то происходит, и одновременно с этим ощущением в моем затылке Николас свалился с ветки, и все мы притихли.

Я медленно обернулся все с тем же ощущением, всегда сопровождающим подобные явления. И, подняв голову, словно зная точное место, откуда исходило это ощущение, увидел в полутьме, в окне верхнего этажа справа, неподвижную фигуру Соледад. Из-за темноты и расстояния было трудно понять куда устремлен ее гипнотизирующий взгляд, но мной овладела твердая уверенность – она смотрела на меня.

Потом она исчезла столь же безмолвно, как появилась и мало-помалу мальчики снова разговорились. Но я их не слышал.

Стали досаждать москиты, и мы вошли в дом. Потом Флоренсио принялся жарить яичницу и картошку, которую мы ели руками. Еще поели домашнего варенья, привезенного из деревни в огромных банках. Я между тем представлял себе, как Соледад там, в кухне на верхнем этаже большого дома, ест совсем одна.

Не чувствую в себе силы рассказать вам сейчас (быть может, сделаю это в другой раз), что со мной произошло в тот день. Скажу лишь, что Соледад была словно бы подтверждением старинного учения об ономастике [228]228
  Ономастика– раздел лексикологии, изучающей имена.


[Закрыть]
, ибо данное ей имя соответствовало ее сути: казалось, она хранит некую священную тайну из тех, которые клянутся хранить члены некоторых сект. Она всегда была сдержанна, внутренняя ее ярость как бы находилась под давлением, как пар в котле. Но в котле, согреваемом ледяным огнем. О делах будничных и нормальных она не говорила. Немногими словами (а иногда молчанием) она напоминала о вещах, имеющих мало общего с тем, что называется правдой, или, вернее, о происшествиях такого рода, какие случаются в кошмарах. Она была существом из мира тьмы. И ее чувственность была того же сорта. Вам покажется нелепым говорить о чувственности девочки с твердо сжатыми губами и парализующим взглядом, однако так оно и было, хотя ее чувственность походила на ту, какая может быть у гадюк. Разве змеи – не символ секса почти во всех древних учениях?

Она «знала» вещи удивительные, вселяющие мысль о «посредниках». Это слово я случайно отстучал на машинке, и оно кажется мне очень точным. Кто такие посредники? Где она их видела? Чьим посредником она была?

Да, зловещая личность, явившаяся передо мной в баре на улице Сен-Жак, была связана с тем, что в пору моей юности, в мои шестнадцать лет, произошло у меня с Марией де ла Соледад. И я даже не знаю, были ли те эпизоды явью или сном.

Позвольте мне пока о них умолчать. Вернусь в грязное парижское кафе, к моменту, когда Р. напомнил мне имя Соледад. Я вам уже говорил, что мне пришлось сесть, чтобы успокоиться. Немного придя в себя, я поднялся и ушел. Холодный воздух постепенно прояснил мой мозг, и, когда я пришел в свою комнату на улице Дю-Соммерар, я хотя бы не шатался.

Я думал, что встреча не повторится. Я не знал, что она не только повторится, но что возвращение этого субъекта будет решающим в моей жизни.

Я ни словом не обмолвился М. об этом явлении, и теперь думаю, что это было естественно. Но странным кажется мне то, что и в последующие годы я не только не рассказал ей об этой встрече, но и о тех, что происходили в моем отрочестве и потом, уже совсем недавно. Пожалуй, причина в том, что М. больше всех страдала из-за рокового влияния этого типа на меня. Достаточно сказать, что именно он заставил меня бросить науку, – поступок почти для всех неожиданный, о котором мне пришлось давать бесчисленные, бесконечные (и бесполезные) объяснения. Я всем говорил, что в моей книге «Люди и механизмы» дано самое полное духовное и философское объяснение этого поступка. Но также тысячу раз повторял, что человек есть нечто необъяснимое и что, во всяком случае, его тайны надо исследовать не по его рассуждениям, но по его снам и бредам. Этот вторгшийся в мою жизнь человек также заставил меня сочинять, и под его зловредным влиянием я начал тогда же, в 1938 году, в Париже, писать «Немой источник». Потом он каким-то образом сделался протагонистом «Мемуаров незнакомца», которые мне не удались и не были опубликованы; позже в виде театральной пьесы они тоже не имели успеха. Но то ли потому, что он там появился преображенным (в этих сочинениях я называл его Патрисио Дугган), или же потому, что обстоятельства, там представленные, отличались от реальных, или же черты Патрисио не вполне совпадали с его обликом, – он продолжал на меня давить, как мне казалось, с удвоенной злобой, и в последние годы стал совершенно невыносим. Так он превратился в Патрисио этого романа, в персонажа, который, с ходом времени, все больше мне напоминает мираж в пустыне, одно из тех желанных видений, которые, едва появившись, удаляются от жаждущего. (Хотя в этом случае речь идет скорее об оазисе наоборот.) И чем больше я – из страха или из чего другого – изгонял его образ, тем больше это чувствовала М., вплоть до того, что он несколько раз являлся ей в снах. В таких случаях я испытывал искушение рассказать ей о его существовании и вмешательстве в мою жизнь, но всякий раз это кончалось ничем, я молчал. Ибо с ходом лет я привык к мысли, что он есть некий род кошмара, о котором лучше забыть навсегда. И все же, после публикации «Героев и могил», он снова стал попадаться на моем пути, подобно давнему кредитору, которому мы платили по частям или отделались нестоящими документами, и он вновь является и требует уплаты тайного и постыдного долга, угрожая изобличить перед людьми, считающими нас порядочными. И когда последнее появление Р. совпало с возникновением Шнайдера и его махинаций, я подумал, что пора, наконец, облегчить мою совесть, поговорив с М. об этой проблеме. Я этого не сделал. Но поскольку мне все-таки необходимо было как-то освободиться, я взял себе в привычку рассказывать (разумеется, не до конца) о своих переживаниях Бебе, которая, по-моему, слушала меня как мальчика фантазера.

Но вернусь к случаю на улице Сен-Жак. Вскоре произошла вторая встреча. Выйдя из лаборатории и пройдя немного по улице, я зашел в другое бистро (в то, где меня постигло жуткое вмешательство этого субъекта, я уже больше никогда не заглядывал), чтобы предаться в одиночестве пороку пьянства и все более хаотическим мыслям о своей судьбе. Было, вероятно, уже очень поздно, когда решил покинуть это заведение и направился по улице Де-Карм к себе домой, как вдруг почувствовал, что кто-то берет меня за локоть. Еще не видя, я уже знал, кто это, и резко отреагировал.

– Мне совершенно неинтересно встречаться с тобой! – крикнул я. – Думаю, это понятно.

– Ладно, пусть так, – ответил он. – Мне только хочется еще немного с тобой побеседовать. Столько лет! Вдобавок, знай, что у нас есть общие интересы.

«Общие интересы» он произнес с ироническим оттенком, который всегда придавал избитым оборотам. Его благодушный тон еще больше рассердил меня – я ведь знал, что он не способен на такие чувства.

– Видишь ли, – возразил я, – мне неизвестно, что ты считаешь общими интересами, но у меня нет ни малейшего желания общаться с тобой. Ни теперь, ни в какое другое время. К тому же позволь мне посмеяться над этими «общими интересами».

Он с улыбкой пожал плечами.

– Хорошо, оставим это пока, – сказал он. – Но мне было бы приятно выпить с тобой что-нибудь.

Я уже изрядно подзаправился, и мне не терпелось пойти лечь спать. Я это сказал ему.

– Домой, спатки, да? – усмехнулся он.

Шуточка была глупая, но, как всегда, подействовала. И я оказался с ним за выпивкой в другом баре, не менее грязном, чем прежний. Дым, алкоголь, усталость мешали мне ясно рассуждать, тогда как он, казалось, был выкован из стали. Его слова безжалостно резали меня, вскрывали мои нарывы и выпускали весь гной, накопившийся за последние годы занятий наукой и работой в лаборатории. Из самолюбия я защищал позиции, в которые не верил, меж тем как он подавлял меня идеями, к которым в какой-то мере я втайне начал приходить. Но это, кажется мне, я понял только сейчас, и как далеко зашли наши споры в тот вечер, не могу сказать. Говорить об идеях, спорах, анализе, по-моему, совершенно бесполезно. То не были идеи в школьном смысле слова, ничего систематического и связного, а как будто на свалке ночью взрываются канистры с бензином, и я пытаюсь защититься от ожогов и вскоре вовсе перестаю что-либо видеть, ослепленный вспышками и чувствуя, что топчусь в грязи и экскрементах. Помнится по временам он казался мне огромным, грозным инквизитором, и наш диалог происходил примерно так:

– Ты с детства боялся пещер.

Это был не столько вопрос, сколько утверждение, которое мне надо было подтвердить.

– Да, – отвечал я, завороженно глядя на него.

– Тебе было отвратительно все мягкое и топкое.

– Да.

– И черви.

– Да.

– И грязь и экскременты.

– Да.

– И животные с холодной кожей, что прячутся в подземных норах.

– Да.

– Будь то игуаны, хорьки или ласки.

– Да.

– И летучие мыши.

– Да.

– Конечно, потому, что это крысы с крыльями и вдобавок ночные животные.

– Да.

– И тогда ты сбежал к свету, к чистому и прозрачному, к кристальному и ледяному.

– Да.

– К математике.

– Да, да!

Внезапно он развел руками, вскинул голову и, глядя вверх, воскликнул, как бы произнося некий загадочный призыв:

– Пещеры, женщины, матери!

Мы уже ушли из кафе. Не помню, как и когда мы вышли, но мы находились в пустынном и тихом месте, на небольшом холме. Было, наверно, далеко за полночь, и в темноте этого пустыря его голос звучал потрясающе громко.

Вдруг он обернулся ко мне и, грозно вытянув правую руку с указующим перстом, сказал:

– Надо иметь мужество вернуться. Ты трус и лицемер.

И, схватив меня за руку (я чувствовал себя беспомощным ребенком), потащил ко входу в какую-то пещеру. Мы вошли, и вскоре я почувствовал под ногами грязь, с каждым шагом все более топкую. Потом он заставил меня пригнуться и приказал погрузить руки в это болото.

– Вот так, – приговаривал он.

И прибавил:

– Это только начало.

Через несколько дней со мной случилось происшествие на Блошином рынке. Я перебирал пыльные гравюры и, не найдя ничего достойного внимания, решил купить китайского мандарина, так, безделушку.

Идя домой задумавшись, я почти столкнулся с цыганкой, и она что-то пробормотала – видимо, предлагала погадать. Пройдя несколько шагов, я сообразил, что цыганка говорила по-испански. Ясновидящая? Я побежал за ней, но она уже затерялась в толпе. Разочарованный, я остановился и начал перебирать в памяти ее слова, они вдруг стали для меня очень ценными, что-то о смерти. Но точно вспомнить не удалось.

Это сильно меня встревожило, я недоумевал, почему она, если хотела сообщить нечто важное, а не обычный вздор, не пошла за мной? Поскольку я склонен считать многое, что потом сбывается, лишь плодом своей фантазии, я бы в конце концов счел это еще одной иллюзией, если бы глухое, но упорное предчувствие не убеждало меня в противном. Быть может, то было предупреждение?

Это я спросил себя позже, выходя из метро. И также повторил варианты тех слов, которые как будто произнесла цыганка: вижу впереди смерть или кого-то, кто умер, и ты его увидишь перед собой. Я снова вошел в метро часов около пяти и стал у одной из дверей вагона. Промелькнуло несколько станций, и тут я почувствовал какую-то неловкость или, вернее, тревогу. Было ощущение, что кто-то наблюдает за мной сзади. Как бывает в подобных случаях, это становилось нестерпимым, я оглянулся. На большими темными глазами пристально смотрела молодая женщина. Но не просто смотрела, она за мной наблюдала. И не как за человеком, которого видишь впервые, а как за многолетним знакомым.

Это длилось одну секунду. Из робости я тут же отвернулся. Но продолжал чувствовать ее глаза. Я был уверен, что никогда эту женщину не видел, и все же эти глаза мне напоминали что-то смутное и далекое, подобно воспоминаниям, возникающим у нас при мимолетном запахе или отголоске песни, казалось, уже забытой.

Подъехав к Монпарнасу, я приготовился выйти – взглянуть на нее еще раз у меня не хватило духу. Я сделал несколько шагов, не столько по своей воле, – я почему-то колебался, – сколько увлеченный спешащей к выходу толпой. И сразу появилось желание войти обратно в вагон. Поздно. Поезд уже тронулся, и я увидел, что она продолжает на меня смотреть, но теперь с грустью. Когда последний вагон скрылся из виду, мной овладел страх, который у меня всегда вызывают случайные, но знаменательные встречи в больших городах: этакое ощущение, будто мы тупо бродим по лабиринту и когда случай (?) сводит нас с человеком, возможно, для тебя очень важным, любое препятствие может помешать встрече. Как если сама судьба ставит на твоем пути человека, которого ты должен встретить, и в то же время коварно делает все возможное, чтобы встреча не состоялась.

Я все смотрел в туннель и думал, что, скорее всего, уже никогда ее не увижу. Пока шел домой, туман все сгущался. И на улице Одесса я едва не наткнулся на какую-то парочку. Я шел как сомнамбула, и вдруг меня осенило: то были глаза Марии Этчебарне.

Словно двигаясь ощупью в темноте, я вдруг коснулся чудовища.

Когда-то я был влюблен в эту учительницу, девушку лет двадцати с очень большими темными, задумчивыми глазами.

Однажды летним вечером 1923 года, когда я был уже в последнем классе и взрослые прогуливались по площади Сан-Мартин или спорили за карточным столом в городском клубе, мы, мальчики, играли в прятки среди кустов и пальм. Вдруг я осознал, что бегу почему-то по направлению к дому семьи Этчебарне. Дом был большой, с двумя входами: главный, с авениды Де-Майо, и другой, черный ход, со двора. Инстинктивно я подбежал к черному входу, дверь была открыта. Я заглянул в темную прихожую, в доме никого не было – видимо, все гуляли на площади. Вспоминаю квохтанье кур, вероятно, разбуженных моими шагами, а когда я выбежал в сад, мне послышались стоны. Я помчатся в ту сторону и увидел на земле свою учительницу – она корчилась от боли. Я что-то сказал, закричал, но она продолжала стонать и корчиться. Тогда я побежал в клуб, надеясь найти кого-то из врачей – они там обычно играли в карты.

Мария так никогда и не сказала, кто ей плеснул кислоту в глаза. Она вообще была молчалива, но после этого ужасного случая совсем умолкла. И в нашем городке, где почти невозможно было что-то сохранить в тайне, никто не смог догадаться, кто ослепил Марию Этчебарне.

Должно было пройти тридцать лет, чтобы я подумал о мести Слепых. Но как это случилось? И почему? В нашем городке было двое известных слепых: одного следовало отвергнуть, он играл на барабане в муниципальном оркестре, человек скромнейшего нрава, трудно было вообразить, что он хотя бы слышал об этой учительнице. Другой был холостяк, живший уединенно со своей матерью. Когда в 1954 году я приехал в Рохас, впервые за тридцать лет, я расспросил об этом интересовавшем меня Б. Он был еще жив, мать умерла, и он жил один в том же доме на улице Муньос, вблизи прачечной. Движимый инстинктом и яростью, я отправился к нему, хотя никаких разумных оснований для этого не было. Прошел по улице моего детства, которая казалась мне тогда такой длинной, а теперь небольшой и убогой, особенно за прачечной, где начинаются дома из кирпича-сырца. Я постучал старинным дверным молотком, и вскоре мне открыл сам Б. Бесспорно, он жил один.

Он был худощав и бледен, как человек, постоянно живущий в темном подвале. В какой-то мере таким и был его дом – через дверь тамбура я увидел, что внутри совсем темно. Вполне логично – ведь матери уже нет в живых, а он слепой. Дело было в сумерки, и черты его лица я видел довольно смутно.

– Что вам угодно? – спросил он скрипучим голосом, голосом отшельника.

Я своего имени не назвал. Ограничился объяснением, что я-де журналист из Буэнос-Айреса и хотел бы задать ему несколько вопросов о жителях городка.

– А вы из семьи Сабато, – сказал он.

Я опешил.

– Это голос кого-то из Сабато. Ведь я угадал?

– Раз вы знаете мою фамилию, признаюсь, что я не журналист, а Эрнесто Сабато, и пишу о нашем Рохасе. Расспрашиваю старых жителей. Вы же знаете, что в тридцатых и сороковых годах большинство разъехалось.

– Да, верно.

Я задал ему ряд тривиальных вопросов, чтобы сбить с толку: о некоторых исчезнувших семьях, о молотилке Перазольо, о старике Альмаре. Он отвечал уклончиво, оправдываясь тем, что не может быть более точным: «Из-за моей беды, сеньор».

– Да, разумеется, – поспешил я согласиться с тайным демагогическим умыслом, которого тут же устыдился.

И внезапно я задал вопрос, который обдумывал много лет:

– А как семья Этчебарне? Моя бывшая учительница умерла?

– Бывшая учительница? – пробормотал он изменившимся голосом.

Казалось, этот голос был вынужден пробираться через узкий, загроможденный проход.

– Да, Мария, учительница шестого класса. Верно, что она умерла?

Старик словно онемел.

– Мария Этчебарне, – повторил я неумолимо.

– Да, конечно, – он словно проснулся. – Умерла 22 мая 1934 года.

Я не стал продолжать допрос, решив, что это бесполезно. К тому же было бы неосторожно – человек, плеснувший кислоту в глаза красивой девушке, способен на более жестокие преступления в отношении того, кто, по его предположению, явился его допрашивать.

Одно-единственное сомнение появилось у меня впоследствии, когда я подверг всестороннему анализу это удивительное интервью: почему, если, как я полагаю, он виновник преступления, он допустил оплошность и назвал мне дату с такой точностью? Быть может, я слишком огорошил его, он не подумал об опасности, которой себя подвергает. Возможно также, что это событие было настолько роковым в его жизни, что все к нему относящееся врезалось в его одинокую душу пылающими беспощадными письменами. Легко вообразить, какими были эти тридцать лет жизни (он умер в 1965-м) для человека, замкнутого в своем логове, в постоянном мраке, день и ночь размышляющего о безответной любви и о преступлении.

Теперь вернусь к событиям 1938 года.

Как я уже сказал, я шел по улице Одесса и едва не столкнулся с какой-то парочкой, и тут меня осенило: глаза женщины в метро были глазами моей учительницы. Я не хочу сказать, что они походилина те глаза, нет, они были ими буквально.

В свою комнату я пришел в состоянии, очень похожем на приступы галлюцинаций, бывавшие у меня в детстве. Я бросился на кровать, размышляя все о том же. Не знаю, сказал ли я вам, что к тому времени я жил уже один, самым безжалостным образом оставив М. и моего сына из-за неких слов этого подлеца Р. Вскоре она вернулась в Аргентину, и я остался один-одинешенек, как бывало в детских моих кошмарах.

В отношении работы это был для меня позорный период. Гольдштейн дал мне понять, что Ирен Жолио-Кюри недовольна мной. Меня тревожило, что могли сообщить профессору Усай, понимавшему, на какую жертву пошли, чтобы послать меня. Ассоциация ради Прогресса Науки! Бедный профессор Усай, если бы он знал, каковы были главные мои заботы и тайные мысли в то время!

Расскажу, чем я занимался после того пресловутого воскресенья. Каждый день, примерно в тот же час, когда вышел на станции метро Монпарнас, я покупал билет и стоял на платформе этой станции, наблюдая за поездами. Стоял час, два, три, до вечера. Постепенно я стал терять надежду, если подтверждение столь жуткого факта может быть для кого-то надеждой.

До тех пор, пока однажды в зимний вечер я пошел в церковь Сент-Эсташ послушать «Страсти по Матфею» с лейпцигским хором. Слушал, стоя у колонны, как вдруг почувствовал, что снова в мой затылок впился чей-то взгляд. Я не решался оглянуться – так велико было мое волнение. Да это было и не нужно. С этой минуты я не мог сосредоточиться на музыке. Когда концерт закончился, я вышел, машинально сел в вагон метро с уверенностью, что незнакомка следует за мной. Когда подъехали к станции Порт-д'Орлеан, – мне и в голову не приходило выйти на станции Монпарнас или проверить, вышла ли она там, или на станции Распай, или на какой-нибудь другой, – я вышел, увлекаемый толпой, и пропустил ее вперед, едва осмеливаясь краешком глаза следить за ней. Она направилась к парку Монсури, несколько раз свернула и, наконец, пошла по улочке Монсури.

Я следил из-за угла. Дойдя до одного из подъездов, она достала ключ и вошла. Едва дверь закрылась, я подошел поближе и, не зная что делать дальше, остановился. И впрямь, что я мог предпринять?

Проведя несколько минут в глупейшем ожидании, я пошел обратно к станции метро. Уж не знаю, что меня подтолкнуло обернуться, и тут я увидел, что кто-то идет за мной. Этот человек исчез мгновенно, как застигнутый на чем-то постыдном. Мне показалось, что высокий, слегка сутулый мужчина, шпионивший за мной, был Р. Но, конечно, темнота, туман, мое волнение – причины для сомнений были. Во всяком случае я был так взбудоражен, что зашел в первое же кафе выпить что-нибудь. Сидел и размышлял о событиях этого вечера. У меня есть привычка усыплять себя воспоминаниями и всяческими фантазиями, по мере того как алкоголь пробуждал старые призраки, я снова видел себя на улицах Рохаса, а затем в школе, глядел в глаза Марии Этчебарне, все события того страшного вечера проходили передо мной. И то, как я бежал к ее дому, воскресло в моем уме так ярко, что я вдруг почувствовал, что должен бежать к ней. К ней? Что за безумная фантазия? Я был пьян, сильно пьян, но снова ощутил ту самую неодолимую силу, которая в тот летний вечер погнала меня к дому Этчебарне. Я поднялся и вновь проделал тот же путь, по которому следовал за незнакомкой, и вновь оказался на улочке Монсури. Последний отрезок пути я почти бежал и, не колеблясь, взялся за ручку на двери портала XVII века. Меня даже не удивило, что дверь не заперта на ключ, – я вошел в большой двор и, словно кто-то меня вел, поднялся по скрипучей лестнице на третий этаж и прошел по коридору, слабо освещенному грязной, тусклой лампочкой, до какой-то двери. Я отворил ее. Было совсем темно, но откуда-то слышались жалобные стоны. Пошарив по стене, я нашел выключатель, включил свет и увидел незнакомку – она лежала на старом диване. Пальцами, скрюченными как когти, она сжимала лицо и не переставая стонала, как иные умирающие животные. Я застыл в дверях, не решаясь что-либо предпринять, но точно зная, что произошло. Потом, весь дрожа, бросился бежать. Кое-как добрался до своей комнаты, рухнул на кровать и, когда наконец удалось заснуть, меня мучили жуткие кошмары.

На следующий день я проснулся около полудня. Сперва не мог вспомнить детали, но мало-помалу восстановил основные моменты того вечера: концерт в церкви, глаза за моей спиной, уход из церкви и т. д. Когда же в моей памяти возникла женщина на диване, стонущая, как издыхающая собака, прикрывая скрюченными пальцами глаза, меня бросило в дрожь. С трудом я встал, освежил голову, надолго подставив под кран, потом приготовил себе кофе.

Мне было необходимо кому-то все рассказать, и я вместо того, чтобы идти в лабораторию, пошел к Бонассо. Он проснулся недовольный. Что за манера будить на рассвете. Это была его классическая шутка. Я присел на край кровати и какое-то время молчал. Бонассо зевал, проводя ладонью по щекам, будто оценивая двухдневную щетину.

– Да, наступают годы, когда человек просыпается и ему ничего не хочется делать.

Он тяжело приподнялся, опять зевнул, потом, наконец, встал, сунул ноги в шлепанцы и направился в уборную в коридоре. Возвратясь, с интересом посмотрел на меня.

– С тобой что-то происходит?

Потом кое-как умылся и, вытираясь, искоса поглядывал на меня.

Я рассказал ему о том, что случилось со мной накануне вечером. Бонассо перестал вытираться и, не выпуская полотенце из рук, смотрел на меня с изумлением.

– Ты что, не веришь мне? – раздраженно спросил я.

Он с задумчивым видом повесил полотенце на место, затем озабоченно поглядел на меня. Мое раздражение усилилось.

– В чем дело? – спросил я.

– Послушай, старик, – сказал он, нахмурив брови, – вчера вечером ты был со мной и с Алехандро Суксом [229]229
  Алехандро Сукс(1888—1959) – аргентинский писатель и журналист, работавший во Франции в качестве корреспондента газеты «Ла Пренса».


[Закрыть]
. Ты же не будешь уверять, что этого не помнишь.

Это был жестокий удар.

– Неужели?

– Ну, конечно. Этот дурень советовался с тобой насчет «Общества помощи».

– «Общества помощи»?

– Ну, конечно же. Одно из тех обществ, которые он каждый день придумывает. Кажется, «Общество физиков-атомщиков».

Я словно онемел. Бонассо продолжал озабоченно наблюдать за мной.

Я ушел, солгав, что опаздываю в лабораторию. Но направился я к Суксу. Консьержка мне сообщила, что я могу его найти в кафе «Дюпон Латен». Действительно, он был там, беседовал с каким-то французом.

– Смотрите, какое совпадение, – сказал он, завидев меня. – Вчера вечером я как раз толковал с Сабато об этом деле. Вы же знаете, он работает в лаборатории Кюри.

Я оторопел. Выйдя на улицу, стал проверять свои карманы – никаких следов билета на концерт. Конечно, я мог его выбросить за порогом церкви – есть у меня такая мания выбрасывать все, что мне вдруг покажется ненужным, и мания эта неоднократно причиняла мне тысячи затруднений, когда оказывалось, что именно эта бумажка стала чем-то очень ценным.

Я пошел к церкви Сент-Эсташ и, когда увидел ее, у меня появилась абсолютная уверенность, что накануне вечером я не только слушал концерт, но еще и мерз больше часа в очереди на вход.

Весь день я обдумывал происшедшее, пока мне не пришло в голову вновь проделать тот путь, по которому я следовал за незнакомкой. Дойдя до того дома, я узнал портал XVII века. Дверь была открыта. Я остановился в нерешительности. Войти? А что я буду делать, когда войду? Наконец я решился и отыскал лестницу, все было мне знакомо – бесспорно, я здесь побывал, хотя бы и во сне.

Я поднялся на третий этаж. Скрип лестницы бросил меня в дрожь, хотя дело было днем, или именно поэтому. Дальше коридор. Приближаясь к двери в «ее» квартиру, или комнату, я шел все медленней и боязливей. Остановился, огляделся по сторонам и, поскольку никого вокруг не было, приложил ухо к дверной щели – никаких признаков чьего-то присутствия. Немного попятившись, стал искать какую-нибудь знакомую деталь, но обнаружил на двери только старую, грязную эмалированную пластинку с белой литерой «Н» на голубом фоне. После минутного колебания я спустился вниз. И уже в подъезде, при виде подозрительно глядящей консьержки, догадался спросить:

– Мадемуазель на третьем «Н» нет дома?

Консьержка надела очки – вероятно, того же возраста, что эмалированная пластинка, – и оглядела меня столь же внимательно, как в полиции свидетели смотрят на подозреваемого.

– Мадам Веррье? – уточнила она.

– Да, разумеется, мадам Веррье.

– С ней произошел несчастный случай. Она в больнице.

– Несчастный случай?

Я испугался, что она заметит дрожь в моем голосе. Чуть было не сказал: «Плеснули кислоту в глаза», – но тут у меня подкосились ноги, и я прислонился к двери.

– Вам дурно? – спросила она.

– Нет, нет, ничего особенного.

У меня все же хватило сообразительности или хитрости спросить, в какой больнице она находится, иначе эта гарпия могла бы меня заподозрить в чем-то. Я возвратился домой, чтобы свыкнуться с реальностью происходящего. Взял в руки статуэтку мандарина – это хотя бы реальная вещь, доказывающая, что в воскресенье я побывал на рынке. А все остальное? Тот тип, что следовал за мной и исчез в потемках, когда я обернулся, не был ли это Р.?

В те дни приехала Сесилия Моссин с рекомендательным письмом от Садовского [230]230
  Вероятно, речь идет о М. А. Садовском (1904—1994) – советском физике, одном из основоположников теории взрывов.


[Закрыть]
. Она хотела работать в области исследований космического излучения, но я ее отговорил: по моему мнению, ей надо работать в лаборатории со мной. Рабыня, подумал я с хитрецой при всем тогдашнем моем смятении ума. Славная девушка. Я представил ее Ирен Жолио-Кюри, та ее приняла, и Сесилия в белом аккуратном передничке начала приходить в лабораторию. Я появлялся в десять или одиннадцать часов утра, небритый, полусонный. Она с благоговейным трепетом внимала моим небрежным ответам в беседах с мадам Жолио.

В тот же период появился Молинелли с неким типом, в котором мне виделся Троцкий студенческих лет: очень похож, но меньше ростом и чрезвычайно худой – видимо, из-за лишений. Нос орлиный, тонкий, пенсне точно такое же, как у знаменитого большевистского вождя, тот же широкий лоб, те же всклокоченные волосы. Небольшие сверкающие глаза глядели пронзительно. Он всматривался в окружающее с той интеллектуальной жадностью, какая присуща только еврею, жадностью, благодаря которой неграмотный еврей, прибывший из краковского гетто, способен часами самозабвенно слушать изложение теории относительности, не понимая ни единого слова. Такой человек может умирать с голоду, о чем свидетельствовала его изношенная одежда, унаследованная от кого-то крупнее его, и все равно помышлять лишь о четвертом измерении, о квадратуре круга или о существовании Бога.

Не знаю, говорил ли я вам, что Молинелли в свой черед напоминал Чарлза Лоутона [231]231
  Чарлз Лоутон(1899—1962) – англо-американский актер.


[Закрыть]
, – большой, толстый, с таким же вторым подбородком и приоткрытым ртом, из которого в любой момент может потечь струйка слюны. Контраст с Троцким был настолько забавен, что, не будь я в те дни во власти тревоги, мне было бы трудно удержаться от смеха, даже зная добродушие Молинелли.

С таинственным видом Молинелли объявил, что желает со мной поговорить наедине. Общество этого толстяка и его в высшей степени тощего и нервного товарища вряд ли могло изменить к лучшему мнение Сесилии и Гольдштейна, сложившееся у них о моем научном будущем. И они глядели на меня с тем вниманием, с каким глядят на человека, падающего в обморок посреди улицы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю