Текст книги "Аваддон-Губитель"
Автор книги: Эрнесто Сабато
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 29 страниц)
дожди, как вот этот, и останешься жить нетленный,
свершив свой путь.
Спи, неподвластный ненастью,
гордость нашей печали.
Нет, Сильвия, твои письма меня не раздражают,
но у меня нет ни времени, ни интереса встречаться с Араухо. Пусть начнет читать Гегеля, он увидит Гегеля «марксиста» и другого Гегеля «экзистенциалиста», и тогда он поймет, почему нынешний экзистенциализм может вступить в плодотворный и конструктивный диалог с марксизмом при условии, что они откажутся от угроз и оскорблений.
Что ж до «метафизики», это тоже обычное обвинение. Араухо выискивает у меня черты метафизика, как пресловутые охотники за ведьмами старались найти клеймо дьявола в самых укромных складках тела. Но я ведь тебе говорил, что употребляю это слово для обозначения неких «последних вопросов» человеческого существования. Нетрудно понять, что жажда абсолюта, воля к власти, склонность к мятежу, страх одиночества и смерти – это вопросы, которые не назовешь проявлениями буржуазного разложения, они могут мучить (и мучают) также счастливых жителей Советского Союза.
Вопросы эти входят в конкретную целостность человека. И трактовать их возможно не иначе, как с помощью искусства. Кстати, об этом говорят не только прокаженные, вроде меня, это утверждают и великие марксисты. Всем философам, когда они касались темы абсолюта, приходилось пользоваться каким-либо мифом или поэзией. Об экзистенциалистах и говорить нечего. Но такое мы находим даже у традиционных философов – вспомни мифы у Платона, вспомни Гегеля, прибегавшего к мифам о Дон Жуане или о Фаусте, чтобы дать почувствовать драму несчастливого сознания.
И еще последнее разъяснение. По причинам или мотивам, сходным с изложенными выше, я, к вящему замешательству корректоров, пользуюсь словом «эсхатология» для обозначения проблем смерти, вместо «скатология», которое оставляю в ведении цензурных комиссий. Ибо «эсхатос» обозначает «находящееся по ту сторону», а «скатос» обозначает свинство. Хотя для тех критиков это все едино – сплошное отвратительное дерьмо.
Я устал, Сильвия. Сейчас два часа ночи, и чувствую я себя хуже некуда. Не могу тебе объяснить, почему. Если мне удастся из этого хаоса сделать роман, тогда ты сможешь кое-что понять о моем реальном существовании, обо всеммоем реальном существовании, о котором не подозревают участники ваших философских дискуссий.
Он робко входит
в большой амфитеатр Тринадцатого телеканала, но Пипо с микрофоном в левой руке, энергично протянутой к нему, приветственно выкрикивает его фамилию и требует: « Громкие аплодисменты. Еще, еще громче!» И все аплодируют и кричат. Затем Пипо усаживает его на диван и, присев рядом на корточки, подвергает грубому допросу, своего рода психоаналитическому экзамену для студентов-дебилов, называя предметы, на которые Сабато должен как-то отреагировать:
мужчина, поднимающийся по лестнице
зонтик
большая женская сумка
поезд, с огромным усилием поднимающийся в гору
кран, из которого льется молоко —
и всякий раз, когда его пациент отвечает правильно, Пипо требует: « Громкие аплодисменты!»– и удваивает премию, потому что теперь это программа, состоящая из вопросов и ответов. Сабато обливается потом не из-за сильного жара, излучаемого юпитерами, а из-за того, что оказался в трусах перед сотнями людей, внимательно за ним наблюдающих. Ему не удается передохнуть и тогда, когда наступает передача рекламы, он остается объектом наблюдения, пока крикливые голоса объясняют аргентинскому народу, что Заря возвещает наше будущее, что никто не должен сомневаться в выгодности сотрудничества с Галисийским банком, что все должны пить только проверенное экспертами вино, что глупо терять жениха или работу по причине дурного запаха изо рта, когда существуют средства вроде « Буколя», который не просто рассеивает бактерии, но уничтожает их вот так!(удар гигантского кулака по бактерии) и вот так!(еще удар по другой бактерии), что надо покупать в магазине « Фравега», так как «Фравега» предоставит все, чего душа пожелает, что « Ступень к роскоши» это, честно говоря, последнее слово техники и что « Суперкомпакт» способен хранить все что угодно (из морозилки выходит слон), что вот такой была эта женщина (вся в поту, она мечется, не успевает ни телесериал посмотреть, ни в гости сходить), пока не начала принимать « Веро», – она даже не могла присутствовать на коктейлях из-за необходимости применять « Одороно» (крупным планом показывают лица друзей, отворачивающихся из-за резкого запаха пота), – а ее проблемы с насморком были окончательноразрешены таблетками « Росс» (на экране счастливое семейство за завтраком) и фирмой « Уолдорф», предлагающей 74 метра мягчайшей ароматизированной бумаги, и серия реклам завершается появлением двух карликов, одетых детьми, в магазине товаров для семейного очага, которые громогласно требуют « Дрин» и наконец приносят его домой мамочке. Сабато испытывает неловкость, сознавая, что в свете юпитеров не ускользает ни одна деталь, и тут появляется Либертад Лебланк, для которой Пипо требует громких аплодисментов, после чего выкрикивает, что, как было объявлено по Тринадцатому каналу, в программе Еженедельные субботысостоится бракосочетание Сабато и блистательной звезды, и, взяв Либертад за руку, подводит ее к Сабато, и она по любезному, но оглушительно громкому приказу Пипо должна поцеловать Сабато перед видеокамерами, что и происходит под громкие продолжительные аплодисменты. Затем начинается большая серия реклам, в которых восхваляются необычайные качества шампуней против перхоти, дезодорантов, действующих в течение двадцати четырех часов, сухих и сладких вин, сортов мыла, употребляемых звездами, зубных паст, холодильников, телевизоров, гигиенических салфеток, более прочных и впитывающих влагу лучше, чем все другие, сигарет, более длинных, чем все до сих пор известные, стиральных машин и автомобилей. В заключение программы Пипо под шумные аплодисменты выводит на сцену Хорхе Луиса Борхеса в строгом костюме, который должен быть посаженым отцом. Его белая трость вызывает всеобщий ропот сочувствия, усиленного большой дрессированной собакой-поводырем и комментариями Пипо Мансеры, напоминающего, сколь велик труд для человека в таком состоянии, как Борхес, явиться для участия в телевизионной программе. Бедняжка слепой, говорит толстуха, на которую нацелены телекамеры, но Борхес делает робкий знак рукой, как бы говоря, что не надо преувеличивать. Либертад Лебланк, в черном платье с вырезом до пупа, стоит рядом с Сабато, который, все еще в трусах, но теперь уже стоя и держа звезду за руку, смотрит с сочувствием на Борхеса, неуверенными шагами выходящего на середину сцены. Пипо говорит: « Сеньор режиссер, уступаю вам камеры». Эти слова – сигнал для прокручивания новой серии рекламы, а Сабато в это время думает: «И он, и я – мы оба люди публичные», – и чувствует, как из глаз у него сочатся слезы.
Он раскрыл книгу и увидел его пометку,
его мелкий-мелкий, жуткий почерк на полях книги по оккультизму. «Пробить стену!» – предупреждает он.
Надо было бы его освободить, даже если он черным взбесившимся гаденышем прыгнет тебе в лицо из живота той мумии. Но освободить для чего? Он не знал. Он хочет успокоить Р. Для него Р. вроде грозного божества, которому он должен приносить жертвы. Ненасытный, он всегда прячется в темноте. С. старался о нем забыть, но знал, что он здесь. Сочетание поэта, философа и террориста. Какой смысл был в его хаотических знаниях? Аристократ или реакционер, ненавидящий нашу цивилизацию, изобретшую аспирин, «потому что мы не способны переносить даже головную боль».
Никак от него не избавишься. Стоит раскрыть любую книгу, и видишь его ненавистный мелкий почерк. Однажды, стосковавшись по временам занятий математикой, С. раскрыл книгу Вейля [215]215
ВейльГерман (1885—1955) – немецкий математик.
[Закрыть]о законе относительности: на полях изложения одной из основных теорем был комментарий Р.: « Идиоты!» Его также не интересовали ни политика, ни социальная революция, он их считал субреальностями, реальностями второго порядка, из тех, которыми кормится пресса. «Реальное!» – писал он в кавычках с саркастическим восклицательным знаком. Реальными не были для него ни зонтики, ни классовая борьба, ни каменная кладка, ни даже Кордильеры Анд. Все это формы, создаваемые воображением, иллюзии заурядных фантазеров. Единственно реальное – отношения между человеком и его богами, между человеком и его демонами. Истинное всегда символично, и единственно ценное – это реализм поэзии, хотя он двусмыслен, и именно потому, что двусмыслен: отношения между людьми и богами всегда были неясными. Проза пригодна лишь для телефонного справочника, для инструкции по применению стиральной машины или для сообщения о заседании совета директоров.
Наш мир рушится, и карлики в панике разбегаются, бегут и крысы и профессора, натыкаясь на пластмассовые баки, заполненные пластмассовыми отбросами.
Вот она
в своем стареньком красном плаще, голова наклонена вперед, взгляд над чашечкой кофе устремлен к действительности, всегда лежащей чуть дальше пределов ее зрения. Ее близорукость, толстые стекла очков, скромный плащик умиляли его.
– Ты могла бы немного подкраситься, – невольно вырвалось у него.
Она опустила голову.
Они молча выпили кофе. Потом он сказал, что они могут прогуляться.
На улице прохладно. Он взял ее под руку и, ничего не объясняя, увел из кафе.
Уже стояла осень, дождливая, ветреная. Они прошли в парк в районе Бельграно, немного побродили между деревьями и, наконец, подошли к деревянной скамье под высоким каучуконосом. За шахматными столиками не было ни души.
– Вы любите парки, – заметила она.
– Да, люблю. Подростком я приходил сюда читать. Но пойдем отсюда, стало холодно.
Они прошли под высокими платанами с пожухлыми, увядшими листьями. По улице Эчеверриа свернули в направлении авениды Кабильдо. Он разглядывал все так, словно намеревался это купить. Сильвия видела, что он замкнут и угрюм. Наконец она осмелилась спросить, куда они идут.
Никуда. Но его слова звучали неискренне.
– Роман похож на метафизическую поэму, – внезапно пробормотал он.
Что?
Ничего, ничего. Но где-то в глубине продолжалось пережевывание мысли: писатель есть скрещение повседневной реальности и фантазий, рубеж между светом и тьмой. И, скажем, Шнайдер. Он стоит у входа в запретный мир.
– Вот церковь в Бельграно, – сказала она.
Да, церковь в Бельграно. С. в который раз поглядел на церковь с благоговейной робостью и подумал о ее подземельях.
– Тебе знакомо это кафе?
Они зашли в «Эпсилон» что-нибудь выпить, чтобы согреться. Потом он снова взял ее под руку, и они пересекли улицу Хураменто.
– Пройдем побыстрей через этот ад, – сказал он, ускоряя шаг.
Перейдя улицу Кабильдо, они пошли дальше по Хураменто, – началась старая часть улицы, мощенная крупными камнями, и загадка старого Бельграно. На углу улицы Видаль он остановился посмотреть на старинный особняк, остаток бывшей усадьбы. Разглядывал его так, будто собирался приобрести, что опять заметила Сильвия и высказала ему. Он улыбнулся.
– Да, что-то в этом роде.
– Однажды я прочла, что вы искали дома для своего романа. Это правда? Разве это необходимо?
Он рассмеялся, но оставил вопрос без ответа. Как какой-нибудь кинорежиссер. К тому же – для какого романа? Скорее кажется, что персонажи разыскивают автора, а дома ищут персонажей, которые стучались в их двери.
На углу улицы Крамер большой старинный дом переоборудовали в баскский ресторан. Мода.
– Поклянись, что никогда не будешь есть в таком ресторане, – сказал он с комической серьезностью.
– Но вы правда пишете роман?
– Роман? Да… нет… не знаю, что тебе сказать. Да, меня осаждают какие-то образы, но все оказывается очень сложно, я сильно страдаю из-за всего этого…
Через несколько шагов он прибавил:
– Знаешь, что произошло с физикой в начале века? Стали все подвергать сомнению. Я хочу сказать, все основы. Как будто по зданию пошли трещины и требовалось проверить фундамент. Вот и принялись не заниматься физикой, а размышлять о физике.
Он прислонился к стене и с минуту смотрел на баскский ресторан.
– Нечто подобное произошло с романом. Надо проверить фундамент. Явление это не случайное, так как роман родился вместе с западной цивилизацией и следовал по всему ее трудному пути, пока не дошел до нынешнего краха. Что мы имеем, кризис романа или роман кризиса? И то и другое. Исследуют суть романа, его миссию, его ценность. Но все это делалось извне. Были попытки произвести проверку изнутри, но надо забираться еще глубже. Создать роман, в котором действовал бы сам романист.
– Но мне кажется, я что-то такое читала. Разве в «Контрапункте» [216]216
« Контрапункт» – роман английского писателя Олдоса Хаксли (1894—1963).
[Закрыть]не участвует романист?
– Участвует. Но я говорю не об этом, не о писателе внутри его вымысла. Я говорю о тех особых возможностях, которые получает писатель, находящийся внутри романа. Но не в качестве наблюдателя, или хроникера, или свидетеля.
– А в качестве кого же?
– В качестве еще одного персонажа, на том же уровне, что и другие, которые, однако, порождены его собственной душой. В качестве обезумевшего субъекта, сосуществующего с собственными двойниками. Но не из любви к акробатическим трюкам, Боже меня упаси, а чтобы увидеть, сумеем ли мы глубоко проникнуть в эту великую тайну.
Он задумался, но не замедлил шаг. Да, да, именно этот путь. Войти в собственный мрак.
Чудилось, будто разгадка вот она, «на кончике языка», но что-то, какой-то таинственный запрет, тайный приказ, священная или подавляющая сила мешают ему ясно видеть. И он предчувствовал, что это будет откровением неминуемым и вместе с тем невозможным. Но, быть может, тайна будет ему открываться по мере того, как он станет продвигаться вперед, и, быть может, в конце концов он увидит ее при грозном свете ночного солнца в финале своего здешнего странствия. И ведут его собственные призраки, ведут к тому континенту, куда только они могут привести. Будто он с завязанными глазами внезапно чувствует, что его ведут по краю пропасти, на дне которой находится терзающий его ключ к тайне.
По улице Крамер они вышли на улицу Мендоса и медленно дошли до переезда. Место это в сумерках навевало беспросветное уныние: пустыри, деревья, фонарь, раскачиваемый юго-восточным ветром, железнодорожная насыпь. Сабато присел на кромку тротуара – казалось, составляет скорбную опись. И когда с головокружительной быстротой и грохотом пронеслась электричка, меланхолия пейзажа была взорвана, как похоронная процессия внезапной стрельбой.
Моросил дождик, и заметно холодало.
– Чудесное местечко для того, чтобы молодой человек покончил жизнь самоубийством, – вдруг произнес С. тихо, словно говоря с самим собой.
Сильвия удивленно взглянула на него.
– Не тревожься, глупенькая, – сказал он с грустной усмешкой. – Молодой человек в романе, один из тех, кто ищет абсолют, а находит только грязь.
Она что-то пробормотала.
– Что ты говоришь?
Что его преследует идея самоубийства, сказала девушка. Он, наверно, думает о Кастеле, о Мартине.
Да, это так.
– Но в конце концов они же не убивают себя, – прибавил он.
– Почему?
– Не знаю. Романисту неизвестны побуждения его персонажей. У меня было твердое намерение привести Мартина к самоубийству. А видишь, что получилось.
– Может быть, потому, что в душе вы это не одобряете.
Казалось, он согласился, но без уверенности.
– И этот персонаж… – начала было Сильвия, но запнулась.
– Что ты хотела сказать?
– Ничего.
– Да нет же, говори.
– Молодой человек, это место. Вы хотите написать?
Он ответил не сразу. Подняв несколько камешков, выложил на земле букву «Р».
– Не знаю. В данный момент я ничего, ровно ничего не знаю. Да, может быть, я буду писать о таком молодом человеке, который когда-нибудь придет сюда, чтобы покончить с собой. Но, конечно, это еще вопрос… – Он не закончил фразу. Поднялся, сказал: «Пошли», и проводил ее до станции метро Бельграно.
– Дальше проводить тебя не могу.
– Я вас еще увижу?
– Не знаю, Сильвия. Мне очень худо. Извини.
Предупреждение
Он собрался начать, уже заправил лист бумаги в машинку, но почему-то медлил, и взгляд его бесцельно блуждал по комнате. Потом остановился на машинке. «Olivetti», – с нежностью подумал он. Наконец он как будто решился и написал: «Не будем забывать советов Фернандо». В это время принесли почту. Он бегло взглянул на конверты и все же решился открыть один – большой, из США, с работой Лилии Страут о Зле в «Героях и могилах». Эпиграф из Библии (Сирах 3,21) гласил: «Чрез меру трудного для тебя не ищи, и что выше сил твоих, того не испытывай». Он задумался. Потом вынул лист из машинки.
Интервью
– Вы удовлетворены тем, что написали?
– Я не настолько туп.
– Кто он – Эрнесто Сабато?
– Мои книги были попыткой ответить на этот вопрос. Я не собираюсь заставлять вас их читать, но, коль хотите узнать ответ, вам придется это сделать.
– Можете ли вы сообщить нам что-нибудь о том, что пишете в настоящее время?
– Пишу роман.
– Название уже есть?
– Обычно оно у меня появляется в конце работы над книгой. А пока колеблюсь. Возможно, «Ангел тьмы» или «Аваддон-Губитель».
– Довольно мрачные оба, черт возьми.
– Да уж.
– Мне бы очень хотелось услышать ваши ответы на ряд вопросов. Что вы думаете о латиноамериканском буме? Считаете ли вы, что писатель должен быть ангажирован? Какие советы дадите вы начинающему писателю? В какое время дня вы пишете? Предпочитаете ли солнечные дни или пасмурные? Отождествляете ли себя со своими персонажами? Описываете ли собственные переживания или их сочиняете? Что вы думаете о Борхесе? Должен ли художник быть абсолютно свободен? Есть ли польза от конгрессов писателей? Как бы вы определили свой стиль? Что вы думаете об авангарде?
– Знаете, друг мой, не будем заниматься глупостями и раз навсегда скажем правду. Но именно – всю правду. Я хочу сказать, поговорим о храмах и борделях, о надеждах и концлагерях.
Во всяком случае, я не настроен шутить потому, что должен умереть.
Тот, кто бессмертен, может себе позволить роскошь продолжать молоть чепуху.
Я же не могу, дни мои сочтены (и впрямь, дружище журналист, скажите, положа руку на сердце, у кого из людей дни не сочтены)
и я хочу подвести итог,
чтобы посмотреть, что останется от всего этого
(яблоки мандрагоры или бумагомаратели)
и правда ли, что боги сильнее,
чем черви,
которые вскоре будут жиреть на моих останках.
Я не знаю, я ничего не знаю (зачем вас обманывать),
я не так кичлив и не так глуп,
чтобы провозглашать превосходство червей.
(Оставим это для доморощенных атеистов.)
Признаюсь вам, сюжет меня волнует,
ибо гроб,
и катафалк,
и прочие гротескные причиндалы смерти —
это наглядное свидетельство нашей бренности.
Но как знать, как знать, сеньор журналист…
Возможно, боги не снизойдут, не унизятся
до столь грубой демагогии,
чтобы стать для нас ясными и понятными,
и встретят нас зловещими зрелищами,
когда будет произнесено последнее слово
и наше одинокое тело
навек будет предоставлено самому себе
(но, заметьте, предоставлено всерьез, а не так, понарошку, несовершенно и в итоге без толку, как бывает в жизни)
и будет ждать
атаки бесчисленных
червей.
Так поговорим же без страха,
но также без претензий;
поговорим запросто,
с известной долей юмора,
чтобы он скрасил понятную патетику темы.
Поговорим обо всем понемногу.
Я имею в виду
об этих проблематичных богах
и бесспорных червях,
об изменяющихся лицах людей.
Не так уж много я знаю об этих любопытных проблемах,
но что я знаю, то знаю твердо,
ибо это мой собственный опыт,
а не истории, вычитанные в книгах,
и я могу говорить о любви или о страхе
как святой о своих экстазах
или цирковой фокусник (в домашнем кругу, среди надежных людей)
о своих трюках.
Ничего другого не ждите
и не критикуйте меня потом, не будьте зловредными, черт возьми.
И мелочными.
Предупреждаю, будьте поскромней,
ведь вы тоже предназначены (траляля, траляля, траляля)
кормить вышеупомянутых червей.
Так что за исключением безумцев и невидимых богов
(быть может, несуществующих)
все прочие поступят разумно, слушая меня пусть не с почтением,
но хотя бы со снисхождением.
– Многие читатели недоумевают, сеньор Сабато, как это получилось, что вы посвятили себя физико-математическим наукам.
– Объяснить это проще простого. Кажется, я вам уже рассказывал, что в 1935 году бежал от сборища сталинистов в Брюсселе – бежал без денег, без документов. Кое-какую помощь мне оказал Гильермо Этчебере, он был троцкист, и некоторое время я мог ночевать в мансарде Ecole Normale Supérieure, rue d'Ulm. Вспоминаю, как будто это было сегодня. Большая кровать, но центрального отопления там не было, я влезал через окно в десять часов вечера и ложился на двуспальную кровать консьержа, славного человека, но зима была жестокая, отопления нет, так что укрывались мы многими слоями газеты «Юманите», и каждый раз как повернешься, раздавался шорох газет (я и сейчас его слышу). Я пребывал в большом смятении и не раз, бродя по берегу Сены, думал о самоубийстве, но вы не поверите, мне было жаль беднягу Лермана, консьержа эльзасца, дававшего мне несколько франков на сандвич и кофе с молоком, – понимаете, это был полный крах, и так я перебивался, пока не стало невтерпеж, и тогда с большими предосторожностями я украл в библиотеке Жибера трактат Бореля [217]217
БорельЭмиль (1871—1956) – французский математик.
[Закрыть], трактат по математическому анализу, и когда, сидя в каком-то кафе, начал его изучать, – снаружи было холодно, а я пил горячий кофе, – я задумался о тех, кто говорит,
что этот пестрый рынок, в котором мы живем,
образован из единой субстанции,
претворяющейся в деревья, в преступников, в горы
с намерением скопировать некий окаменевший
музей идей.
Уверяют
(древние путешественники, исследователи пирамид, люди, видевшие это во сне, некоторые мистагоги [218]218
Мистагог– руководитель языческих мистерий.
[Закрыть]), что это некое потрясающее собрание недвижимых, статичных объектов: бессмертные деревья,
окаменевшие тигры,
наряду с треугольниками и параллелепипедами.
А также идеальный человек,
состоящий из кристаллов вечности,
на которого напрасно тщится походить
(детский рисунок)
кучка частиц вселенной,
что прежде были солью, водой, лягушкой,
огнем и облаком,
экскрементами быка и коня,
сгнившими внутренностями на поле битвы.
Так что (продолжают объяснять эти путешественники, хотя теперь уже с тончайшей иронией во взоре) из этой нечистой смеси
грязи, земли и объедков,
очищая ее водой и солью,
любовно оберегая
от презрительной и саркастической власти
могучих земных сил
(молния, ураган, разъяренное море, проказа),
создается грубое подобие
хрустального человека.
Но хотя он растет, преуспевает (дела у него идут неплохо, ха-ха!),
он вдруг начинает колебаться,
делает отчаянные усилия
и в конце концов умирает
в виде нелепой карикатуры,
становясь опять глиной и коровьим навозом.
Если не удостоится хотя бы благородного огня.
– Не хотите ли что-нибудь добавить к этому интервью, сеньор Сабато? О ваших предпочтениях в области театра или музыки? Что-нибудь о долге писателя?
– Нет уж, сеньор, благодарю.
Пока они наконец не встретились
Они молча шли по ухабистой улице Бельграно. Как всегда в обществе Марсело, С. испытывал смущение, неловкость, не знал, что сказать. Он словно пытался оправдаться, как перед судьями благодушными, но неподкупными. Кто-то назвал исповедальню парадоксальным судом, который прощает тех, кто себя обвиняет. С. чувствовал себя перед Марсело голым, обвинял себя перед ним беспощадно и, хотя был уверен в его отпущении, оставался недоволен. Возможно, потому что дух его больше, чем отпущения, жаждал кары.
Они сели за столик в кафе.
– В чем главный долг писателя? – спросил он внезапно, как если бы не вопрос задавал, а начинал защитительную речь.
Юноша посмотрел на него своими глубоко сидящими глазами.
– Я говорю о сочинителе беллетристики. Его долг, не больше, но и не меньше, состоит в том, чтобы говорить правду. Но правду с большой буквы, Марсело. Не какую-нибудь из тех мелких правдочек, которые мы каждый день читаем в газетах. И прежде всего, правду самую сокровенную.
Он подождал ответа Марсело. Но юноша, поняв, что ждут его слов, покраснел и, опустив глаза, принялся мешать ложечкой остаток кофе.
– Вот, например, – сказал С. с некоторым раздражением, – ты ведь всю жизнь читал хорошую литературу. Верно?
Юноша что-то пробормотал.
– Что, что? Не слышу, – спросил С. с нарастающим раздражением.
Послышалось, наконец, что-то похожее на утверждение.
Тогда почему он молчит?
Марсело робко поднял глаза и очень тихо ответил, что он ни в чем его не обвиняет, не разделяет точку зрения Араухо и считает, что Сабато имеет полное право писать то, что пишет.
– Но ты ведь тоже революционер?
Марсело на секунду вскинул на него глаза, потом опять опустил их, устыдясь такого громкого определения. Сабато понял и поправился: «Тоже поддерживаешь революцию?» Ну да, пожалуй, да… впрочем… в известной мере…
Его отрывистая речь изобиловала наречиями, которые смягчали или делали более скромными его глаголы и качественные существительные, так что это почти равнялось молчанию. Иначе его робость, его желание никого не задеть вообще помешали бы ему открыть рот.
– Но ты же читал не только воинственные стихи Эрнандеса. Ты читал также его стихи о смерти. И что еще хуже, ты восхищаешься Рильке, и мне даже кажется, что я видел тебя с книгами Тракля. Разве не Тракля ты читал по-немецки в «Денди»?
Марсело еле заметно кивнул. Ему казалось почти бесстыдством говорить о таких вещах вслух. Книги, которые он читал, он всегда обертывал бумагой.
Внезапно Сабато осознал, что совершает чуть ли не акт насилия. С болью и сожалением он увидел, что Марсело достает антиастматический ингалятор.
– Прости, Марсело. Я не хотел сказать что-либо обидное. По сути…
Но ведь сказал. И, к сожалению, хотел сказать именно то, что сказал. Сабато был смущен и рассержен, но не на Марсело, а на самого себя.
– А как там твой товарищ? – спросил он после паузы, не понимая, что начинает новое злополучное вторжение.
Марсело поднял глаза.
– Вы очень дружны, ведь так?
– Да.
– Он рабочий?
Ему казалось, он слышал, будто тот работает на заводе «Фиат».
– Он живет с тобой в твоей комнате?
Марсело напряженно посмотрел на него.
– Да, – ответил он, – но об этом никто не знает.
– Ну, конечно, я понимаю. Он, знаешь, похож на одного товарища, моего и Бруно, времен мясной стачки в 1932 году. Карлос звали его.
Марсело подышал ингалятором. Его рука дрожала.
Сабато почувствовал, что виноват в этом нелепом разговоре, и, сделав усилие над собой, завел речь о фильме Чаплина, который он смотрел в кинотеатре «Сан-Мартин». Марсело был в эту минуту похож на человека, которого едва не раздел догола на площади какой-то сумасшедший и который с облегчением видит, что обидчик убегает. Но облегчение оказалось недолгим.
– Человек – существо двойственное, – сказал Сабато. – Трагически двойственное. И очень плохо и глупо, что, начиная с Сократа, старались не замечать темную сторону человека. Философы Просвещения пинками выгоняли подсознание в дверь. А оно обратно влезало в окно. Эти силы неодолимы. И когда вздумали их уничтожить, они притаились, а затем взбунтовались с еще большей яростью и коварством. Посмотри на Францию, страну чистого разума. Она дала больше бесноватых, чем любая другая страна, – от де Сада до Рембо и Женэ.
Он умолк и взглянул на Марсело.
– Конечно, в последнюю встречу я не мог это высказать. Мне показалось, что твой друг… Словом, как тебе объяснить… Иногда мне бывает трудно говорить о неких вещах перед человеком, который…
Марсело опустил глаза.
– Потому я и говорю с тобой. Толкуют о миссии романа. Все равно, что говорить о миссии снов! Вспомни Вольтера. Он один из провозвестников Нового времени. Еще бы! Достаточно прочитать «Кандида», чтобы понять, что по сути скрывается под мыслью Просвещения.
Сабато засмеялся, но в смехе его звучали болезненные нотки.
– А тот, другой, еще более гротескная фигура. Не кто иной, как издатель «Энциклопедии»! Как он тебе нравится? Ты ведь читал «Племянника»? [219]219
Имеется в виду диалог «Племянник Рамо» Дени Дидро.
[Закрыть]
Марсело отрицательно покачал головой.
– Надо тебе его прочесть. Ты знаешь, что Маркс его хвалил. Разумеется, по другим причинам. Но это не важно. Потому я тебе и сказал, что подсознание влезает в окно. Не случайно развитие романа совпадает с развитием Нового времени. Куда могли бы скрыться фурии? Много говорят о новом Человеке с большой буквы. Но мы не сумеем создать этого человека, если не возродим его цельность. Он расколот рационалистической и механической цивилизацией пластмассы и компьютеров. В великих первобытных цивилизациях темные силы пользовались почтением.
Смеркалось. Марсело было приятно, что в кафе не включают свет.
– Наша цивилизация больна. Не только из-за эксплуатации и нищеты. У нас, Марсело, нищета духовная. И я уверен, что ты со мной согласишься. Дело не в том, чтобы обеспечить всех холодильниками. Надо создать поистине настоящего человека. А покамест долг писателя писать правду, не способствовать ложью дальнейшей деградации.
Марсело ничего не говорил, и Сабато чувствовал себя все более неловко. Теоретически он все это хорошо продумал, но слегка тревожило, не выступает ли он как моралист и даже как буржуа, – о, бедные слепцы! Ничего не поделаешь. А чего он хочет? Чтобы Марсело его хвалил за то, что он описывает всяческие ужасы? Впрочем, он знал, что несмотря на свою вежливость и робость этот юноша твердо верит в некие вещи и никто не смог бы внушить ему то, во что он не верит. Не эта ли бескомпромиссная честность заставляет его, Сабато, кружить около Марсело, пытаясь получить хоть какой-то вид одобрения?
Ему стало совсем плохо, он извинился и ушел. Идя по улице Эчеверриа, он вдруг оказался перед храмом Непорочного Зачатия. На сером небе темной громадой выделялся его купол. Моросил дождь, было холодно. Чего он тут бродит как полоумный? «Слепые», – подумалось ему; глядя на величественное здание храма, он представил себе его подземелья, потаенные туннели. Как будто темные наваждения, владевшие им, привели сюда, к этому символу его страхов. Ему было не по себе, мучило странное беспокойство, он не знал, что делать. И тут ему пришло в голову, что он нехорошо поступил со своим другом, – ушел так внезапно и нелепо, возможно, обидел его. Он встал со скамьи, на которой сидел, и возвратился в кафе. Свет уже включили. К счастью, Марсело еще был там. Сабато видел его со спины, он что-то писал на листочке. Будь он предусмотрительней, думал потом С., он бы не подошел так тихо. Марсело, заметив его, неловким движением руки прикрыл листочек и покраснел. «Стихи», – подумал Сабато, устыдясь своего вторжения, и сделал вид, будто ничего не заметил.