412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эммануил Фейгин » Солдат, сын солдата. Часы командарма » Текст книги (страница 18)
Солдат, сын солдата. Часы командарма
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 06:46

Текст книги "Солдат, сын солдата. Часы командарма"


Автор книги: Эммануил Фейгин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)

7

Если здесь, на высоте тысяча сто метров, говорят, туман, то чаще всего обозначают этим словом не тот, земной, хорошо знакомый нам, равнинным жителям туман, а облака, потому что облака здесь имеют обыкновение так же вольно разгуливать по земле, как и по небесным просторам. Кто ходил по горам, знает, что оказаться в таком приземлившимся облаке не очень-то приятно: ощущение такое, будто не ты пробираешься сквозь него, а оно сквозь тебя проходит – такая тебя всего пронизывает холодная сырость. Да и темно в нем – того и гляди, потеряешь ориентировку. Самолет, попадая в облачность, слепнет, но его ведут по курсу приборы, а вот не вооруженным таким прибором пешеходам приходится плохо. А ночью тем более...

Дорожка, которая ведет от караульного помещения к хранилищам, проложена по шнуру, она залита асфальтом, ее просто невозможно потерять. Такая, если понадобится, и слепца приведет куда надо. Так-то оно так, но подполковник Климашин ловит себя на том, что уж слишком осторожно ставит он ногу наземь, будто пробирается на ощупь в неизвестном направлении.

«Ну и темнотища, – думает подполковник. – Сегодня она какая-то необыкновенная».

Подполковник едва различает в тумане идущего рядом, почти у самого его плеча, начальника караула, лейтенанта Соснина, а караульного, идущего сзади, в двух шагах от них, и вовсе не видно, его только слышно.

Электрический фонарик, который несет Соснин, пробует бороться с туманом, но что он может сделать, если даже мощные светильники, которых немало на объекте, кажутся сейчас лампадками.

– Под ноги себе светите, лейтенант, – посоветовал подполковник и спросил: – Яранцев на каком посту? Я что-то запамятовал.

– Рядовой Яранцев на третьем, товарищ подполковник.

– Вот с него и начнем проверку.

Лейтенант Соснин отвечает, как положено, «есть», а сам недоумевает: «Дался ему этот Яранцев, второй раз про него спрашивает. А ведь есть среди молодых солдат люди куда более приметные, более яркие. А Яранцев ничем не выделяется – живет человек ровненько, ни особенного рвения не проявляет, ни особой лени. И взысканий у него немного, и поощрений не густо, кажется даже – так на так. Вот именно, так на так – серединка на половинку».

Как видите, не очень-то высокого мнения начальник караула лейтенант Соснин о рядовом Яранцеве. Но подполковник Климашин, направляясь сейчас к посту номер три, думает о Яранцеве иначе... Впрочем, справедливости ради надо сказать, что неделю назад подполковник Климашин если и думал о Яранцеве, а вряд ли он тогда как-то отдельно и особо о нем думал, то думал примерно так же, как и лейтенант Соснин.

Но после разговора с Яранцевым по поводу письма, полученного от его матери, подполковник уже не может относиться к нему по-прежнему.

Впрочем, само-то письмо было довольно обыкновенное, командир части нередко получает подобные письма. Матери, обеспокоенные долгим молчанием сыновей – «вот уже три недели как от него ни строчки, уже не знаю, что и думать», – просили, умоляли товарища командира срочно сообщить, не случилось ли с их ненаглядными чадами какой беды... Письмо Зинаиды Николаевны было примерно такого же содержания, и Климашин, прочитав его, велел вызвать рядового Яранцева.

Рядовой Яранцев явился незамедлительно, доложил об этом, как положено, подполковнику и, стоя у его письменного стола, принялся гадать, за что с него сейчас будут снимать стружку, потому что лицо подполковника показалось ему очень уж хмурым и ничего хорошего не предвещающим.

– Вот полюбуйтесь, Евгений Борисович, на примерного сына, – сказал Климашин стоявшему у окна замполиту Антонову. – Мать его вспоила, вскормила, вырастила, а он ей два слова не может написать.

Капитан Антонов укоризненно покачал головой:

– Уж кому, кому, а матери...

– Вот об этом я и говорю, – продолжал Климашин. – Она, бедная, ночей не спит, всякие страхи ее мучают – вдруг заболел дорогой сынок, может, руку или ногу сломал, но ее ненаглядному сыночку хоть бы что, он себе и в ус не дует. Ну, что вы скажете о таком сыночке, Евгений Борисович?

Капитан Антонов опять осуждающе покачал головой, но ничего на этот раз не сказал. А «сыночек» – рядовой Яранцев – густо покраснел и, опустив голову, подумал: «Неприятно, конечно, когда вот так снимают с тебя стружку, но терпи, раз виноват. Терпи».

– Виноват, товарищ подполковник, – сказал Яранцев. – Отрицать не стану – в командировке были, не писал матери, ну а как домой вернулись, я ей сразу телеграмму дал и авиа заказное отправил. У меня и квитанция есть – я сейчас покажу. – И вытащил из нагрудного кармана на стол вместе с какими-то бумажками и чугуновские часы... Яранцев спохватился, хотел убрать часы, но было уже поздно.

– Интересные часы, давно таких не видел, – сказал Антонов.

– Старинные, должно быть, – сказал командир и спросил Яранцева: – Можно посмотреть?

– Смотрите, – растерянно пробормотал Яранцев.

Но, прежде чем осмотреть часы, подполковник приложил их к уху. «А они, как назло, стоят», – вспомнил Гриша. Он не заводил эти часы уже недели две, хотя обещал матери. Она сказала тогда Грише, что механизмы покоя не любят, что без движения они портятся и стареют. «А эти часы и так уже не молодые», добавила мать. «Я каждое утро буду их заводить... Как встану, так и заведу», – заверил ее Гриша. Вначале он так и поступал, а потом... То времени для этого не оказывалось, то на людях было неудобно, а под конец он как-то думать о них перестал. Нехорошо, конечно, получилось, но и мать сильно преувеличивает – ничего с этими часами не случится, они вроде как вечные, им износа нет.

Подполковник осмотрел часы, прочитал надпись, задумался на мгновение и передал часы капитану. А тот, прочитав надпись, стал припоминать:

– А. П. Чугунов? Где же я слышал про него? Скорей всего, читал в какой-то книге, а в какой? Ну да ладно, потом, может, вспомню. А он кто вам? Родственник?

– Нет, не родственник. Алексей Петрович был маминым командиром в минувшую войну. В подполье.

– Вот бывают же такие повороты, – развел руками Климашин. – Читал я письмо вашей матери, Яранцев, и думал: слабая женщина, соскучилась по сыночку и слезы проливает... А она, оказывается, сражалась, подпольщицей была.

– Мама говорит, что не сражалась, – сказал Гриша. – Она говорит, что просто помогала Алексею Петровичу и выполняла кое-какие поручения. Ну, вроде связной у него была. Даст он ей адрес и скажет – идите, она идет; скажет – передайте то-то и то-то, она и передает. Не знаю, может, оно и не совсем так, я вам говорю только то, что мама мне сама рассказывала. Ну, а потом Алексея Петровича послали на другое задание, и он оставил маме эти часы.

– Где же он теперь, Алексей Петрович? – спросил Климашин.

– Мама говорит, что пропал без вести, а часы у нее остались. И когда я в армию пошел, она велела их взять.

– А для чего? – спросил Антонов. – Надеюсь, ты понимаешь, для чего она тебе их дала?

– Понимаю, почему не понять.

– Так для чего?

– Ну для того, чтобы они напоминали...

– Будь ты моим младшим братом или сыном, я бы тебе за это «ну» уши надрал, – сказал Антонов.

– Да, не мешало бы надрать, – сказал подполковник. – Но и мы с вами хороши, Евгений Борисович, у нас в части появилась такая боевая реликвия, а мы даже не знали.

– Да как вы могли знать, товарищ подполковник?! Я ведь их никому не показывал.

– Никому? Даже товарищам?

– Никому.

– Отчего же? – сказал подполковник. – Можете вы нам это объяснить, Яранцев, а?

– Конечно, могу, что тут особенного, – начал Яранцев, но капитан Антонов остановил его.

– А зачем же так бойко и лихо, товарищ Яранцев? Вопрос серьезный, и командир, как мне кажется, вас не торопит.

– Не тороплю, – подтвердил командир.

– А я и не тороплюсь. И мне ничего нового обдумывать не нужно – я так всегда думаю, – убежденно сказал Яранцев. – Часы эти кому принадлежали? Герою гражданской войны, подпольщику Отечественной. А я кто? Скажете – ты, Яранцев, солдат. Верно, солдат, но пока еще не ахти какой солдат. Вот подтянусь, а я обязательно подтянусь, товарищ подполковник, и тогда с гордостью, открыто стану носить эти часы...

Подполковник улыбнулся.

– У вас все, Яранцев? – спросил он.

– Нет, если разрешите, мне еще два слова... У меня, понимаете, идея родилась. Мама все время говорит, что я у нее какой-то неопределившийся, нецеленаправленный, недозрелый... Я ей почему-то всегда каким-то растопыренным представляюсь, – тут Гриша, растопырив пальцы правой руки, показал, каким он представляется своей маме. – Ну, а если моя родительница права, хотя я не думаю, что права на все сто процентов, то она явно поспешила, дав мне часы Чугунова. Ей следовало бы подождать немного. Только раз уж так получилось... Словом, я очень прошу вас, товарищ подполковник, пусть часы Чугунова пока у вас побудут, а потом вы их мне дадите...

Капитан Антонов нахмурился, а подполковник, все еще продолжая улыбаться, спросил:

– Что значит – пока?

– Ну, пока я дозрею, что ли.

– А как я это определю? – поинтересовался подполковник.

– Определите, товарищ подполковник, вы же командир, у вас глаз наметанный.

– Ну, допустим, наметанный, – согласился Климашин. – Значит, когда дозреете?

– Да, когда дозрею.

Подполковник перестал. улыбаться, и Яранцев тоскливо подумал: «Ну и глупость, конечно, ляпнул. Что я, овощь какая! Дозрею – это, пожалуй, просто смешно, а насчет часов – по-настоящему плохо». И подполковник, словно угадав его мысль, тут же подтвердил ее:

– Плохо, Яранцев, очень даже плохо. Что же это вы перекладываете ответственность за самого себя на чужие плечи? Вы ведь уже не мальчик, вы мужчина. Вы солдат, принявший присягу и потому отвечающий не только за себя, а за все на свете. А вы...

Подполковник взял часы Чугунова, вышел из-за стола и вложил их в нагрудный карман рядового Яранцева. И даже пуговицу застегнул.

– Идите, Яранцев! А когда вы решите, сами решите показать эти часы товарищам, можете с нас начать... С меня и капитана. А мы пока помолчим об этом.

– Не помолчим, а молча подождем, – сказал капитан Антонов.

– Ну, пусть будет так, молча подождем, – согласился подполковник.

«Конечно, это легко сказать – молча подождем, – думает, шагая сквозь облака, подполковник Климашин. – Сказать легко, а ждать трудно!!».

– Стой! Кто идет?

Окрик часового Яранцева прозвучал властно и требовательно, и, наверно, не всякий на месте Климашина обнаружил бы в нем иное, но подполковник сразу определил – нервничает! И не мудрено. Тут с непривычки понервничаешь, когда облака вдруг начнут у тебя по голове ходить. Но ничего, послужит еще немного – привыкнет. И к облакам привыкнет – будут казаться они ему чуть ли не ручными. И к здешней жаре привыкнет. И к здешним морозам. Ко многому надо привыкать солдату. Жаль, что все это слишком медленно происходит, вернее, не так быстро, как тебе хочется... И часы героя он тоже нескоро – во всяком случае, не сегодня и не завтра – покажет товарищам. Самолюбие не позволит. И уже не мальчишеское – мужское самолюбие. Мужское? А как же, конечно, мужское. Мальчик так не крикнет: стой, кто идет? Мальчик попросит, мальчик спросит, а этот приказал и потребовал. Ну, на то он и часовой.


8

Стрельбище в горах, как утверждает Селезнев, отнюдь не самое тихое место на земле. Фразой этой начинается один из вариантов шуточной селезневской «лекции» – «О некоторых свойствах горного эха». Кстати, вариантов этих у Селезнева множество – сколько слушателей, столько и вариантов. Есть вариант, разрабатывающий актуальную тему: «Тут, братцы, не подремлешь», есть и с «научным уклоном», ну, скажем, по такому вопросу, как «Акустика и баллистика», но чаще всего это вольные импровизации. Странно, но, казалось бы, совсем разнородные селезневские фразы обладают способностью цепляться друг за дружку. Вот и образуется подобие цепочки, и кажется, что не разорвешь даже... Фраза «Стрельбище в горах отнюдь не самое тихое место на земле» тоже вплетена в такую цепочку и имеет свое и по-своему, по-селезневски, вполне логичное продолжение: «Горы, они такие, – с напускной серьезностью говорит Селезнев, – здесь уж если тишина, то не сомневайся, – это тишина настоящая, гробовая. А если шум, то уж на весь мир шум. В таком случае лучше сразу уши заткни, голубчик, не то оглохнешь. И еще мой тебе дружеский совет, голубчик, говори здесь, в горах, потише, кашляй поскромнее, лучше всего в кулак или в платочек, а от чиха, по возможности, и вовсе воздерживайся, потому как от громкого слова и нескромного кашля, а тем более от чиха здесь скалы содрогаются! Понял, со-дро-га-ются! Ну, а если, милый мой, ты здесь стрелять вздумаешь...» Вот тут и начинается самое главное в селезневской «лекции». Не жалея красок, рисует «лектор» все, что грозит здесь, в горах, неосмотрительному стрелку, все последствия неосторожного выстрела: камнепады, обвалы, снежные лавины. И все это, разумеется, иллюстрировано примерами. Всякими – и трагическими, и смешными. Множеством примеров, даже непонятно, откуда их у него столько. Откуда, например, дошла до Селезнева древняя и, вероятней всего, нигде не записанная, давно уже позабытая кавказская байка о том, как недобро пошутило горное эхо над каким-то молодым петербургским щеголем. Приехал тот столичный баловень погостить к брату, кавказскому офицеру, и заскучал вскоре. И чтобы немного развлечься, взял ружьецо и отправился на охоту – у дворян, как известно, охота была первейшим развлечением. Ну и поразвлекся – всего разок пальнул, и загрохотало в горах: «бах-бах-барабах». Испугался юнец, почудилось ему со страху, будто напало на него со всех четырех сторон чуть ли не все Шамилево войско. Что тут еще скажешь – побежал щеголь, да так, говорят, бежал, что только в Питере и опомнился.

Конечно, тут много преувеличений в селезневских байках, но без преувеличений Селезневу и рассказывать неинтересно – таков уж он. Впрочем, в рассказах о проделках горного эха Селезнев в основном точен – со всеми этими проделками тут каждый солдат сам хорошо знаком... Лежит солдат на огневом рубеже, стреляет, один, заметьте, стреляет, а впечатление такое, будто идет горячая перестрелка. А если учесть, что нередко «противник» тоже постреливает (это, конечно, только имитация: взрывы мин и гранат, пулеметную и автоматную стрельбу проигрывает магнитофон), то нетрудно себе представить, какая тут по временам звучит музыка. Из-за нее птицы обходят эти места стороной.

Гриша Яранцев еще раньше заметил, какое над стрельбищем пустынное небо. И сейчас оно такое – в блекло-голубом, выцветшем от зноя небе такая пустота, что даже жутко становится – неужто навсегда покинуло его все живое? Да нет, оказывается, не покинуло: в небе над самым стрельбищем, на недоступной для земных шумов высоте появилась какая-то птица. А может, эта крохотная точка в небе вовсе и не птица? Что-то уж слишком быстро она движется. Нет, это, пожалуй, все-таки птица – только птицы умеют летать так бесшумно. И скорей всего – орел. Какой еще птице доступна такая высота!

Гриша провожает взглядом стремительную птицу. Вот она уже у самой кромки горизонта, еще миг – и птица скроется за ней. И тут с ясного неба над стрельбищем грянул гром. Великий реактивный гром. Да, выходит, прав Селезнев – стрельбище в горах не самое тихое место на земле. «И отнюдь не самое прохладное», – мог бы в стиле Селезнева добавить сам Гриша. Совсем недавно он впервые увидел, как пекут грузинский хлеб шоти-пури. Во врытой в землю печи (по-грузински она называется – тонэ) раздули жаркий огонь, и когда серые камни, которыми выложены ее стены, накалились, пекарь ловко и быстро покрыл их будущими хлебцами – круглыми, овальными или почти ромбовидными кусками белого раскатанного теста; и они на глазах у Гриши стали пропитываться жаром, румяниться, а некоторые по краю почернели, обуглились, и пекарь сказал: «Чуть передержишь и сразу пшик – сгорят».

Стрельбище чем-то напоминает сейчас Грише ту печь – тонэ; здесь повсюду, куда ни пойдешь, куда ни глянешь, такие же, как в той печи, серые накаленные камни, между которыми доживает свой недолгий век и без того редкая на этом стрельбище, опаленная, потерявшая первоначальный цвет и запах жесткая трава.

Как-то даже боязно лечь на такие камни, а вдруг «пшик – и сгоришь». Но это, разумеется, пустяковое опасение. Ложишься, поскольку надо, на эти серые накаленные камни, и ничего страшного с тобой не происходит. Правда, теперь уже припекает не только сверху, но и снизу, да что тут поделаешь – служба.

Сержант Сулаберидзе от души сочувствует первогодкам, с непривычки им туго приходится, но все равно он не допустит, чтобы тут, в тылу стрельбища, нарушался воинский порядок. Порядок и безделье – непримиримые враги. В такую жару не занятый делом человек в один миг раскиснет. Как же выпустишь потом его, разомлевшего, на огневой рубеж – он тебе настреляет!

Значит, надо все время держать подчиненных в руках, думает сержант, покрепче держать, потому что это разные, очень разные и, скажем прямо, далеко не податливые ребята. (Во всяком случае, не глина. Кто это придумал, что ребята в таком возрасте – глина, из которой лепи все, что угодно, не ленись только! Вздор какой-то. Глина! А почему не базальт, не гранит, если уж так любите красивые сравнения, сердится Сулаберидзе.) Итак: держать в руках! Покрепче держать – приказывает себе сержант. И он по мере своих сил держит. Никто никогда не узнает, как нелегко это дается сержанту Сулаберидзе (очень еще молод сержант, и совсем невелик его командирский опыт). Сам он никогда не станет жаловаться на трудности, а так кто догадается... Но вот, оказывается, догадались... Замполит капитан Антонов догадался и уже спешит сюда, в тыл стрельбища, чтобы помочь молодому командиру. И капитан, конечно, сразу определил, кто тут в чем нуждается: Сулаберидзе главным образом в моральной поддержке, ему достаточно даже молчаливого одобрения капитана, а вот рядовому Ельникову надо показать и объяснить, почему у него такой «нервный» выстрел. И чтобы до Ельникова поскорее дошло, чтобы он поскорее избавился от досадной своей слабости, капитан ложится рядом с ним на горячие камни.

– Спокойней, товарищ Ельников, спокойней!

Ельников, может, и не сразу успокоится (паренек он неуравновешенный и тяжело переживает малейшую неудачу), но зато сержант Сулаберидзе теперь уже совершенно спокоен – с приходом капитана дело пошло веселей, оно пошло как надо: солдаты заняты, они непрерывно тренируются – заряжают, наводят, стреляют, и думать им сейчас о жаре, как убежден сержант, просто некогда. Конечно, сержант понимает, что на самую жару таким способом не воздействуешь... Думаешь о ней или не думаешь, а она себе жмет и даже с каждой минутой, по мере приближения солнца к зениту, становится все злее и злее. И то, что почти рядом покрытые снегом и льдом горные вершины, сейчас ничуть не помогает, это, так сказать, прохлада вприглядку. «Но если нельзя воздействовать на жару, то можно и должно воздействовать на людей, что я и делаю. И не без некоторого успеха, а сейчас, когда рядом капитан, можно и не сомневаться в полном успехе, – думает сержант. – Досадно только, что Селезнев притих почему-то. Селезнев незаменимый человек, когда надо поднять настроение – него всегда для всех и каждого найдется «витамин смеха». Сержанту нравятся селезневские шуточки. А его «лекции» про горное эхо Сулаберидзе знает почти наизусть. Молодец Селезнев, смешно это у него получается. А вот насчет жары помалкивает. Что-то уж очень почтительно относится он к жаре. Впрочем, Селезнева можно понять – он северянин. Муторно ему, должно быть, от жары, вот и притих.

– Селезнев?!

– Я!

Сержант несколько смущен – у него нет сейчас никакого дела к Селезневу, и он, не боясь уронить свой авторитет, откровенно признается:

– Ничего, Селезнев, я просто так... хотел услышать ваш голос... Чего, думаю, молчит человек?

– А я молчу потому, что думаю, товарищ сержант. И представьте себе, о зонтиках думаю.

– О зонтиках!

– Да, о зонтиках, – подтвердил Селезнев.

– Зонтик – вещь неплохая, – сказал сержант. – Только нам он ни к чему.

– Зонтик не вещь, а мечта, – серьезно сказал Селезнев. – Зонтик, как я думаю, товарищ сержант, одно из замечательнейших изобретений человека. Если подумать, его можно к любому делу приспособить. Даже к военному. А почему бы и нет? Я где-то слыхал, да, может, и вы слышали, что японским солдатам зонтики и веера выдавали вместе с оружием и боеприпасами...

Сержант улыбнулся:

– Ну и придумали – зонтик солдату! Сказка, конечно.

– Да нет, не сказка, – сказал Селезнев и обратился к подошедшему капитану: – Вопрос можно, товарищ капитан?

Антонов кивком разрешил.

– Вам лично когда-нибудь бывает жарко, товарищ капитан?

– Бывает.

– И сейчас жарко?

– И сейчас.

– Ну, и как вы...

– А я ничего. Живу.

Солдаты рассмеялись, хотя капитан как будто ничего смешного не сказал и не собирался, конечно, их смешить.

– Вот дает, так дает, – сказал Попов, когда они с Яранцевым шли к огневому рубежу – настал черед их смены.

– Это ты о ком, о Селезневе? – спросил Гриша.

– Нет, о капитане. Я так думаю: если мы огневики...

– Огневики, это, кажется, только в артиллерии, – предположил Яранцев.

– И мы тоже огневики. Раз ведем огонь, – значит, огневым делом занимаемся. Вот я и думаю: приставили тебя к огневому делу, так, будь добр, приспособляйся. И нечего на жару жаловаться. У огня – да чтобы не жарко было... Я, когда на заводе работал, присмотрелся к нашим огневикам. К доменщикам присмотрелся, к сталеварам, к прокатчикам... Вот где температура, куда там здешней. И ничего, как сказал замполит, – живут люди. Здорово живут. Красиво.

«Силен! – с уважением, с долей зависти, хорошей, правда, такой зависти подумал о товарище Яранцев. – Должно быть, Володя немало хорошего перенял там, у себя на заводе, у мастеров огневого дела. Гляди, как смело и уверенно идет он к огневому рубежу. А я нервничаю. Наверное, оно от самолюбия – мое волнение. Мать не раз говорила, что я излишне, даже болезненно самолюбив. Все это, несомненно, под знаком «минус». Но что делать, если я не хочу стрелять плохо. Не хочу. И в то же время боюсь, что хорошо стрелять сегодня не сумею...»

Яранцеву хотелось сейчас одного – чтобы спокойного Попова первым вызвали на огневой рубеж, а он тем временем тоже успокоится. Гриша прекрасно понимал, что это малодушие, и готов был презирать себя за него и тем не менее не обрадовался, когда первым на огневой рубеж вызвали не Попова, а его самого.

– Рядовой Яранцев, на огневой рубеж шагом марш! – скомандовал старший лейтенант Цапренко. На огневом рубеже Яранцеву выдали два магазина с боевыми патронами, в одном магазине их было пятнадцать, в другом – двадцать.

– Ложись! Заряжай!

Он проделал все это быстро и ловко – ему самому понравилось, что он умеет быть быстрым и ловким, и, когда доложил командиру, что готов к стрельбе, был уже действительно готов к бою. Разумеется, он понимал, что никакого боя сейчас не будет, что ему предстоит выполнить лишь стрелковое упражнение, имеющее целью научить солдата вести огонь в бою... Пусть так, пусть учеба, но не игра... Когда наводишь на цель незаряженный автомат или когда заряжаешь его учебными патронами – это все же несколько похоже на игру. Но каждый раз, когда в карауле или тут, на огневом рубеже, тебе выдают боевые патроны и ты заряжаешь ими свое оружие, оно сразу становится иным. И ты становишься иным. Заряжая оружие боевыми патронами, ты даешь ему силу, грозную силу, которой у него до этого не было. Ты и твое оружие – а вы уже слитны, неотделимы – отныне стали обладать силой, от которой еще многое зависит на земле, и самое главное – жизнь и смерть.

...Солдат Григорий Яранцев лежал сейчас на огневом рубеже и, ощущая новую, каждый раз новую тяжесть обремененного грозной силой оружия, думал о нем уважительно и вместе с тем просто, привычными, обиходными словами:

«Какие тут шуточки, какие тут зонтики (это продолжение мысленного спора с Селезневым)! Шутки прочь! Это тебе не игрушка, это тебе не игра. Нет, милый, я давно уже не играю в такие игры». А давно ли? (Это вопрос уже самому себе.) По годам давно – лет шесть или семь прошло, а по ощущению... Ощущение такое, будто вчера это было: пустырь за новыми жилыми корпусами (теперь пустыря нет, теперь и там жилые корпуса) – и мальчишки, играющие на пустыре в войну, и Гриша среди них, размахивающий деревяшкой – автоматом, орущий «ура» и беспрерывно стреляющий: «тра-та-та-та». Ох и крикливыми они тогда были, ох и шумели они тогда: «трах-тарах-тарах», Гриша и его товарищи, играющие в войну.

Пожалуй, любой взрослый удрал бы подальше от такого шума, но мичману Никулину он, должно быть, ничуть не мешал отдыхать и думать, хотя сам мичман был на редкость тихим, можно даже сказать, тишайшим человеком. Мичман обычно пристраивался где-нибудь в сторонке и, положив на колени костыли, пачку «Беломора» и зажигалку, чуть-чуть прищурившись, молча смотрел сквозь табачный дым на военные игры мальчишек, а если и говорил, то так, что ребята только удивлялись: «Герой, богатырь, почти двухметрового роста, а голос как у слабака».

Как-то Саша Трунов осмелился и спросил: «Товарищ мичман, почему вы так тихо говорите?» – «А ты меня разве не слышишь, Трунов?» – «Слышу». – «Так зачем же мне кричать? Не люблю я этого». – «А как же вы на фронте командовали? Тоже так тихо?» – «Когда как... когда надо – громко, а когда можно – тихо. А в другой раз и вовсе без слов и без голоса, у нас в морской пехоте ребята понятливые».

И все же мальчишкам довелось услышать громкий голос мичмана. Громкий и гневный... Бой был в самом разгаре, когда на пустыре появился ускользнувший из-под бабкиного надзора младший брат Ромки Михайлова, трехлетний Лаврик.

Лаврика ребята любили и, забавляя малыша, всегда охотно играли с ним, но для игры в войну мальчонка, конечно, еще не дорос. Куда ему! Однако Лаврик, никого не спрашивая, тут же включился в «сражение» и, хотя не имел при себе никакого оружия, вместе со всеми пошел «в атаку», вместе со всеми кричал «ура» и «трах-тарарах». И вдруг всем стало казаться, что малыш им мешает, что он только под ногами путается и что из-за него развалилась вся игра. И ребята стали требовать, чтобы Ромка убрал братишку с «поля боя». «Лаврик, тебя бабушка ищет. И я тебя как человека прошу», – начал по-хорошему Ромка. «Сам иди к бабке», – отрезал Лаврик. Ромка разозлился и стукнул неслуха прикладом своего «автомата» по мягкому месту. Здесь, на пустыре, всякое случалось – бывало, ребята и ссорились, и дрались, но мичман в такие конфликты никогда не вмешивался – сами разберутся, сами помирятся. А тут он резко поднялся и как громыхнет на всю округу настоящим богатырским голосом: «Позор!»

Ребята поплелись за мичманом, все еще не понимая, что произошло, и только удивлялись тому, как сердито скрипят его костыли – мичман всегда ходил легко, почти не опираясь на них, и обычно слышалось только, как весело позвякивает стальная подковка на его единственном, всегда надраенном сапоге. А сейчас: «скрип-скрип-скрип». Некоторые ребята даже зубы стиснули, так этот скрип на них подействовал, а другие не выдержали и заканючили: «Товарищ мичман... Виктор Иванович... куда же вы... Да что же вы...» Но мичман так ни разу и не оглянулся, пока не дошел до своего дома, а в подъезде посмотрел на ребят и повторил, не так громко, правда, как на пустыре, но тоже довольно внушительно: «Позор!» «Так мы же ничего...» – начал было Саша Трунов. «Как так ничего... А кто на слабого, безоружного оружие поднял, а? Кто, спрашиваю?» – оборвал его мичман, и все ребята сразу посмотрели на Ромку, а Ромка покраснел и пробормотал едва слышно: «Чего вы хотите, не понимаю?» «Не понимаешь, значит? – спросил мичман. – Ну так слушай... Я повоевал вроде, но такого позора никогда не видел... Да и не было такого, чтобы наш солдат на безоружного с оружием пошел. Не было и не будет. А ты, Михайлов...» «Так я же не оружием, – с отчаянием в голосе вдруг закричал Ромка, – я же его палкой!»

Ребят потрясло это неожиданное Ромкино заявление – палкой. Все знали, что Ромка три дня строгал свой автомат из толстой цельной доски, три дня строгал его ножом, шлифовал стеклом и наждачной шкуркой, раскрашивал цветными карандашами и даже приладил какую-то хитроумную трещотку из жести. И все ему завидовали, и все считали, что Ромкин автомат ничуть не хуже настоящего, да что там, не хуже – самый что ни на есть настоящий, а Ромка вдруг заявляет – палка. И все ребята невольно пожалели Ромку, сделавшего с отчаяния такое признание, но мичман, который, конечно, все это хорошо понял, жалости к Ромке не проявил, а сказал все так же жестко, хотя совсем уже не громко: «Ну и что же, что палка... если ты с палкой, а против тебя человек с пустыми руками, – значит, ты вооруженный против невооруженного...» «Но я же его не сильно ударил. Ну скажи, Лаврик, разве сильно?» Лаврик шмыгнул носом и не ответил, а мичман сказал: «Может, и не сильно, только все равно бесчестно». «Так что же мне делать?» – совсем уже упавшим голосом спросил Ромка. «Извинись перед братом», – посоветовал мичман. «Перед Лавриком?! Извиниться? – страшно удивился Ромка. – Так он же не поймет». «Поймет, – сказал мичман. – А еще главней, чтобы ты понял». «А если я не извинюсь?» – на всякий случай спросил Ромка. «Тогда будем считать, что Виктор Никулин и Роман Михайлов никогда не знали друг друга», – твердо заявил мичман. И Ромка уступил – он извинился перед Лавриком за то, что поднял на него, безоружного и беззащитного, вооруженную руку, но спустя час уже невооруженной рукой основательно всыпал братишке по тому же мягкому месту. Мичман этого, конечно, не видел, а ребята промолчали, зная на своем опыте, что люди так быстро не перевоспитываются.

Всего одно лето продолжалась дружба мичмана Никулина с мальчишками из новых жилых корпусов, но то была серьезная мужская дружба, и, когда пришло известие, что Никулин скончался в одной из московских клиник от незаживающих боевых ран, ребята искренне опечалились и потом еще долго не забывали своего сурового и справедливого друга. А Гриша Яранцев вот и сейчас, через несколько лет, вспомнил Никулина и может еще очень много доброго и хорошего вспомнить о мичмане, много доброго и хорошего, да, видно, придется повременить с воспоминаниями, потому что как раз в этот миг старший лейтенант Цапренко негромко сказал: «Газы!» И едва солдат успел надеть противогаз, как Цапренко тоже негромко, но властно приказал: «Вперед!»

Теперь уже ни о чем нельзя думать, кроме как о деле. Ни о чем постороннем – только о деле. Об огневом деле. А оно заключено для каждого солдата в трудной, но ясной задаче: когда ты выходишь на поле боя, ты должен своим огнем поразить, уничтожить противника, а иначе... В бою, в настоящем бою это решается так – или ты его, или он тебя, и потому в учебном бою ты должен одолеть своего условного противника, должен поразить его, чтобы потом, если придется, в настоящем сражении настоящий противник уже не смог бы одолеть тебя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю