Текст книги "Солдат, сын солдата. Часы командарма"
Автор книги: Эммануил Фейгин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 22 страниц)
– Не гневи бога своими жалобами, дорогая Кето, – остановил жену Андро Иосифович. – Чабаны одиннадцать месяцев в году дома не живут, а наши ведь только в командировки ездят.
– Да вот все ездят и ездят, – снова пожаловалась бабушка Кето.
– Ну да, по-твоему, они должны безотлучно дома сидеть, возле твоей юбки. А что им тут делать, ты подумала? Кошку твою старую от ревматизма лечить? Или кур твоих? Нет, уж раз у них такое дело – пусть ездят. Правильно я говорю, многоуважаемый гость?
Обращение «многоуважаемый гость» было несколько неожиданным, и Гриша не сразу понял, что это его спрашивают, а поняв, пробормотал смущенно:
– Да, действительно, профессия у них такая...
– Профессия у моих родителей самая правильная, – прервал его Резо. – Я тоже буду ветеринарным врачом. Это наша фамильная профессия. У нас в роду почти все ветеринары, и дед Андро, и прадед Иосиф.
– Не совсем так, дорогой внук, не совсем так... Ты же знаешь, не был я ветеринарным врачом, я и на фельдшера еле-еле выучился. И то, можно сказать, на медные деньги. А прадед твой Иосиф и вовсе всю жизнь неграмотным прожил. Но кузнец он был знаменитый: всадники, бывало, хвастались друг перед другом: «А моего коня Иосиф подковал».
– Прадед, говорят, не только ковал лошадей, но и лечил, – сказал Резо.
– Да, помню, отец иногда и лечил. Если мог – лечил. А что было делать: у нас тут ветлечебниц тогда не было. И еще я помню...
– Ну вот, началось, – сказала бабушка Кето. – А по-моему, гостю неинтересно слушать твои ветеринарные воспоминания.
– А почему бы ему не послушать, – рассмеялся дед Андро. – Вот послушает и, может, сам захочет ветеринаром стать.
Гриша тоже рассмеялся и сказал:
– Извините, но ветеринаром я, пожалуй, не стану.
– А кем ты хочешь стать? – поинтересовался Резо.
– Это еще вопрос нерешенный, – ответил Гриша. – Мне еще служить немало, и вот я обдумаю все это не спеша. Зачем мне торопиться?
Когда встали из-за стола, Резо сказал:
– Если не возражаешь, я провожу тебя до автобуса.
– Какие могут быть возражения, – сказал Гриша и подумал: «Лучше бы, конечно, пошла твоя сестра... Мы бы погуляли с ней немного, может, и на танцы сходили бы. У меня в запасе целых два часа. Но раз нельзя так нельзя. И я хорошо сделал, что не пригласил ее. То-то бы удивились старики: пустили в дом человека, а он, оказывается, понятия не имеет, где находится».
– Послушай, Гриша, а тебе действительно не влетит за гимнастерку? – спросил Резо.
– Думаю, что нет, – сказал Гриша.
– Я ей, понимаешь, говорю: ничего ему не будет, а она, понимаешь, не верит.
– Кому говоришь? – почему-то шепотом спросил Гриша и даже остановился, так бешено заколотилось в груди сердце.
– Сестрице моей, Ануке. Она, понимаешь, очень жалеет, что так получилось. И вот все ахает и ахает: «Ах, человек разбился из-за меня, ах, человека из-за меня накажут!» А я ей говорю: «Глупая ты, ничуть он не разбился, и никто его не накажет». Ну, да ты сам понимаешь, девчонки, они все такие.
Гриша хотел сказать: «Нет, Анука не такая, как все...» И он еще многое в этом роде мог сказать ее брату. Но разве можно... И, чтобы как-то скрыть охватившее его волнение, Гриша вдруг заговорил совсем о другом.
– Послушай, Резо, что ты меня все время спрашиваешь: «Понимаешь, понимаешь?» Сомневаешься в моих мыслительных способностях, что ли?
– Да что ты, – смутился Резо. – Это просто слово такое противное. Вдруг прилипнет к языку – не оторвешь. Но это когда я по-русски говорю. А по-грузински я и вовсе без него не обхожусь. И знаешь что: придешь к нам в следующий раз – ни одного «понимаешь» не услышишь. Договорились?
– Договорились, – обрадовался Гриша, потому что не без тревоги ждал этого приглашения Резо.
11
Гриша просто не знал, что через это тоже надо пройти, что рано или поздно каждый человек подвергается подобному испытанию, и, по незнанию своему, впал в отчаяние, вообразив, будто он сейчас непременно умрет. Оглушенный грохотом уже почти протаранившего грудную клетку сердца, Гриша на мгновение прислонился левым, свободным, плечом к стене и ощутил нечто настолько непрочное, хлипкое, ускользающее, что сразу понял: стена падает, рушится, а вместе с ней сейчас обрушится на него и серый свод коридора, и черный свод августовского неба вместе со всеми звездами – миллионами холодных и горячих, сравнительно легких и ни с чем несравнимо тяжелых звезд обрушится на него, Гришу Яранцева, чтобы раздавить, испепелить, уничтожить. «А мне все равно, пусть рушится», – подумал Гриша и все же, чтобы не видеть, как это произойдет, закрыл и без того полуослепшие, залитые едким потом глаза. И тут сзади сказали Грише: «Спокойней!», что заставило его обернуться, потому что голос принадлежал не Попову, с которым он нес этот узкий, длинный ящик, а кому-то другому. Гриша с трудом открыл глаза и увидел подполковника Климашина.
– Вы все время ерзаете, сбиваетесь с шага и меня сбиваете, – сказал Климашин. Надо было что-то ответить командиру, но Гриша не смог. – Устали? – спросил командир. Надо было вымолвить только короткое «да», но и на это не было уже сил. – Ну, тогда отдохнем, – сказал Климашин. Они опустили тяжелый ящик и, присев на него, сразу оказались рядом. – А я тоже, признаться, выдохся, – продолжил разговор Климашин и пояснил: – Паскудный грипп, никак в себя не приду.
«А я еще больше вашего выдохся», – хотел сказать Гриша, но опять ничего не сказал, потому что и сам не понимал, что это с ним происходит. Откуда взялась такая постыдная слабость? Ведь еще час назад он чувствовал себя сильным и не просто сильным – могучим, способным горы свернуть – и вот на тебе...
...Когда их ночью подняли по тревоге, Грише в первые несколько минут хотелось лишь одного – спать. День перед этим выдался знойный, около сорока в тени, а вечер не принес облегчения – духота стояла такая, что после отбоя Гриша довольно долго не мог заснуть. Да и спал он, наверное, не более получаса. Когда одевались, разбирали оружие и вещевые мешки и строились, Гриша действовал, как лунатик, с отключенным сознанием, хотя последовательно и в общем-то сноровисто (а как же иначе – он уже многому научился и ко многому привык на военной службе), но уже через некоторое время после того как подполковник Климашин подал команду «За мной, бегом – марш!», сонливость как рукой сняло. На бегу не до сна – это ясно, но тут стало ясно и другое, что бегут они к хранилищам. Может, это и учебная тревога, но, возможно, что-то случилось там, на объекте. Но что? Пожар? Диверсанты? А может, война?
Гриша не слыхал, что приказал Климашину незнакомый генерал, но стоявший в первой шеренге старослужащий Янков сразу понял, что происходит, и, повернувшись к Яранцеву, сообщил шепотом:
– Ну, держись, великий аврал будет. Гляди, сколько машин понагнали. Таскать нам не перетаскать.
Машин действительно было много – огромные грузовые автомобили стояли на всем обширном плато перед хранилищами, но это не очень обеспокоило Гришу, потому что он ни разу еще не участвовал в подобных делах. Гриша, конечно, понимал, что их подняли по тревоге не для прогулки. И Янкову он верил, Янков – человек серьезный, и солдат он опытный, знает, что к чему. Но что бы ни было, а раз нужно, так сделаем, какие могут быть разговоры! А что дело предстоит нужное, очень даже нужное, об этом предельно ясно сказал подполковник Климашин: «Нам отпущено всего три часа, чтобы нагрузить все эти машины. Три часа – ни минуты больше. И я прошу вас понять, товарищи, что судьба чрезвычайно важного и срочного задания, которое выполняют сейчас войска округа, во многом зависит от нас. От каждого из нас». После этих слов подполковник подал команду: «Положить оружие!» И уже через минуту-другую солдаты не мешкая приступили к работе.
Когда оно пришло, это беспокойное и в то же время какое-то очень праздничное самочувствие, которое иные называют душевным взлетом, или воодушевлением, а другие проще – подъемом, Гриша определить бы не смог... Может, когда он слушал подполковника, а может, чуть позднее, когда все они дружно взялись за дело. Не смог бы он определить, и что его породило, это прекрасное самочувствие, потому что обычно оно возникает под воздействием многих обстоятельств, среди которых, пожалуй, одно из главных – молодость с ее неуемной жаждой действия. Хорошее боевое настроение не покинуло Гришу и тогда, когда выяснилось, что их отделение будет работать в хранилище, где транспортеры только вчера демонтировали для неотложного ремонта. И когда его напарник Володя Попов стал из-за этого жаловаться на невезение, Гриша спросил посмеиваясь: «Что, кишка тонка?» Над Володей посмеялся, а сам... у самого, выходит, кишка тонка. Сам опозорился. И еще как опозорился.
– Зря я поблажку даю, – сказал подполковник.
– Мне поблажку?
– Себе и вам. Зря, да и к тому же и вредно. Через усталость надо обязательно перешагнуть, а когда втянешься – ее уже и не почувствуешь.
Слова, конечно, правильные – через усталость надо перешагнуть, кто с этим спорит. Но что делать, если она сама перешагнула через тебя. А подполковник, похоже, уже отдышался. Он даже улыбнулся чему-то.
– Признайтесь-ка, клянете, должно быть, свою судьбу? – все еще улыбаясь, спросил Климашин. И, не дожидаясь ответа, сказал: – Ну да, конечно. Еще бы. Вторая половина двадцатого века, электроника, кибернетика, кто-то сидит у пультов и, слегка нажимая пальцами на кнопки, ворочает тоннами, сотнями и тысячами тонн груза, а ты, как троглодит пещерный, таскаешь эти грузы на своем горбу. Но для личных обид тут повода, конечно, нет. Тут надо смотреть шире, потому что это одно из серьезнейших противоречий нашего времени. И не только нашего, но и завтрашнего и послезавтрашнего. Мне думается, еще долго на нашей планете будут соседствовать электроника или что-то ей подобное и простой физический труд. Да, еще долго человеку нужна будет его физическая сила. А я лично никогда и ни за что добровольно с ней не расстался бы. Ни при каких обстоятельствах. Потому что знаю, сколько она доставляет радости человеку. А как вы, Яранцев? Разве вам она не нужна?
– Нужна, конечно, – сказал Гриша и смущенно улыбнулся, настолько неожиданно и странно прозвучал этот вопрос. – Еще как нужна. Да вот... – И он развел руками.
– Ну, это понятно. Сила сама по себе, без организующей и направляющей воли, – ничто. Сила без воли – кисель, ложкой и то не соберешь. Впрочем, воля во всем нужна. И когда сидишь у пульта, она нужна, и вот когда такие ящики таскаешь – без нее не обойтись. Ну, а раз она нужна – попробуем ее проявить, – сказал подполковник и тихо, видимо лишь самому себе, приказал: – Встать! – И тотчас же встал. И Гриша Яранцев, хотя команда эта вроде к нему не относилась, тоже встал, почти одновременно с подполковником. И подполковник рассмеялся, должно быть радуясь тому, что воля берет верх над безволием, и сказал, обращаясь уже к Яранцеву: – Взяли! – И они «взяли». Только на этот раз Климашин взялся за ящик спереди, и, когда они положили его на плечи и пошли нога в ногу, он уже ни разу не оглянулся, настолько был уверен, что рядовой Яранцев не подведет, не собьется с шага, не попросит о передышке. А Грише не раз хотелось крикнуть: «Пощадите!», потому что подполковник с первого же шага задал, казалось бы, немыслимый темп. Но, стиснув зубы, Гриша, подавил в себе этот крик. И когда он снова открыл рот, то уже для того, чтобы подзадорить товарищей: «Эй вы, слабаки, пошевеливайтесь». Но это он крикнул уже после того, как они с Климашиным перенесли в автомобиль ящиков пять, а то и больше и уже после того, как Климашин ушел в другое хранилище, а Гриша, распрощавшись с унизительной слабостью, обрел вдруг прежнюю силу. Нет, даже не прежнюю, а какую-то новую, более сильную. Каким это счастьем было – вновь почувствовать, что ноги – это ноги, а руки – это руки...
У Климашина Гриша был ведомым – понятливым, поистине синхронным ведомым, но вернулся Попов, и Гриша вновь стал ведущим, неустающим, неистовым ведущим. Когда, закончив погрузку, они, отдыхая, лежали на траве, Попов признался Яранцеву:
– Ну и жару ты мне задал. Навязал мне совершенно хоккейную скорость. Я уже к земле клонюсь, а ты все скорость прибавляешь. Ну, думаю, и двужильный этот Яранцев.
– У меня была, понимаешь, минута слабости, – сказал Гриша. – Была. Да спасибо командиру...
– Командир сегодня всем помогал, – сказал Селезнев.
– Про всех не знаю, не видел, – возразил Попов. – А мне он помог, это факт. И вот Яранцеву...
– Помог – не то слово, – сказал Яранцев. – Я думал – совсем раздавила меня усталость... А командир помог перешагнуть через нее. Помог обрести второе дыхание.
– Это здорово, когда приходит второе дыхание, – сказал Селезнев. – Вот у нас в боксе...
– А при чем тут бокс? – усмехнулся Гриша. – Мы разве о боксе говорим?
– Да вроде не о боксе. Но я подумал, что из тебя, Яранцев, хороший боксер выйдет. Чистую правду говорю – выйдет. И знаешь что, давай на пару будем тренироваться...
Некоторое время солдаты еще разговаривали, затем кто-то умолк на полуслове, за ним другой, и наступила та устойчивая неподвижная тишина, какая бывает тут, в горах, только в самом конце ночи. Гриша лежал на спине, смотрел, как догорают в предутреннем небе августовские звезды, и прислушивался к тому, как уходит усталость. А она не просто уходила, она бесшумно отваливалась тяжелыми черными глыбами, и было радостно ощущать, как, освобождаясь, все более и более легким становится тело, и вот наступил момент, когда оно стало каким-то совсем невесомым, может, даже легче воздуха... ну да, легче, потому что еще миг – и оно оторвется от земли и полетит.
Наверное, в это время Гриша и заснул.
...Сержант Сулаберидзе медлит и, прежде чем подать команду «Становись», задумчиво смотрит на спящих товарищей. Время перекура истекло, но ребята так устали... Крепко они поработали сегодня, ничего не скажешь, здорово поработали, и пусть поспят еще немного, ну хоть минуты две пусть еще поспят. А там придется их поднимать. Ничего не поделаешь – придется. Служба.
12
Облокотившись на парапет набережной, Зинаида Николаевна смотрит на заштормовавшее осеннее море и на то, как оно играет с идущим издалека танкером – он огромный, длиннющий, налитый по самое горло, а потому тяжелый и, должно быть, очень сильный. Но что его величина и сила по сравнению с силой и величиной моря?! Кажется, еще одно мгновение, еще один акробатический прыжок на гребень высоченной волны – и танкер разломится, обязательно разломится. Вон в том самом тонком месте, как раз посередине. И тотчас из двух его разъятых частей хлынет жирная, густая нефть. И море быстро успокоится, притихнет. Только нефтью, говорят, и можно усмирить разбушевавшееся море. Но пока что оно бушует, наше Черное, когда оно раскачается, попробуй усмирить. Стало как-то тревожно: а вдруг эта мутно-серая волна, которая, кажется, вот-вот сомкнется с такой же темно-серой тучей, перемахнет через каменный барьер и... «Просто отвыкла я уже от моря, – думает Зинаида Николаевна, – а ведь, можно сказать, прирожденная черноморка». И все-таки она была довольна, что увидела море и таким – заштормовавшим. Все дни стояла хорошая погода, море было спокойным, а сегодня оно вот как выдает. На прощание. Ну что ж, прощай.
Зинаида Николаевна вытирает платком мокрое от брызг лицо и направляется в санаторий. На процедуры. Хоть и надоели они, а пропускать напоследок негоже.
...Газета эта лежала на столе в холле перед процедурной. Наверное, ее забыл тут кто-то из отдыхающих, и Зинаида Николаевна, ожидая вызова, стала ее просматривать. Это была местная газета, и в ней кроме обычных для каждой газеты известий из Москвы и из-за рубежа печатались местные, преимущественно курортные новости, которые у Зинаиды Николаевны в нынешнем ее положении курортницы вызывали, надо сказать, несколько повышенный интерес. Новости эти обычно печатались на третьей странице. Но, раскрыв газету, Зинаида Николаевна сразу же забыла о том, что искала. Почти посередине третьей страницы был напечатан портрет Алексея Петровича Чугунова. Она не могла ошибиться, и не потому, что над портретом и статьей было напечатано его имя. А потому, что всем сердцем своим, каждой кровинкой своей узнала: ОН.
Ее всю обдало нестерпимым жаром.
– Яранцева! – позвали из процедурной. Но бог с ними, с процедурами. Зинаида Николаевна схватила газету и, не сразу найдя дверь, выбежала в парк.
В этой части санаторного парка по утрам всегда была тень, и каменная низкая скамья, на которую села Зинаида Николаевна, и узкий каменный стол, на который она положила обнаженные руки, еще сохраняли в себе ночную прохладу. У Зинаиды Николаевны вырвался вздох облегчения. Вероятно, так чувствует себя вырвавшийся из горящего дома человек, которому посчастливилось добежать до воды и броситься в ее спасительную прохладу.
Несколько успокоившись, Зинаида Николаевна снова раскрыла газету. Она не сразу стала читать статью, потому что о главном ей уже сказал портрет – жив! И это наполняло ее радостью: жив!
Что дало ей такую уверенность? Скорее всего, то, что Алексей Петрович был сфотографирован уже седовласым, старым, а рассталась она с ним, когда ему еще и сорока не было. И волосы у него были тогда без единой сединки, черные как смоль. Значит, дожил Алексей Петрович до седых волос, значит, не сгинул он в ту пору на своей смертельно опасной работе, не сгорел в огне войны.
Но спустя мгновение она все же начала сомневаться: может, эта статья – воспоминание об Алексее Петровиче? Так пишут иногда – умер человек, а его вспоминают добрым словом и портрет печатают. И она, ужаснувшись этой мысли, впилась глазами в газету. Но первые же строчки статьи успокоили ее. В них говорилось, что вчера (никогда так не радовалась она этому слову) в квартиру номер двадцать три дома пятнадцать, по улице Гагарина, как обычно, вошел почтальон: «На стол перед профессором Чугуновым легла целая груда писем...»
«Да он, оказывается, почти что рядом. Ну да, улица Гагарина, пятнадцать. За десять минут я могу добежать. Так почему же не бежишь? – спросила она себя. – Встань и беги. А то спряталась тут в уголке и ревешь в три ручья. Тогда, в сорок втором, небось побежала бы? Еще как, во всю прыть! Но тогда мне было двадцать два, – возразила она самой себе. – Тогда двадцать два, а сейчас сорок восемь». И прыть уж не та, и сердце – нет в нем уже прежнего жара, и чувство не то. То было молодое чувство, порывистое, а это... но оно есть. И хотя Зинаида Николаевна до этого дня не так уже часто вспоминала Алексея Петровича (жизнь есть жизнь), но она всегда знала, что он для нее стал единственной любовью и что он таким, единственным, неповторимым, будет до скончания века. До последнего вздоха. Покуда жива.
А вот пойти к Алексею Петровичу она все же не сразу решилась. Она плакала сейчас от радости, что Алексей Петрович жив, что она может увидеть его, как только захочет. Но она плакала и от горя, что должна предстать перед ним такой постаревшей, подурневшей. А о том, что время и Алексея Петровича не пощадило, она почему-то не думала, хотя на нее смотрел с портрета старик. Да – старик. Но Зинаида Николаевна поняла это только тогда, когда после долгих колебаний пришла на улицу Гагарина. Она сразу увидела, что Алексей Петрович очень болен, и с острой жалостью подумала: «Не жилец он уже на белом свете, не жилец». А вслед за этой мыслью пришла другая, полная отчаяния: «Как же я теперь уйду отсюда, как оставлю его такого?» Правда, десять минут спустя она подумала об этом проще и спокойнее: «Вот так и уйду, потому что не нужна ему».
Лучше всего было, пожалуй, в первые минуты встречи, пока были еще только восклицания, охи, вопросы, не требующие ответов, – словом всяческий шум и суета и даже растерянность, неизбежная, вероятно, когда вот так, через двадцать шесть лет вторгаешься в чужую жизнь.
Ну, а потом они как-то быстро выдохлись и притихли. Будто уже и говорить было не о чем.
Молчали они, наверное, всего несколько секунд, но Зинаиде Николаевне показалось, что они молчат вечность. И, не в силах перенести это, она спросила:
– Ну как вы жили все это время, Алексей Петрович?
– По-разному, Зинаида Николаевна. С переменным успехом. После того как отвоевался, пошел в науку. Точнее, вернулся, потому что в молодости отдал ей несколько трудных и светлых лет. Ну вот и тружусь по сей день. Правда, без особых успехов.
– Шутите, Алексей Петрович. Вы – и без успеха? В газете сказано, что вы профессор, доктор исторических наук.
– Сказано. Но сам я чувствую себя еще первокурсником, хотя уже три года на пенсии. Ох, эта пенсия. Она и вытолкала меня из столицы сюда, на юг, в этот вечнозеленый рай.
– Скучаете?
– Скучал бы, да работа не позволяет. И потом семья.
– Большая? – почти шепотом спросила она.
– Пока не очень, но ждем прибавления.
Она удивленно посмотрела на него, и Алексей Петрович, рассмеявшись, пояснил:
– Живу я здесь в семье моих друзей. Мне так повезло с обменом московской квартиры, что я оказался у них за стеной. («Стена, стена», – с тоской подумала Зинаида Николаевна, – и тогда была стена».) Это уже само по себе хорошо – когда за стеной друзья, это здорово. (И: это уже было. Это дядя Максим сказал тогда: «Когда за стеной живая душа – не так сумно».)
– Друзья, значит, – сказала Зинаида Николаевна. Сказала, чтобы не молчать. Молчание словно душило ее. А может, не молчание, а подступившие к горлу слезы.
– Да, друзья, – подтвердил Алексей Петрович. – Со старшим поколением – с Аркадием Кирилловичем и Руфиной Евсеевной я подружился еще в сорок четвертом, в партизанской бригаде имени Ленина. Аркадий Кириллович был там хирургом, а Руфина Евсеевна радисткой. А дочь их уже потом появилась на свет, после войны, зовут ее Верой Аркадьевной, она педагог, и муж ее Игорь Савельевич – тоже педагог, а их дочку зовут Шурочкой. Она вольнослушательница детского сада. И недельки через три появится у нашей Шурочки братец или сестричка. Точнее пока сказать нельзя. Но если братец, его нарекут моим именем – Алексеем, а если девочка, и ее не обидим – артель у нас дружная (после этих слов Зинаида Николаевна и подумала: «Вот так и уйду, потому что не нужна ему»).
Ей не хотелось слушать, как он все это говорит. Не потому, что она завидовала, а потому, что... Она вздохнула и решилась, прервала Алексея Петровича.
– Ну, а работа ваша как?
– Работаю, – сказал он. – Затеял я тут одну, как будто интересную книжицу, но боюсь, что не успею. Ухожу я, Зинаида Николаевна. На больших скоростях ухожу.
– Нет! – крикнула она и, поняв, как неуместен этот крик в чужом доме, сказала совсем тихо: – Нет!
– Один раз вы уже сказали «нет» моей смерти, Зинаида Николаевна. Я помню. И тогда она отступила. А сейчас, думаю, не отступит. Ее время пришло. Ну да что мы все обо мне да обо мне. Расскажите, как вы? Муж с войны вернулся?
– Вернулся, только ненадолго.
– Что же случилось?
Она могла сказать: «Выгнала», могла сказать: «Ушла от него». Или что-нибудь еще, не ущемляющее ее женской гордости. Но она не хотела лгать Алексею Петровичу.
– Ушел Сергей, – сказала она, – наговорили ему про меня милые люди...
– Какая нелепость!
Она покачала головой:
– Я ни разу не пожалела, что мы с ним разошлись.
– Значит, не любили.
– Про Сергея не скажу, может, в первое время он и вправду любил, а я... Одно время думала, что люблю. Уверена была, что люблю. Пока не узнала, что есть на свете другая, настоящая любовь...
Он знал, о какой любви она говорит, и, опустив голову, тихо спросил:
– Ну, а потом?
– Многое было потом, Алексей Петрович. Всего не упомнишь, обо всем не расскажешь. Когда нас развели, я за неделю продала отцовский дом и барахлишко, какое в нем было, взяла девочек и уехала на Волгу. Там до сих пор и живу. Словом, сразу все оборвала, одним махом, чтобы уже ни о чем не вспоминать, ни о чем не жалеть.
– То-то мне ответили: «Выбыла, неизвестно куда».
– Вы разве приезжали?
– Нет. Я писал.
– А обещали приехать... через неделю после победы обещали приехать. И даже часы в залог оставили, помните?
– Как же, конечно, помню.
– А часы я сберегла, Алексей Петрович.
– Спасибо. Я знал, что сбережете. И можете мне поверить – я не забыл ни о своем обещании, ни о залоге. Но я действительно далеко тогда уехал. И вернулся я на Родину не через неделю после победы, а через полтора года, уже в сорок седьмом. Но я вас искал... Я и в газете как-то про вас написал, и по радио говорил, и в одной небольшой книжице упомянул о нашей совместной работе. Как жаль, что не дошло все это до вас. Если бы я знал, что вы уехали на Волгу, я бы...
– Да, уехала, – перебила она Алексея Петровича, потому что не хотела выслушивать его сожалений. – Уехала и стала работать, растить дочерей. Ну, а потом сына родила, Гришу.
Она перехватила его недоуменный взгляд и покачала головой:
– Замуж я вышла, Алексей Петрович. Мы вместе работали, Владимир Львович был у нас в цехе слесарем-ремонтником. Его все уважали, хорошим он был человеком. И я его очень уважала. А он за мной ухаживал – трогательно ухаживал, и я не устояла – женщина. Конечно, это не так, чтобы сразу. Я долго думала и наконец решила: поживем, может, и я его полюблю. Да вот не успела полюбить. Через восемь месяцев он погиб. Жалко мне человека, мало хорошего я ему дала – и не успела, и... Такая уж я. А он мне радость подарил на всю. жизнь – сына. Конечно, дочерей я люблю, очень люблю. И внучек люблю, их у меня две. Но сын…
– И большой он уже у вас?
– В армию нынче пошел. А вы мне, когда прощались, сказали: «Когда сын ваш станет красноармейцем...» Помните? Вот я и отдала Грише ваши часы. Но теперь, раз вы нашлись... я напишу Грише... Мы вернем вам часы.
– Ни в коем случае. Считайте, что я подарил их вашему сыну.
– Да разве можно их так дарить? Это ведь награда. На них так и написано.
– Помню, помню, что на них написано, Зинаида Николаевна... Кажется, так. Ну да, так: «А. П. Чугунову, бойцу Первой Конной, за революционную сознательность и храбрость. Командарм С. Буденный». Да, вы верно сказали: это награда. Высокая награда. Всю жизнь помню день, когда мне ее вручили. Было мне тогда, Зинаида Николаевна, столько же, сколько сейчас вашему Грише. Но за плечами моими было уже столько дорог, столько боев...
– Вот видите! Вы эту награду в боях заслужили. А мой Гриша... он еще ничем не заслужил.
– Но ведь его служба только начинается. И я имею в виду не только армейскую службу. Я говорю о той, что на всю жизнь, – служба нашему общему делу.
– Понимаю, – сказала Зинаида Николаевна.
– Знаю, что вы понимаете. Вот и хочу, чтобы эти часы как-то связали меня с вашим сыном. Чтобы они стали связующим нас звеном. Звеном, а не наградой. Да и прав у меня нет награждать. Никаких. Хочется только, чтобы какая-то частица меня была в тех делах, которые предстоит свершить вашему сыну. И вы не должны мне в этом отказать, Зинаида Николаевна... Если позволите, я сам напишу вашему сыну, что оставляю ему эти часы.
– Да, если можно, сами напишите.
– Обязательно напишу. Вы только адрес его оставьте. Вот здесь, пожалуйста, запишите, – Чугунов протянул Зинаиде Николаевне карандаш и блокнот. Хотел попросить: «И, если можно, свой тоже оставьте». Только не решился. Но она сама это сделала.
– Я тут и свой записала. Может, понадобится.
...Она вышла на улицу и остановилась у книжного магазина, прижав руку к груди. «Все-таки сердце мое никуда уже не годится: лечила, лечила, а оно по-прежнему барахлит, – подумала она. – Ну что ж, нагрузка была для него не из легких. В мои годы не всякая женщина решилась бы на такую встречу. А я решилась. И рада, что решилась».
Да, она была счастлива, что увидела Алексея Петровича живым. И она была безмерно благодарна ему за его подарок Грише. Сын будет рад и, как должно, его оценит. В этом она не сомневается. Она потому и согласилась принять этот подарок, что он для Гриши. А для себя она ничего бы не взяла у Алексея Петровича, ни за что. Да и что он может дать ей? Он сегодня несколько раз повторял, что искал ее после войны, – Алексею Петровичу, наверное, показалось, что она не верит ему. Но она ничуть не сомневается, – конечно, искал. Вот только хорошо, что не нашел, когда она еще была молода. Хорошо, что тогда не нашел. Разве он искал для того, чтобы сказать «люблю»? Нет, конечно, Не любил он ее и не мог полюбить. В этом она сейчас еще раз убедилась. Окончательно. Значит, искал он ее для того только, чтобы сказать «спасибо». А ей это не нужно. Она сама тысячу раз сказала Алексею Петровичу «спасибо». Спасибо за то, что встретила его, что он внушил ей на всю жизнь такую любовь, за доверие, которое он ей тогда оказал, за то, что довелось ей, хоть, и недолго, шагать с ним нога в ногу, плечом к плечу. Словом, за счастье, которое он, сам того не ведая, подарил ей на многие годы.
«Спасибо тебе, Алексей Петрович. А твоего «спасибо» мне не надо».








