Текст книги "Аваддон-Губитель"
Автор книги: Эрнесто Сабато
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)
– Видишь ли, я вернулся, потому что говорил тебе не то, – сказал он, как бы продолжая их беседу. – То есть не то, что хотел… Я хочу попросить тебя об одном одолжении.
Юноша, уже оправившийся, слегка подался вперед, вежливо и внимательно приготовясь выслушать просьбу.
Сабато занервничал.
– Вот видишь? Я еще не начал говорить, а ты уже готов слушать с почтением все, что я скажу. Именно об этом я и хотел тебя просить. Чтобы ты не вел себя так. По крайней мере, со мной. Я знаю тебя с твоего рождения. Спорь со мной, выдвигай свои возражения, черт возьми!.. Ты один из немногих… Ясно тебе?..
Выражение лица Марсело изменилось – в нем появился оттенок озабоченности, он глядел на С. очень серьезно и внимательно.
– Но дело в том, что… – начал он.
Сабато взял его за локоть, но так осторожно, как поднимают раненого.
– Знаешь, Марсело, мне необходимо…
Впрочем, он не продолжил фразу, и казалось, их диалог окончательно прекратился. Марсело видел, что голова Сабато клонится все ниже к столу. Полагая, что он должен ему помочь, юноша сказал:
– Но ведь я с вами согласен… То есть… я хочу сказать… в целом… конечно же…
Сабато поднял глаза и посмотрел на него внимательно, но с досадой.
– Вот видишь? – заметил он. – Всегда одно и то же.
Марсело опустил глаза. Сабато подумал: «Это бесполезно». И все равно он испытывал потребность поговорить с Марсело.
– Да, я, конечно, преувеличиваю. Я вообще склонен преувеличивать. По сути я экстремист. Всю жизнь бросался из одной крайности в другую и отчаянно ошибался. Увлекался искусством, потом увлекся математикой, и внезапно бросил ее, даже с некоторым озлоблением. То же было с марксизмом, с сюрреализмом… Ну, это просто так говорится – бросил. Если ты что-то сильно любил, всегда остаются в тебе следы этой страсти. В виде каких-то слов, гримас, снов… Да. Особенно снов… Возникают вновь лица, которые, казалось, навек забыты… Да, Марсело, я склонен к преувеличениям. Однажды я тебе сказал, что поэты всегда на стороне демонов, хотя порой сами этого не знают, и я заметил, что ты со мной не согласен… Преувеличение – термин Блейка, но неважно, я всегда его повторяю и, видно, не зря. Еще я говорил тебе, что именно поэтому нас чарует Дантов ад и скучен его рай. И что Мильтона вдохновляли грех и кара согрешивших, а рай лишил его творческой силы… Да, бесспорно – демоны Толстого, Достоевского, Стендаля, Томаса Манна, Музиля, Пруста. Все это бесспорно, во всяком случае, для людей этого сорта. И потому они мятежники, но редко бывают революционерами в марксистском смысле слова. Ужасный их характер – ибо это ужасный характер, уж я-то знаю, – делает их не способными принять установившееся общество, даже такое, о котором мечтают марксисты. Возможно, они были полезны как бунтари на романтическом этапе. Но потом… Вспомни Маяковского, Есенина… Но не это я хотел тебе сказать. Я, пожалуй, хотел сказать, что ты не должен молчать, не должен принимать мои преувеличения, грубость, почти что манию подбирать примеры, оправдывающие мои наваждения… Я знаю, что сейчас, когда с тобой говорил, ты подумал о Мигеле Эрнандесе – но, хотя он был одержим идеей смерти и многие его стихи по духу метафизичны, он не бесноватый, каким иногда может быть, например, Женэ. И ты будешь глубоко прав, думая: «Не преувеличивай, Эрнесто, ведь это не всегда так, бывает, что великий поэт вовсе не на стороне демонов… Есть и другие – дионисийцы, полные эйфории, чувствующие себя в гармонии с космосом… и некоторые живописцы…»
Он замолчал. Опять нахлынуло недовольство собой – теперь он в каком-то смысле как будто лгал. С отвратительным ощущением С. поднялся и ушел.
И снова ноги сами привели его на площадь
и он, сев на скамью, стал смотреть на округлую громаду храма, темнеющего на фоне туманного дождливого неба. Он представлял себе, как Фернандо на рассвете бродил вокруг входа в запретный мир и в конце концов проник в подземные регионы.
Подземелья. Слепые.
Ему вспомнилась мысль фон Арнима [220]220
Фон АрнимЛюдвиг Ахим (1781—1831) – немецкий писатель романтического направления.
[Закрыть]: мы состоим из многих духов, они осаждают нас в снах, изрекают темные угрозы, делают нам малопонятные предупреждения, нагоняют ужас. Как они могут быть настолько чуждыми нам, чтобы нагонять ужас? Разве не исходят они из нашего собственного сердца? Но что такое «мы»? И откуда эти чары, которые вопреки всему побуждают нас вызывать духов, заклинать их, хотя мы знаем, что они могут принести нам страх и наказание?
Нет, ему никак не удавалось точно вспомнить слова фон Арнима. Что-то о том, будто духи следят за нами из высшего мира, это невидимые существа, которые может нам представить только поэтическое воображение. Или ясновидение.
Но вдруг невидимые чудища, вызванные нами, набросятся на нас, и мы не сумеем их одолеть? Или наше заклятие окажется неправильным и не сможет открыть им врата ада, или оно сработает, и тогда нам грозит безумие или смерть?
А как справлялся фон Арним со своими нравственными угрызениями? А Толстой? У всех одно и то же. Но что он говорил, что говорил! Неужели вера творца в нечто еще не сотворенное, в нечто такое, что он должен вывести на свет, после того как спустится в бездну и предаст свою душу хаосу, должна быть священна? Да, наверняка должна. И никто не смеет эту веру оспаривать. Он уже достаточно наказан тем, что погружается в кромешный ужас.
Ветер гнал ледяные капли дождя.
И тут он увидел ее – она шла как сомнамбула по площади к одному из старинных домов возле «Эпсилона». Как он мог ее не узнать? Высокая, темные волосы, ее особая походка. Он подбежал к ней, заключил в объятья, сказал, нет, крикнул: «Алехандра!» Но она только посмотрела на него своими темно-зелеными глазами, стиснув губы. Презрение? Пренебрежение? Руки Сабато опустились, и она ушла, не оборачиваясь. Она отперла дверь столь хорошо знакомого ему дома и закрыла ее за собой.
В эти дни ему позвонила Меме Варела
Будет сеанс, сказала Меме, в пятницу, начало в десять часов вечера, придет Данери. Пусть С. приведет еще кого-нибудь с надлежащими способностями, чтобы усилить действие. Сабато предложил Алонсо.
– Алонсо?
Меме его не знает, но все равно, прекрасно. Еще он предложил Ильзе Мюллер. Великолепно, Меме о ней слышала, великолепно. И вдруг Сабато показалось диким и нелепым собрание стольких ясновидящих – столько людей с одной особенной чертой: например, деревянная нога, стеклянный глаз, или все левши. Да, он предложил Алонсо, но теперь, подумав, сообразил, что Алонсо как будто находится в Бразилии. Ладно, не беда, Меме будет ждать его с Ильзе Мюллер.
Он привел еще Бето – а это все равно, что привести хранителя парижской Палаты мер и весов. Он не хотел поддаваться влиянию сенсаций, непонятных ощущений.
Вскоре явился знаменитый Данери – в синем костюме, в очках с массивной черной оправой, оттенявшей его молочно-белую лысую голову в форме яйца острым концом кверху. Был он на вид страшноват – что-то инопланетное, неземное. Существо с планеты, лишенной солнечного света, одевшееся согласно нашим обычаям, чтобы явиться на Землю. Существо, жившее всегда в темноте или при свете неоновых трубок. Наверно, плоть у него рыхлая, как размякшее сливочное масло. А скелет хрящевой, как у некоторых низших животных. Наверно, он явился с какого-нибудь астероида, движущегося по ту сторону Урана, куда солнечные лучи доходят как некое воспоминание? Или вылез из подземелья после многих лет заточения – весь такой белый и со слюнявой улыбкой?
Пришла также Марго Гримо в темных солнечных очках, которые она никогда не снимает, и со скорбно сведенными углом бровями человека, пережившего бесконечное множество смертей, эпидемий, операций матки, удалений всяческих опухолей, фибром, – она жаждала общения с кем-нибудь из другого мира или из мира, который ей стал трагически чужд. С сыном, с любовником?
Вначале имел место технический диалог между Ильзе и Данери, как бывает на международных конгрессах специалистов (филологов, ботаников, отоларингологов), диалог на профессиональном жаргоне. Диалог людей, прежде не знакомых лично, однако знающих друг друга по упоминаниям в специальных журналах их отрасли. Есть общие друзья? Конечно, мистер Лак.
Потом началось состязание. Каждый рассказывал о пережитых им необычных случаях, таинственных посланиях, снах, предвидениях, памятных сеансах.
Меме:
В детстве она посещала английский колледж. Как-то на уроке истории она рассказала о том, что происходило на втором этаже тюрьмы, где находилась Мария Антуанетта. Когда закончила рассказ, учитель спросил, откуда ей известны эти подробности, имеющиеся только в одной энциклопедии, которую Меме в глаза не видела. Сообщение Меме было выслушано со вниманием и вывод был такой – это можно объяснить только тем, что в Меме воплотилась Мария Антуанетта.
Ильзе Мюллер:
Летом она всегда собирает друзей в своем доме в Мар-дель-Плата, и они устраивают сеансы с одной необыкновенной женщиной по имени Мариета. Кто-нибудь слышал о ней? Нет. Да. Кажется, Меме слышала. Она была такая вот и такая? Нет, не такая, а такая. Ладно, неважно. Мариета Фидальго, существо поистиненеобыкновенное. Как-то после полуночи, проведя много часов в бесплодных усилиях, они все очень устали, прямо-таки изнемогли. Около трех задремали кто где – в креслах, на диванах. И вдруг раздался оглушительный грохот, и столик полетел в угол.
Данери слушал с академической снисходительностью, на лице улыбка жабы-альбиноса – благодушный член Академии литературы, которому на собрании учительниц-пенсионерок рассказывают об успехах детей в употреблении буквы «z» и предлогов.
– Да, да, – кивал он с благосклонностью инопланетянина.
Если к нему присмотреться, того и гляди заметишь, изо рта у него тянется ниточка молочно-белой слюны.
Мистический случай, рассказанный Меме: на стол падает листок бумаги, и ее зять Конито, присутствовавший на сеансе с классическим скепсисом чужаков, любящих подшучивать, берет листок, ехидно усмехаясь. Но, увидев почерк, меняется в лице. Что случилось? Что там? То был почерк его покойного отца. Письмо, адресованное ему.
Стали вспоминать случаи с посланиями на греческом, на арабском и даже на цыганском языке, переданными медиумами, не знавшими этих языков.
Дальше объявили получасовый отдых.
Затем занятия возобновились. Послышался какой-то стук, все насторожились, пошли сообщения от разных, но неподходящих личностей.
– Это для тебя, – сказала Меме, обращаясь к Марго Гримо, все такой же удрученной и молчаливой, брови уголком.
Марго внимательно выслушала, постаралась расшифровать послание, но ничего путного не получалось. Мужчина, плывущий в море? Меме, волнуясь, спросила, не может ли это быть Бернаскони, но Марго отрицательно и уныло покачала головой. Несмотря на это, попытки истолковать послание продолжились, но безрезультатно.
Затем получились какие-то хаотические сочетания букв, явные нелепицы, шуточки с мнимыми словами, вроде «пли» и «пла».
– Это шутки, – объяснил Данери. – Такое часто бывает.
– Сегодня ничего не получается, – разочарованно заметила Меме.
Потом беседа пошла более раскованно – рассказывали анекдоты, достопамятные случаи, вспоминали необычные или злобные выходки духов. Помнит ли кто-нибудь, что сказал мистер Лак доктору Альфредо Паласиосу? Да. Нет. Более или менее. Карлитосу Колаутти он напророчил, что тот женится лишь в сорок пять лет. Невероятно, если вспомнить, что в то время Карлитосу было чуть больше двадцати и он все время собирался на ком-то жениться. И тому подобные рассказы.
Когда сеанс закончился и они вышли на улицу, Бето выразил удивление интересом Сабато ко всему этому, его сосредоточенностью.
– Да это же чистейшее шутовство, – определил он, изумленно и пытливо глядя на Сабато.
Сабато не ответил.
– Но ты же не станешь меня уверять, будто веришь в подобный вздор.
Сабато чувствовал, что должен что-то ответить, но не мог найти слов.
После паузы он все же спросил, видел ли Бето «Ребенка Розмари» [221]221
Фильм ужасов американского режиссера Р. Полански (1968).
[Закрыть].
– А что?
– Так вот, я согласен, что в этом кругу полно шарлатанов, жалких легковерных старушек, снобов, мистификаторов. Но это еще не доказательство того, что оккультные силы не существуют. Они есть, это страшный и опасный мир, бесконечно более страшный и опасный, чем ты можешь себе вообразить.
– И при чем тут Полански?
– А он думал позабавиться – и видишь, что произошло [222]222
Беременная жена Полански была зверски убита членами секты сатанистов.
[Закрыть].
Бето промолчал, но Сабато и в темноте видел на его лице выражение скуки и скептицизма.
– Согласись, Бето. Это похоже на зловещий карнавал – среди ряженых шутов есть и настоящие чудовища.
Взять на заметку
Исаак Слепой – отец современной каббалы. Жил он где-то на юго-западе Франции в XIII веке. Исаак «Слепой»!
Символы, буквы, цифры. Их источник – древняя магия, гностики и Откровение святого Иоанна.
Число 3 у Данте. 33 песни. 9 небес, разделенных на 3 категории по 3. Быть может, его вдохновило «Ночное странствие» каббалиста Мохиддина ибн-Араби? Был ли он как-то связан с Исааком Слепым?
Цепочка посвященных, начиная с древности и до расщепления атома. К этой цепи принадлежал Ньютон, и то, что он заявляет в своих трудах, самая малость того, что он знал. «Этот способ пропитывать ртуть хранился втайне людьми сведущими и, вероятно, представляет собой начало чего-то более благородного (чем изготовление золота), чего-то не могущего быть сообщенным другим людям без риска подвергнуть мир огромной опасности».
Отсюда туманный язык алхимиков. Символы для посвященных.
Еще взять на заметку (Жан Виер [223]223
Жан Виер(Иоганн Вейер; 1515—1588) – немецкий демонолог.
[Закрыть] «De praestigiis» [224]224
«Об обманах» (лат.).
[Закрыть] , 1568)
Подземные демоны составляют пятый род демонов, они обитают в гротах и пещерах, дружат или враждуют с теми, кто копает колодцы, и с искателями сокровищ, скрытых в недрах земных, и всегда готовы погубить человека, устраивая трещины в земле, пропасти, извержения вулканов или обвалы.
Люцифуги, бегущие от света, – это шестой и последний род. Они могут воплощаться только ночью. Среди них Леонардо – великий магистр оргий шабаша и черной магии, и Астарот, ведающий прошлое и будущее, – один из семи адских князей, предстающих перед доктором Фаустом.
Некоторые события, происходившие в Париже в 1938 году
Кажется, я уже говорил о том, что появление «Героев и могил» явно развязало руки злым силам. Уже за много лет до того они начали проявлять себя, хотя более скрыто и подло, но именно поэтому более грозно. На войне ты можешь защищаться, потому что враг перед тобой и форма на нем другая. Но как защищаться, если враг находится среди нас и одет так же, как мы? Или когда мы даже не знаем, что началась война и что опаснейший враг минирует нашу территорию? Кабы я в 1938 году знал об этой тайной мобилизации, я, возможно, сумел бы успешно защититься. Однако признаки ее остались не замеченными мной – ведь в мирную пору кто станет обращать внимание на туриста, фотографирующего какой-то мост? Эрнесто Бонассо познакомил меня с Домингесом, сказав, что это тот самый художник, который выбил глаз Виктору Браунеру: факт ужасный и многозначительный, но он ничего мне не подсказал относительно будущего. Вторым указанием – пожалуй, более страшным, – было появление Р. из потемок. Но, конечно, указанием с точки зрения последующих событий. Думаю, что если бы мы знали наше будущее, мы бы ежесекундно видели тут и там мелкие события, его предсказывающие и даже показывающие; но поскольку мы его не знаем, они нам кажутся случайными, ничего не значащими фактами. Подумайте, какой грозный смысл имело бы для знающего его апокалипсический конец появление в мюнхенской пивной в 1925 году ефрейтора с чаплинскими усиками и безумным блеском глаз.
Теперь я также понимаю, что не случайно в тот период начался мой уход из науки: ведь наука – это мир света!
Я работал в лаборатории Кюри, как один из тех священников, которые утратили веру, но продолжают автоматически править мессу, время от времени огорчаясь своему несоответствию.
– Я замечаю, ты стал рассеян, – заметил мне Гольдштейн с испытующим и обеспокоенным выражением лица, с каким добрый друг священника, ортодоксальный в плане богословском, следит за ним во время мессы.
– Плохо себя чувствую, – объяснял я. – Очень плохо.
В какой-то мере это была правда. И однажды я дошел до того, что неосторожно манипулировал актинием, из-за чего у меня на несколько лет остался небольшой, но опасный след ожога на пальце.
Тогда же я начал выпивать, находя грустное наслаждение в алкогольном дурмане.
В один из гнетущих зимних дней я шел по улице Сен-Жак к своему пансиону и по дороге заглянул в бистро выпить горячего вина. Сел в темном углу, потому что уже сторонился людей, вдобавок свет всегда был мне неприятен (я только недавно осознал этот факт, хотя так было всю жизнь), сел, чтобы предаться в одиночестве своему пороку – погружаться в смутные мечтания и ощущения по мере того, как алкоголь делал свое дело. Меня уже достаточно развезло, как вдруг я заметил его, – он смотрел на меня упорно, пронзительно и (по крайней мере мне так показалось) слегка иронически, что меня ужаснуло. Я отвел глаза, надеясь, что это побудит его сменить объект наблюдения. Но то ли потому, что деваться мне было некуда, то ли потому, что я чувствовал впивающийся в меня сверлящий взгляд, я был вынужден снова повернуться к нему и встретиться с ним глазами. Лицо его показалось мне знакомым – он был моего возраста (мы астральные близнецы, говорил он мне не раз впоследствии с тем сухим смехом, от которого кровь леденела в жилах), и весь его облик напоминал большую хищную птицу, большого ночного сокола (и действительно, я всегда его видел только в одиночестве и в потемках). Руки у него были костлявые, жадные, цепкие, безжалостные. Глаза, показалось мне, серо-зеленые, что не сочеталось со смуглой кожей. Нос тонкий, орлиный, резко очерченный. Хотя он сидел, я решил, что он довольно высок и слегка сутул. Одежда на нем была поношенная, но несмотря на это в нем ощущалось что-то аристократическое.
А он все смотрел на меня, изучал. Но больше всего меня возмутило то, что ирония в его взгляде не исчезла, а даже усилилась.
Известно, я человек импульсивный, и я не мог удержаться – вскочил, чтобы попросить у него объяснений. Вместо ответа он, даже не вставая, спросил:
– Так ты меня не узнаешь?
Голос у него был из тех, что характерны для заядлых курильщиков: низкий, мужественный, но немного сдавленный, с хрипотцой. Я удивленно смотрел на него. В душе возникло неясное, смешанное с отвращением чувство, пугающее нас, когда мы, пробуждаясь, видим черты человека, мучившего нас в кошмаре.
Словно бы выдержав достаточно неловкую паузу, он ограничился тем, что произнес: «Рохас». Я счел это фамилией и мысленно пробежался по всем известным мне Рохасам. Он же, как бы читая мои мысли, с досадой бросил:
– Да нет же. Это городок.
Городок?
– Я оттуда уехал в двенадцать лет, – сухо ответил я, давая ему понять, что с его стороны чрезмерно самонадеянно воображать, будто смогу его узнать после столько лет.
– Я это знаю, – возразил он. – Незачем мне объяснять. Мне твой жизненный путь очень хорошо известен, я за тобой слежу.
Мое раздражение усилилось – ведь слова эти свидетельствовали о его вторжении в мою жизнь. И я с удовольствием парировал:
– А вот я, как видишь, совершенно тебя не помню.
Он изобразил саркастическую ухмылку.
– Это не имеет значения. Вдобавок, вполне логично, что ты постарался меня забыть.
– Постарался тебя забыть?
После чего я сел – ведь, разумеется, не было оснований ждать от такого субъекта приглашения сесть. И я не только сел, но и попросил еще стакан горячего вина, хотя язык у меня уже заплетался и голова была в тумане.
– И почему же я должен был стараться тебя забыть?
Я становился агрессивным и чувствовал, что наша встреча кончится дракой.
Он усмехнулся с характерной своей гримасой – приподняв брови и сморщив лоб, так что образовался ряд параллельных глубоких складок.
– Ты никогда меня не любил, – пояснил он. – Больше того, думаю, что ты всегда меня ненавидел. Помнишь историю с воробьем?
Теперь уж точно перед моими глазами возник образ из кошмара. Как я мог забыть эти глаза, этот лоб, эту ироническую гримасу?
– С воробьем? О каком воробье ты говоришь? – солгал я.
– А тот эксперимент.
– Какой эксперимент?
– Посмотреть, как он будет летать без глаз.
– Это была твоя идея, – закричал я.
Несколько человек обернулись к нам.
– Не горячись, – укорил он меня. – Да, идея была моя, но это ты выколол ему глаза острием ножниц.
Пошатываясь, но решительно я накинулся на него и схватил за шею. Спокойным, сильным движением он отвел мои руки и велел мне угомониться.
– Не дури, – сказал он. – Единственное, чего ты добьешься, это, что нас отсюда выведет полиция.
Удрученный, я сел. Огромная печаль нахлынула на меня, и, сам не знаю почему, я в этот миг подумал о М., ждущей меня в комнатке на улице Дю-Соммерар, и о моем сыне в колыбели.
Я почувствовал, что по моим щекам катятся слезы. Выражение его лица стало еще более ироничным.
– Это хорошо, поплачь, тебе станет легче, – заметил он с тем злорадным уменьем употреблять избитые выражения, которым он владел, будучи еще мальчиком, и которое с годами совершенствовалось.
Перечитываю написанное и замечаю, что изобразил нашу встречу не вполне объективно. Да, должен признаться, мои отношения с ним всегда были неприязненными, я его невзлюбил с самого начала. То, что я тут написал, характеристика его манер, его голоса – это скорее карикатура, чем портрет. И однако, даже если я попытаюсь изменить кое-какие слова, не знаю, сумею ли описать его по-другому. По крайней мере, я должен заявить, что в нем было некое достоинство, пусть даже достоинство дьявольское, и умение владеть ситуацией, из-за которого я чувствовал себя неловким и незначительным. В нем было что-то напоминающее Арто [225]225
АртоАнтонен (1896—1948) – французский писатель-сюрреалист.
[Закрыть].
Он молчал, глядя на меня, я же расплатился за вино и собрался уходить, как вдруг он произнес имя, парализовавшее меня: Соледад. Пришлось снова сесть. Я закрыл глаза, чтобы не видеть это ненавистное изучающее меня лицо, и попытался успокоиться.
Когда я посещал третий класс школы в Ла-Плате, одним из моих друзей был Николас Ортис де Росас. Его отец когда-то был губернатором нашей провинции, и с тех пор они остались здесь, ведя скромный образ жизни в доме с тремя патио, какие строили во времена, когда Дардо Роча [226]226
Дардо Роча(1838—1921) – аргентинский юрист, политик и писатель. Основал город Ла-Плата в 1882 г.
[Закрыть]основал этот город. В их гостиной поражал, как взрыв бомбы в тихий вечер, портрет маслом Хуана Мануэля де Росаса [227]227
Хуан Мануэль де РосасОртис (1793—1877) – аргентинский политик и военный; в 1835—1852 гг. диктатор страны.
[Закрыть]с пунцовой лентой.
Когда я в первый раз его увидел, то едва не упал в обморок: таково воздействие школьной мифологии, пропагандируемой унитариями. Кровавый тиран смотрел на меня (нет, тут больше подходит глагол «наблюдал») из вечности своим ледяным, серым взором, сжав безгубые уста.
Мы с Николасом учили какую-то геометрическую теорему, как вдруг меня передернуло, словно за моей спиной появилось одно из тех существ, которые, как говорят, являются на землю в летающих тарелках и обладают способностью общаться без слов. Я обернулся и увидел ее в проеме двери, выходившей в патио, – у нее были серые глаза и тот же леденящий взгляд, что и у ее предка. Многие годы спустя я все еще вспоминаю ее появление позади меня и спрашиваю себя, не подражала ли она бессознательно Росасу или же в ней повторилось сочетание его черт, как бывает с заигранными картами, – со временем выпадают одни и те же комбинации королей и валетов.
Николас не походил на нее ничем, кроме цвета глаз. Он был весельчак, комик, любил изображать обезьяну, повиснув на ветви дерева, пронзительно визжа и очищая банан. Однако в ее присутствии он немел и вел себя как человек, робеющий перед кем-то высшим. Голосом, который я теперь определил бы как скрытно властный, она что-то спросила у него (странно, что не могу вспомнить, о чем шла речь), и Николас, как безвестный подданный перед абсолютным монархом, ответил тоном, отличавшимся от того, к которому я привык, – мол, он ничего не знает. Тогда она удалилась столь же бесшумно, как пришла, даже не удосужившись поздороваться со мной.
Мы не сразу принялись опять за теорему. Николас был взволнован, даже как бы испуган. А у меня осталось странное впечатление, которое я, повзрослев и размышляя об этом вторжении в мою жизнь, тщательно проанализировал: Соледад появилась в комнате лишь для того, чтобы дать мне знать, что она существует, что она здесь. Но, конечно, в тот момент я не был способен охарактеризовать эту сцену и действующих лиц так, как теперь. Ну, словно тот миг засняли, и я теперь анализирую старую фотографию.
Я сказал, что в Соледад как бы повторилось то, что было в Росасе, но, честно говоря, я так и не узнал (как будто она была окружена какой-то зловещей тайной, строго-настрого охранявшейся), в какой степени родства она находилась с Николасом или с семьей Карранса. И даже существовало ли такое родство вообще. Скорей я склонен предполагать, что она была внебрачной дочерью какого-нибудь Ортиса де Росаса, которого я никогда не знал, и какой-то неизвестной женщины, как это часто бывало в нашем захолустье в эпоху моего детства. Отец мой нанял электриком на нашу мельницу парня по имени Торибио и был к нему особенно добр, – только став взрослым, я узнал, что то был побочный сын дона Пруденсио Пеньи, старого друга моего отца.
Уходя от Николаса, я решился спросить, была ли то его сестра.
– Нет, – ответил он, отводя глаза.
Больше расспрашивать я не осмелился, но подумал, что она одного возраста с нами – лет пятнадцати. Теперь я себе говорю, что ей могло быть и тысяча лет и она могла бы жить в глубокой древности.
В ту ночь она мне приснилась. Я с трудом шел по подземному коридору, становившемуся с каждым шагом все более узким и удушливым; почва была глинистая, свет едва брезжил, и внезапно я увидел ее – она стояла, молча поджидая меня, высокая, с длинными руками и ногами и развитыми бедрами при стройной фигуре. В полутьме коридора ее окружало какое-то фосфоресцирующее свечение. Но ужасающей ее чертой были пустые глазницы.
В последующие дни я никак не мог сосредоточиться на занятиях, с волнением дожидаясь момента, когда опять пойду к Николасу. Но едва войдя в прихожую, я понял, что ее уже нет: в атмосфере дома ощущался покой, какой бывает после грозы в насыщенный электричеством летний день.
Не надо было и спрашивать, но все же я спросил.
Она, оказывается, уехала обратно в Буэнос-Айрес.
То, что Николас подтвердил мое подозрение, придало мне сил, доказало, что между ней и мной уже существовала незримая, но неразрывная связь.
Я спросил, живет ли она в Буэнос-Айресе с родителями. Николас с некоторым колебанием ответил, что в данное время она живет в доме семьи Карранса. Слово «родители» не было произнесено – как будто человек в темноте делает крюк, чтобы не пройти по тому месту, которое лучше избежать.
Несколько месяцев я жил осаждаемый мыслью побывать когда-нибудь в том доме в Буэнос-Айресе. Прошла зима, наступило лето, занятия кончились. Я уже отчаялся снова встретиться с ней, как вдруг однажды, зайдя к Николасу, узнал, что он как раз собирается ехать в Буэнос-Айрес, в гости к семье Карранса. Дело было в воскресенье, он хотел провести день с их мальчиками. Я понял, что эта встреча не может быть случайной, и без всякого вмешательства моей сознательной воли, чувствуя, что сердце вот-вот разорвется, спросил, могу ли я с ним поехать.
– Ну конечно, – ответил он со своим обычным непосредственным добродушием.
Он существовал в измерении отличном от того, к которому принадлежали мы с Соледад. Как мог он догадаться о моих тайных чувствах? Он не раз говорил мне о Флоренсио и Хуане Баутисте Карранса, всегда повторяя, что они мне очень понравятся, особенно Флоренсио, – и действительно, это подтвердилось. Но он был совершенно далек от осаждавших меня мыслей.
Не знаю, знаком ли вам дом на улице Аркос, 1854. Мне мерещится, что однажды я о нем упомянул в беседе с вами и сказал, что иногда мне хотелось бы поселить в нем персонажей моего романа. Романа, о котором, как всегда у меня бывает, я и сам не знал, в чем будет его смысл и решусь ли я действительно его соорудить. Ныне дом этот пуст и постепенно разрушается. Но и в то время он уже изрядно обветшал, вид у него был такой, будто хозяева либо очень бедны, либо сильно опустились. С улицы дом этот едва можно было разглядеть из-за густых деревьев и кустарников в саду перед ним, сад этот тянется и по бокам дома, окружая полностью то, что в конце прошлого века, вероятно, было усадьбой. В час летней сьесты в доме царила полная тишина, и он казался необитаемым. Николас открыл большую заржавевшую калитку в ограде, мы обогнули дом и оказались в парке позади него, где стоял небольшой домик, вероятно, служивший когда-то жильем для прислуги.
Там-то среди чудовищного беспорядка и жили мальчики. Теперь мне смешно мое волнение, когда я спрашивал, могу ли к ним поехать, – в тот дом и к тем мальчикам мог явиться любой авантюрист, любой незнакомец мог расположиться в одной из комнат и провести там остаток жизни, и никого бы это не удивило.
В этом нелепом жилище я познакомился с Флоренсио Каррансой Пасом, моим ровесником, примерно пятнадцати лет, и его братом Хуаном Баутистой, чуть помоложе. Оба были удивительно похожи – тонкие черты лица, очень белая, как бы прозрачная кожа и каштановые волосы; потом все это унаследовал Марсело. Необычайно характерными были глаза – большие, темные, глубоко сидящие под сильно, даже слишком сильно выпирающим лбом. Голова узкая, и немного выступающая нижняя челюсть.
Но хотя физически они походили друг на друга, кое-что сразу же привлекало внимание – взгляд у Флоренсио был рассеянный, как будто он постоянно думал о чем-то далеком от того, что его окружало, о чем-то вроде прекрасного, мирного пейзажа. Но пейзажа далекого, нездешнего. Если бы не его живой ум, проявлявшийся в любой мелочи, можно было бы подумать, что он, как прежде говорили, «не от мира сего», выражение и впрямь удивительно точное для определения людей такого склада.
С годами я стал ближайшим другом Флоренсио, он для меня был всегда как бы судьей, чьим серьезнейшим укором становилось молчание, которое он через несколько мгновений прерывал, и ласково похлопывал меня по плечу, словно желал смягчить эту тень осуждения, могущую огорчить.
Мне он вспоминается всегда с гитарой, на которой он обычно лишь слегка перебирал струны, как бы не имея достаточно воли или самонадеянности, чтобы играть по-настоящему, – его игра звучала скорее как воспоминание о какой-то далекой гитаре и казалась отзвуком доброй старой баллады. Много лет спустя кто-то мне рассказал, что слышал игру Флоренсио, когда тот думал, что он один, в пансионе в Ла-Плате, и что играл он изумительно. Но робость или щепетильность мешали ему показывать свое уменье. Ибо он всегда избегал проявлять свое превосходство над кем бы то ни было. Поступив вместе со мной в университет, он ни разу не сдавал экзамены и, естественно, так и не получил диплома несмотря на свои способности в математике. Его не интересовали ни титулы, ни почести, ни должности. В конце концов он пошел работать помощником астронома в небольшой обсерватории в провинции Сан-Хуан, где, наверно, и живет сейчас, потягивая мате и перебирая струны гитары. Он шел по жизни не спеша, словно для него было важно не достичь какого-то места, а наслаждаться маленькими радостями пути.