Текст книги "Солдат, сын солдата. Часы командарма"
Автор книги: Эммануил Фейгин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
1
Василий Михайлович приехал неожиданно, не предупредив внука. Когда лейтенанту Громову сказали, что ему приказано срочно явиться в штаб полка к генералу Громову, Геннадий подумал: «Отец». И следует признаться, не очень этому обрадовался. Всегда занятый по службе, отец мог приехать к Геннадию только для строгого и крутого разговора. Понятно, что это будет разговор о Варе и обо всем, что произошло с ней в семье Громовых. Тяжелый предстоит Геннадию разговор с суровым и требовательным отцом. «Ах как не вовремя это! Слишком свежа еще рана: чуть притронешься к ней – и волком взвоешь, такая боль».
Вот почему Геннадий почувствовал облегчение, когда, открыв дверь кабинета замполита, увидел невысокого, сутулого старика в длинном, чуть не до пят, штатском пальто. «Дед! Как чудесно, что это мой добрый дед!» Он никогда не бранит, не отчитывает, не наставляет Геннадия. Он просто разговаривает с ним. Он поможет внуку терпеливо распутать все запутанное, разобраться во всем, что сложно, прояснить, что неясно.
– Спасибо, дед, что ты меня не забыл.
– Как же я могу тебя забыть, ты у меня один, – ответил Василий Михайлович, обнимая внука.
– Ты на самолете, дедушка?
Василий Михайлович грустно усмехнулся:
– Какой теперь из меня летун. Мне и в поезде растрясло все косточки.
Геннадий удивился: «Дед жалуется? Это так непохоже на него». Он посмотрел на Василия Михайловича и почувствовал, как тоскливо сжалось сердце. Всего год они не виделись, и как дед изменился. Тогда он выглядел совсем молодцом. А сейчас это очень старый и, видимо, очень больной человек. Охваченный жалостью и страхом за родного, любимого человека, Геннадий чуть было не спросил: «Дедушка, милый, что ж это с тобой?» Но тут же понял бессмысленность такого вопроса.
В дверь постучали, и в кабинет вошел сам хозяин его – замполит подполковник Аникин. Он представился Василию Михайловичу и, когда тот приветливо поздоровался с ним, сказал:
– А я, товарищ генерал, уже однажды вам представлялся. Правда, давно это было, в феврале сорок второго года.
– Значит, в районе Сарн?
– Так точно, товарищ генерал, в районе Сарн.
– Партизанил?
– Более года, пока не ранило меня, воевал в отряде вашего тамошнего соседа.
– Вы тогда в февральских боях здорово нам помогли. Не будь поддержки вашего отряда, раздавили бы нас немцы. Так что спасибо, подполковник. С радостью жму вашу руку.
Аникин смутился:
– Спасибо, товарищ генерал. Но я лично... чем я мог помочь вам тогда? В то время я еще рядовым был.
Василий Михайлович нахмурился:
– Неправильно рассуждаете, подполковник. А еще политработник. Рядовой! В этом и сила, что рядовой. В гитлеровцев стреляли?
– Приходилось.
– Попадали в них?
– Случалось – попадал.
– Значит, помогали. А вы говорите... Ну пошли, Гена, не будем мешать подполковнику.
– Да нет, что вы, товарищ генерал, какие сейчас у меня дела, сегодня же воскресенье, – поспешно возразил Аникин. – Разрешите спросить вас: может, желаете пройти в подразделение, посмотреть, как живем, в людьми побеседовать?
– Сначала я к внуку пойду, у нас с ним кое-какие семейные дела.
– Тогда разрешите, я прикажу подать машину.
– Спасибо, мы пешочком. Ну, а если потом что понадобится, я скажу, товарищ подполковник, не постесняюсь. Все-таки мы вместе партизанили.
2
Геннадий чувствовал себя очень неловко оттого, что встречные солдаты приветствуют не генерала Громова, а его, лейтенанта Громова. Но откуда им pнать? Идет по военному городку, постукивая палочкой, дряхлый старичок. Следовало бы, конечно, поприветствовать его из уважения к старости, в народе так принято, но уставом это не предусмотрено – на военной службе старый не обязательно старший. Геннадий это понимает, винить тут некого, и все же неловко и обидно, а самое главное – деда жаль.
Как беспощадна старость! Как она согнула деда! А он всегда казался Геннадию железным, несгибаемым. Бедный дед! И Геннадию вдруг вспомнился солнечный летний московский день. Василия Михайловича тогда пригласили в Кремль для вручения ордена, и десятилетний Гена условился с дедом, что будет ожидать его у входа в Александровский сад. Дед обещал ему прогулку по Москве. Ах какая это была чудесная прогулка, на всю жизнь запомнилась она Геннадию. Как красив, как великолепен был тогда дед в своем генеральском мундире, при всех орденах и медалях. С каким почтительным восторгом козыряли ему встречные солдаты и офицеры, узнавая знаменитого партизанского вожака. И Геннадию, озаренному тогда дедовской славой, казалось, что сам он тоже какой-то необыкновенный, во всяком случае не простой десятилетний мальчишка, страдающий из-за неудачных школьных отметок. А теперь... Ну кому теперь придет в голову, глядя на этого старика в потертом пальто, что он и есть тот самый прославленный партизанский генерал, о котором сложены легенды?
Геннадий с трудом подавил вздох.
– Дед, – сказал он с укоризной, – ну чего ты в штатском приехал? Даже неудобно – генералу являться в воинскую часть...
– А я, Гена, к внуку своему приехал, а не в воинскую часть.
– Ну, а внук же у тебя военный. И он твой генеральский мундир уважает.
– А я, думаешь, не уважаю? Потому и не надел, что уважаю. Сейчас на меня мундир надеть – все одно, что на жердь его напялить. Нет уж! Когда помру, тогда обрядите меня в мундир. Для последнего парада, – невесело усмехаясь, ответил Василий Михайлович.
Ох как тревожно, как скверно сейчас на душе у старого генерала. «Честь мундира! Мундир солдата, – бормочет он про себя, – хотел бы я знать, как понимает такие слова мой внук? Что он видит за этим, хотел бы я знать».
Василий Михайлович пристально посмотрел на внука, и тому стало как-то не по себе. Хотя глаза у деда выцвели и потеряли живой блеск, Геннадию, как в детстве не раз это бывало, кажется, что Василий Михайлович видит его насквозь. Но тогда, в детстве, Геннадий и не пытался ничего утаить от деда. Да и что было утаивать! А сейчас... «Я ведь не ребенок... За эти годы накопилось в душе немало такого, что только мое, только мне принадлежит. И никому до этого нет дела».
– Ну что ты смотришь на меня, дед? Как будто не узнаешь, – смущенно и недружелюбно пробормотал Геннадий.
– Вроде не узнаю, – подтвердил Василий Михайлович. – Новое что-то есть в тебе, неожиданное.
– Что ты, дед, я прежний, – не очень уверенно возразил Геннадий.
– Не знаю. Посмотрим, – сказал Василий Михайлович. – Не знаю, – повторил он. – И поэтому прошу, Гена, расскажи, что у тебя произошло на комсомольском собрании? И кто такой Бражников? Если можно, покажи мне его.
– Пожалуйста, как хочешь, дед, могу и показать, – не очень охотно согласился Геннадий и подумал с неприязнью: «Уже успели накляузничать. Вот люди!» – Только, ради бога, дед, не расспрашивай Бражникова обо мне. Это, понимаешь, не очень удобно. Все-таки Бражников подчинен мне по службе. Да и ничего хорошего он обо мне не скажет.
– Ты так думаешь?
– Уверен. Парень он славный. Но мы что-то не ладим с ним. Он сам немало в этом виноват. И я... Разные мы очень... Понимаешь, дед, разные...
– Понимаю, – сказал Василий Михайлович. – Ну что ж, рассказывай о собрании. За что тебя критиковали? Или нет, погоди, позови-ка сначала Григория Ивановича, я хочу, чтобы он присутствовал при нашем семейном разговоре.
Геннадий удивленно посмотрел на деда.
– Какого Григория Ивановича? Петрова? Нашего бывшего старшину?
– Почему бывшего? Он уволился?
– В бессрочный. Умер старшина.
Василий Михайлович зябко поежился. В последнее время все чаще и чаще узнавал он о смерти старых своих соратников, и каждый раз возникало такое ощущение, будто на ровном, совсем гладком поле, на котором негде укрыться, настигал его артогонь. И, отсчитывая разрывы снарядов, губы беззвучно шепчут: «Недолет», «Перелет», «А это мой. Конец!» Жуткое ощущение. Будь ты самым мужественным, самым смелым – все равно жутко.
– Когда он умер? – глухо спросил Василий Михайлович.
– Третья неделя пошла. Не помню точно, но кажется, десятого это случилось. Ну да, десятого, я как раз в наряд заступал.
Василий Михайлович достал из кармана измятый конверт, посмотрел на дату. «Значит, старшина написал это письмо за два дня до своей смерти».
– А что с ним было?
– Право, не знаю, дед. Говорят, будто разрыв сердца.
Получив письмо от старшины Петрова, Василий Михайлович был очень тронут заботой незнакомого в сущности человека о его внуке. Василий Михайлович, сколько ни старался, как ни ворошил память, не мог вспомнить Петрова. Но сейчас письмо Петрова обрело какой-то новый, более высокий смысл. Это было уже не просто письмо, а подвиг мужественного, доброго человеческого сердца, уже истерзанного болью, уже обреченного на разрыв. «А ты сказал об этом так, будто ничего не произошло, – мысленно укорял Василий Михайлович внука. – И не стыдно тебе, бесчувственный ты человек! Он же думал о тебе в свои предсмертные часы, о твоей судьбе думал, о твоем будущем. А ты... Откуда у тебя такое равнодушие к людям? Откуда?»
Геннадий непонимающе посмотрел на деда: «Чем он так расстроен? Что за письмо у него? Неужели Бражников осмелился?»
Василий Михайлович уже давно не читает без очков, с каждым годом все слабей и слабей становится зрение, Но у покойного старшины был четкий, прямой и ясный почерк. «Наверное, и сам он был ясным и прямым человеком. Такой хитрить и вилять не будет. То, что думал, что на душе было, то и написал. Прямо написал. Откровенно. Ясно».
«...Я потому так тревожусь за лейтенанта Громова, товарищ генерал, что глубоко уважаю Вас и Вашу семью. Вы и сын Ваш геройски сражались за Советскую власть. Теперь она вручила оружие третьему в Вашем роду. Мы с вами военные люди, товарищ генерал, и отлично знаем, что оружие само по себе ничего не значит, пушки и автоматы сами, без человека, не стреляют. Смотря в каких руках оружие... И вот думаю я, товарищ генерал...»
Генерал Громов прикрыл письмо широкой ладонью. Они больно ранили его сердце, слова старшины об оружии и руках, они посеяли в нем горькие семена тревоги и сомнения и вместе с тем породили чувство обиды и протеста, эти резко и прямо сказанные слова. И хотя с мертвыми спорить бесполезно – ведь нельзя уже ни в чем разубедить и убедить покойного старшину, – Василий Михайлович все равно уже не может прекратить этот спор, потому что он помогает ему глубже понять, узнать лейтенанта Громова, в которого так непостижимо быстро превратился непоседливый мальчонка, его внучек Гена.
Василий Михайлович знал Геннадия ребенком, подростком, но взрослого Геннадия, даже уже не просто Геннадия, а лейтенанта Громова, воина, командира, – он не знал. Суровая и многотрудная жизнь научила Василия Михайловича тому, что люди прежде всего и лучше всего познаются и проверяются делом. «Тут вы правы, старшина... С этим я не спорю. Но разве Гена виноват, что не был рядом со мной в боях? Его не было – другие были. Такие же молодые. И я знаю их, поверьте, старшина, знаю. Мне не раз приходилось водить их в огонь. Много их было. Разных. Но в главном, в самом главном, они были похожи друг на друга. Как братья. И Гена их брат. Младший брат.
И в главном, в самом главном, он такой же, как они. Этого вы не будете отрицать, старшина. Не будете. Не сможете. Не захотите. Ну а если с главным в порядке, то все, все другое не страшно. Согласны, старшина? Я допускаю, что глупая мечта о какой-то особой офицерской карьере сделала мальчишку не в меру тщеславным... Это вы, пожалуй, точно определили, старшина. Но я верю и в то, что даже в самых тщеславнейших мечтах своих Геннадий никогда не помышляет о завоевательных походах в чужие земли и ради славы своей никогда не прольет чужой крови. Оружие в руках моего внука не может служить злу. Не может. И не потому только, что он плоть от плоти моей, что он сын моего сына, а потому... Потому, что стоим мы с ним под одним знаменем и служим одному делу.
Вот это и есть главное, дорогой старшина. А остальное... Остальное все наносное... И тщеславие, и заносчивость... Это хотя и опасно, но это можно перебороть. Можно!»
Генерал Громов ведет этот разговор со старшиной не как с противником, а как с другом и союзником. «Ты уже сделал свой вклад в нашу общую борьбу за близкого и дорогого мне человека. Благодарю тебя за это, старый солдат».
Василий Михайлович поднялся и так порывисто, так легко и энергично зашагал по комнате, что Геннадий невольно залюбовался дедом.
3
Через несколько дней Василий Михайлович позвонил Аникину.
– Здравствуйте, товарищ подполковник. Помните, вы мне машину обещали? Хочу на могиле старшины побывать. Да, конечно вместе с Геннадием. Можно будет? Спасибо. И вы тоже? Что ж, давайте, не возражаю. Да, лучше сегодня, завтра я, пожалуй, домой двинусь, у меня там дела. Нет, не подождут. Это дела особые, депутатские. Их надолго откладывать нельзя.
Подполковник Аникин вызвал лейтенанта Громова с занятий.
– Поедете с нами, лейтенант.
Геннадий не очень обрадовался. Он чувствовал себя совершенно усталым и разбитым. Дед, добрый и мягкий дед, на этот раз разворошил и разрушил многое из того, чем дорожил Геннадий. Безжалостно разрушил. Черт знает что творится сейчас в душе Геннадия. Даже заглянуть в нее страшно. Наверное, одни развалины остались. Прах и развалины. А новое еще не построено. Новое не скоро и не сразу строится. Тяжело Геннадию, ох как тяжело. «А тут еще на кладбище надо ехать. Для чего, скажите, это нужно? Оставили бы лучше меня в покое. Но что поделаешь. Подполковнику не скажешь, а с дедом спорить сейчас невозможно».
...С могилы старшины Петрова уже убрали венки и на присыпанном первым снежком холмике остались только желтые стреляные гильзы – прощальные солдатские цветы.
– Так вот он где успокоился, ваш старшина, – сказал Василий Михайлович и снял шапку. – Хорошего, верного товарища потеряли вы, подполковник. Жил человек для людей и умер за людей.
«За людей, значит, за меня тоже», – подумал Геннадий, и сердце его внезапно пронзила такая острая тоска, что он чуть не вскрикнул.
Они недолго стояли у могилы старшины Петрова. Мертвым положен покой, а живых ждали неотложные дела. Всего пять или десять минут стояли они у заснеженного могильного холмика, но всю жизнь успел продумать за эти считанные минуты лейтенант Громов. Всю жизнь. Здесь, у могилы старшины, впервые испытал Геннадий жгучий стыд за все ошибки свои, промахи, заблуждения. «Не так я жил, не так». Здесь, у могилы старшины, совсем по-иному, чем прежде, подумал Геннадий о своем будущем, хотя не отказался и не мог отказаться ни от одной мечты своей юности. И слава еще будет. И подвиги будут. Но подвиги не для себя, а для людей. «Теперь я хочу жить для вас, люди. Только для вас. Всегда среди вас и с вами, люди».
...На обратном пути долго молчали, и лишь тогда, когда машина остановилась у шлагбаума, пропуская длинный товарный поезд, Аникин, раскуривая свою непослушную, капризную трубку, сказал:
– Мне жена на днях говорит о Григории Ивановиче... А должен вам сказать, товарищ генерал, у меня в семье его очень любили. Особенно детишки. Все его дедушкой и дедусей звали. Мы ведь с женой оба детдомовцы – родных у нас нет... Так вот она мне и говорит: «Знать, судьба у Григория Ивановича такая, всю войну прошел человек, в каком только огне не был, а вот умер все же своей смертью». А я ей говорю: «Неразумно рассуждаешь, жена! Сама подумай, что это значит – своя смерть? Домашняя, что ли? Ручная? Ошибаешься, жена. Солдатской смертью умер старшина Петров. Солдатской. А иначе нам и не суждено умирать». Вот так я ей и сказал...
– А жена что? – спросил Василий Михайлович. – Заплакала, наверное?
– Заплакала, – признался Аникин. – Но откуда вы это знаете, товарищ генерал?
– Знаю, – усмехнулся Василий Михайлович. – Не те слова сказали жене, подполковник. Не те. А по мысли верно. Помните: «...И снова бой, покой нам только снится». Чувствуете, как точно сказано: «...Покой нам только снится». Для коммунистов, дорогой подполковник, жизнь – всегда бой. Они живут сражаясь и умирают на боевом посту... Все это так. Но с женщинами, когда у них горе, нужно все же по-иному разговаривать.
– У вас за плечами опыт, да еще какой, – сказал Аникин.
– Да, опыт, – почему-то вздохнув, согласился Василий Михайлович и, тронув шофера за плечо, вдруг совсем иным тоном, как-то очень уж сердито и властно потребовал: – Поехали! Поехали, товарищ. Разве не видишь, уже подняли шлагбаум! А ты зеваешь...
Молодой водитель густо покраснел и огорченно поджал губы. Василий Михайлович посмотрел на солдата и, укоряя себя за ненужную резкость, досадливо покачал головой.
– Понимаешь, брат, терпеть не могу стоять у всяких переездов и семафоров, – застенчиво улыбаясь, пояснил он водителю. – Пустое это занятие, поверь мне. Только время зря тратишь...
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
1
Городок в горах засыпает рано, до полуночи еще около часа, а на улицах уже ни души. Труженик и часовой, поставленный народом на рубеже государства, он издавна привык к солдатскому распорядку жизни. Когда в казармах отбой, это и для всего городка отбой. Значит, пора спать. Здесь принято мерить время и сверять часы по сигналам военной трубы, потому что у солдат и у мирных жителей здесь единая, нераздельная судьба. И когда по ночам посыльные торопливо стучат в окна офицерских квартир, просыпаются все, и слово «тревога», даже сказанное шепотом, поднимает с постели не только военного, но и учителя, и рабочего, и кассира сберкассы, и школьника-старшеклассника.
Здесь – граница.
Безлюдно и тихо в этот ночной час на улицах. Но вот послышались твердые шаги. Это идет офицерский патруль: впереди – лейтенант Геннадий Громов, а за ним – рядовые Сергей Бражников и Александр Сафонов.
Как хорошо они идут! Гордо! А что ж, она понятна, их гордость. «Я отвечаю за вас, люди. Я охраняю вас, – думает сейчас Саша Сафонов. – От врагов охраняю, от беды, от напасти». И лейтенант Громов думает так. Иначе он и не может думать, потому что в этом смысл его жизни. И Сережа Бражников, конечно, должен думать так же. Но простим ему, он полон сейчас другим. Вчера он проходил с Ириной по этой улице. Сережа больше молчал. То, что возникло между ним и Ириной, было настолько новым, неизведанным и, как думал Сережа, таким хрупким и непрочным, что казалось, одно лишь неосторожное слово, одно движение – и всему конец. А это страшно, когда в самом начале – конец. И Сережа с явным опасением прислушивался к словам Ирины. «Какая же она все-таки беспечная. Тут, может, жизнь наша решается, а она все щебечет и щебечет, птаха моя дорогая».
– Смотри, смотри, Сережа, звездочка полетела. Ты что-нибудь задумал? Обязательно надо о чем-нибудь хорошем, желанном подумать, когда смотришь на падающую звезду.
– Я все время об этом думаю.
– А я даже не успела ни о чем подумать. Она так быстро пролетела. А может, это вовсе и не звездочка? Может, это спутник?
– Возможно. Хотя не положено ему здесь пролетать.
– Ты хотел бы на него посмотреть?
– Кто не хочет. Все хотят.
– И я хочу. Очень хочу.
– Увидишь. Ты все еще увидишь, – сказал Сергей и тут же пожалел о сказанном. Он столько обещал ей этими словами. «А ей, наверное, ничего от меня не нужно. И сам я ей не нужен. И мои обещания. Так оно, кажется, и есть. Ирина нахмурилась, прижала руку к сердцу. Чего же она испугалась, глупенькая? Я же ей не вру. Я все, все готов для нее сделать».
– Правда? Ты правду говоришь, Сережа?
– Правду. Ты только поверь мне. Веришь?
Она некоторое время молчала, вглядываясь в него, затем рассмеялась, почти беззвучно, одними губами. И он понял: рада, верит. А он сейчас только этого и хотел от нее, чтобы поверила.
...Потом, вот здесь, у этого дерева, они остановились. Она взяла его за руку.
– Дальше не провожай, не то опоздаешь.
– Не опоздаю, – небрежно ответил он. – У меня в запасе пятнадцать минут, добегу.
– Тогда беги, – сказала она, но руку не отпустила. – Завтра увидимся, Сережа?
– Завтра мы заступаем в наряд.
– Значит, только в воскресенье, – вздохнула она.
– Да.
Он впервые увидел так близко ее губы. Нежные, доверчивые. Они шепчут: «Беги, опоздаешь», но ему кажется, что они молят о чем-то другом. «О чем же? Не знаю. Прижаться бы губами к этим губам. Хорошая, любимая». А он побежал...
Нет, не только потому побежал он, что боялся опоздать на полминуты в казарму. Не съели бы его за эти полминуты. Вовсе не во времени дело. Мог бы он и на ходу сорвать поцелуй. Но именно этого он не хотел. «Разве не будет завтрашнего дня? Разве не будет встречи в воскресенье? Разве мы лишены будущего? Все, все еще у нас будет. Жизнь наша только начинается, Ирина. Только-только начинается».
Патрульный Сергей Бражников едва слышно вздохнул: «Рассуждать об этом, конечно, не так уж трудно. Тем более что мысли правильные, благоразумные, и всякий их одобрит. Но стоит только на мгновение закрыть глаза, и сразу возникают ее губы. И я ощущаю на своих губах вкус и аромат ее поцелуя. Поцелуя, которого не было. Которого не было, но который мог быть. Мог быть. А я убежал... Верно сказал обо мне Саша. Сухарь, сказал он. Геометрическая фигура. Равнобедренный треугольник, словом, тупица, каких мало. Все рассуждаю и рассуждаю. А там оглянуться не успеешь, и молодость ушла. Она, конечно, уйдет в свое время, не задержится. Но разве это значит, что надо рвать у жизни все, что попало, где попало и когда попало? Нет, не согласен. Да и стоит ли жалеть о потерянном поцелуе, об одном потерянном поцелуе, если мы любим друг друга! Мы всю жизнь будем вместе... Опять рассуждаю. Рассуждаю, отмериваю, привожу все в должный порядок, а в ушах звучат ее легкие шаги... Какое-то время она шла за мной, а я боялся оглянуться, боялся, что не сумею потом уйти. Зачем она шла за мной? Что она хотела мне сказать? Может, что-нибудь важное, а может, какой-нибудь милый девичий пустячок. Но все равно они звучат в моих ушах укором, ее торопливые шаги».
2
Пустынно и тихо на улицах. Лишь тонко звенят стальные подковки на тяжелых армейских сапогах.
Патруль идет мимо райкома партии. В окнах первого этажа еще горит свет. Здесь нередко засиживаются до полуночи. Скрипнула дверь, и на улицу вышел, застегивая шинель, коренастый человек. Патрульные приветствовали его. Это замполит, подполковник Аникин. Здороваясь с патрульными, подполковник назвал Геннадия и Сергея по фамилии, а на Сашу посмотрел вопросительно и несколько виновато: «Мол, не знаю тебя еще, товарищ, ты уж меня извини». Конечно, Саша понимает, что Аникин не может знать всех солдат полка, но в том, что он не знает Сафонова, Саша винит самого себя. «Ничего я толком делать еще не умею, а Сережа умеет. И лейтенант умеет. Поэтому их помнят, поэтому их знают. А меня... Но погодите! Погодите! Саша Сафонов набирает силу. Он себя скоро покажет. Все удивитесь».
Саша и сам пока не знает, чем, каким подвигом ему доведется удивить мир. Но ясно, что не стихами. Стихи ему теперь никак не удаются. Как изорвал в клочья заветную тетрадь, посвященную Ирине, так и кончился поэт Александр Сафонов. Да полно! Зачем обманывать себя, никакого поэта и не было. И поэзии настоящей тоже не было. Я не стихи тогда уничтожил, а плохо зарифмованную неправду, нелепую выдумку. Пустые стишата уничтожил, а правду выразить не умею. Даже сейчас... Вот он впервые в своей жизни идет в составе военного патруля. И поверьте, очень хочется Саше рассказать взволнованными и искренними стихами, какое это счастье – охранять родную страну, родной народ. Но свои стихи не складываются, не рождаются, а память все время подсказывает четкие, призывные строки: «Революционный держите шаг! Неугомонный не дремлет враг!» Саша Сафонов знает – это стихи Блока. А свои никак не рождаются. «Так если уж они в такое мгновение, когда душа полна высоким, торжественным чувством, не могут родиться, – значит, они никогда не родятся. Ну что ж, поэтом я, выходит, не буду, зато я стану солдатом, настоящим солдатом», – решил Саша.
3
– Замечательно, что я вас встретил, товарищи, – сказал Аникин и, взяв по-солдатски ногу, зашагал рядом с патрулем. – Сейчас в райкоме интересный разговор был с местными комсомольцами. Они хорошее дело задумали – встречу бригад коммунистического труда с воинами гарнизона. И тему они предложили интересную – «Жить, работать и учиться по-коммунистически». Вот я и хочу, чтобы вы обдумали все, как следует, чтобы хорошо подготовились. Есть ведь о чем поговорить. По-моему, должен получиться яркий, содержательный разговор. А вы как считаете, товарищи? Получится?
Патрульные промолчали.
– Так что готовьтесь, – продолжал увлеченный своей мыслью Аникин. – А когда что надумаете хорошее приходите ко мне, обсудим. Ладно?
Только сейчас Аникин обратил внимание на то, что патрульные молчат.
– А вы почему?.. Ах да! Ведь патрульным запрещается вести неслужебные разговоры! Нечего сказать: хорош замполит в роли нарушителя уставного порядка.
Лейтенант Громов считает себя ревностным служистом. Уставы, по его мнению, надо выполнять от буквы до буквы. Но сейчас он смущен не менее Аникина. Это точно – запрещается. В уставе так и сказано, что личному составу патруля во время несения службы запрещается вступать в посторонние разговоры». Но разве подполковник посторонний нам человек? И для солдат он не посторонний, и для меня тем более. Он столько внимания мне уделяет и так помог мне в трудные дни. Какой же он посторонний? И разве разговор его с нами – посторонний разговор? Да нет, конечно. Устав есть устав, но нельзя же все предусмотреть в уставе. Самому надо решать».
И лейтенант Громов решил:
– Мы обязательно подумаем об этом, товарищ подполковник. Солдаты любят такие встречи, для них это всегда праздник.
– Верно, – заметил подполковник. – Такая встреча должна быть праздничной. А иначе какая ей цена!
– А у нас завтра свой, взводный праздник. День рождения товарища Бражникова отмечаем, – неожиданно сказал Громов. Ему хотелось хоть чем-нибудь обрадовать замполита, хоть чем-нибудь отблагодарить его за доброе внимание. «А это ему будет приятно, я знаю», – подумал Геннадий. И, конечно, правильно подумал. Аникина искренне обрадовали бы эти слова, скажи их кто другой. «Но лейтенант Громов? Что это? От души у него идет? Так у них с Бражниковым не такие отношения. Или...». Тут есть над чем задуматься замполиту. Лейтенант Громов крепкий орешек. Аникину пришлось немало повозиться с ним, и, главное, без всякой надежды на скорый успех. Казалось, нелегкое это дело – повернуть лейтенанта Громова к людям. «А вот гляди, какой-то поворот уже наметился. Ну что ж, очень хорошо. Хочется верить, что это у лейтенанта от души...»
Аникин живо повернулся к Сергею:
– Сколько же вам, товарищ Бражников?
– Пока еще девятнадцать, а завтра все двадцать будут.
– Чудесный возраст! Ну что ж, разрешите мне вас заранее поздравить. А что вам пожелать, право не знаю. По-моему, в двадцать лет у человека все есть. Знаете что – живите до ста. Согласны?
– Я и на двести лет согласен, товарищ подполковник. Мне лично очень нравится жить. Хорошее это дело.
Аникин рассмеялся:
– Выходит, у нас одинаковые вкусы, товарищ Бражников. Мне тоже чертовски нравится жить. Очень нравится.
Крепко пожимая руку Сергею, Аникин на мгновение задумался.
– И еще хочу пожелать тебе, солдат, чтобы ты не знал войны. Мирной жизни желаю вам, товарищ Бражников. Мирной, но не безмятежной. Я слышал, вы в партию собираетесь вступать. Так учтите: для коммуниста жизнь – всегда бой.
Аникин отпустил руку Сергея и повернулся к Громову:
– Помните, лейтенант, это дедушка ваш сказал. Я, знаете, восхищаюсь вашим дедом. Вот это человек! Кажется, что ему: ушел в отставку, на заслуженный покой... Так нет – действует, трудится. Беспокойный старик. Даже завидно.
Геннадий кивнул головой. Да, дед у него такой: и сам покоя не знает и другим не дает. Это верно – такие, как дед, сражаются за дело своей жизни до последнего вздоха.
– Ну, здесь мы попрощаемся, – сказал Аникин. – Я уже дома.
Лейтенант Громов вскинул руку к козырьку.
– Разрешите следовать дальше, товарищ подполковник?
– Да, идите. Спокойной ночи, товарищи. Впрочем, ночь пусть будет действительно спокойной. Для этого живем, для этого трудимся. А вам все же хочу пожелать беспокойства. Хорошего большевистского беспокойства. Все-таки там, за рекой, не друзья наши стоят... к сожалению, не друзья.
Словно тревожным холодком обдало патрульного Сашу Сафонова. Ни разу еще вот так остро и сильно не ощущал он высокую ответственность. «Так вот что значит служба! Там, за рубежом, чужие. Здесь друзья, родные, близкие, а там в ночи притаились недруги. «Революционный держите шаг! Неугомонный не дремлет враг!» Враг не дремлет. И мы не дремлем. Служба!»
– Что ты все шепчешь? – спросил Сергей. – Опять стихи сочиняешь?
– Нет, что ты, какие стихи, – смутился Саша. – Просто очень пить захотелось. Вот и ловлю губами снежинки.
– Так я тебе и поверил.
– Можешь не верить, дело твое, – обиделся Саша, но обиделся, как всегда, ненадолго, тут же тихо, чтобы не слышал идущий впереди командир, спросил: – Послушай, Сережа... а что, если они полезут? Мы вот идем спокойно и вдруг...
– Сочиняешь, – усмехнулся Сергей. – Так они и полезли. Не те времена, брат. А полезут – дадим по зубам. Что ж еще...
Но Саша уже не мог так сразу успокоиться.
– А что, если...
Лейтенант, не оборачиваясь, прикрикнул на патрульных:
– Разговорчики!
Патрульные умолкли.
«Разболтались, – недовольно подумал Сергей. – Вечно Саша что-нибудь насочиняет. Откуда он только на мою голову взялся, сочинитель этакий». Но, видимо, настроение товарища в какой-то мере передалось и Сергею. И он невольно подумал: «А вообще так оно всегда и начиналось: живут себе люди, думают о всяких своих делах и вдруг...»
Но сейчас спокойно и мирно на улицах городка, по которым шагает патруль. И так хорош, так прекрасен этот покой, что душа наполняется тихой радостью. Хочется что-то хорошее сделать. Что бы такое сделать? И хочется думать о людях только хорошо. «Славные они. И лейтенант, в общем, тоже славный. Сердце у него всё-таки неиспорченное. Интересно, откуда он узнал о дне моего рождения? Я ведь никому ни слова. Даже Ирине не сказал. Никому».
Для своих лет Сергей как будто неплохо понимает людей, но не мешало бы ему все-таки понимать их поглубже. Только в данном случае Сергей не виноват – он кое-чего не знает, скрыли кое-что от него товарищи. Не знает он того, что командиру полка сегодня был доложен рапорт лейтенанта Громова, на котором полковник написал: «В связи с днем рождения, за образцовое выполнение долга службы сфотографировать рядового Бражникова С. А. при развернутом Знамени части».








