Текст книги "Солдат, сын солдата. Часы командарма"
Автор книги: Эммануил Фейгин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)
5
...Никогда не забудет она того знойного августовского полдня. Накануне ночью над приморским городком промчалась буря, не пощадившая и садик Зинаиды Николаевны. Особенно пострадала яблоня у беседки – ветер посбивал с нее почти все плоды. Присев на корточки, Зинаида Николаевна собирала в плетеную корзинку еще зеленые, недозревшие яблоки и размышляла о том, что с ними делать – сахара, к сожалению, в доме маловато, а то можно было бы сварить побольше повидла, кто знает, какой она будет, первая военная зима.
Скрипнула калитка, и Зинаида Николаевна испуганно вздрогнула, услышав мужской голос:
– Здравствуй, хозяюшка, здравствуй.
– Ах, будьте вы здоровы, дядя Максим, – сказала она с легким укором, – напугали вы меня.
– А я не знал, что ты из пугливых, Зинаида. Всегда смелой считал.
Дядя Максим – близкий друг покойного отца. Лет тридцать они слесарничали вместе в депо, верстак к верстаку. При жизни отца он приходил сюда часто, как к себе домой. Но вот уже года три, как ни разу не зашел. Чем-то не понравился старик Сергею, а Зина не сумела переубедить мужа, и дядя Максим, почувствовав это, перестал наведываться.
Сперва она даже не обратила внимания на человека, который пришел с дядей Максимом. Она только пригласила их в беседку:
– Входите, пожалуйста. Посидите в холодке.
Они вошли, сели.
– Ну, как поживаешь, Зинуша? – спросил дядя Максим.
– Как все.
– Слышал, дочки у тебя.
– Да.
– Двойняшки?
Она кивнула.
– Это хорошо, что двойняшки, – одобрил дядя Максим. – Это к счастью. И как назвали?
– Соней и Машей.
– Большие уже?
– Третий годик пошел.
– Ишь ты! А Сергей пишет?
– Два письма уже были.
– И как он там?
Она пожала плечами:
– Воюет.
– Уезжать собираешься? – спросил дядя Максим.
– Куда это?
– Куда пошлют. Семьи командиров эвакуируют.
– Да какой же мой Сережа командир, он сержант.
– Младший командир это называется, – пояснил дядя Максим. – Значит, не поедешь?
– Нет. Девчонки у меня слабенькие, куда мне с ними. И это на кого брошу, – она показала глазами на садик и дом. – Отцу это не подарили.
– Что верно, то верно, – сказал дядя Максим. – Не подарили.
Кажется, они еще о чем-то говорили с дядей Максимом, о важном и неважном. Алексей Петрович (она еще не знала, что этого человека зовут Алексей Петрович, она еще не ведала, что человек этот перевернет всю ее жизнь) молчал. И ей почему-то не понравилось, что он молчит. И еще больше не понравилось, что он не смотрит на нее. Это неожиданно задело Зинаиду Николаевну. Сама она уже успела украдкой разглядеть незнакомца. Ничего себе, видный мужчина! Только староват. В свои двадцать два года она всех, кому было за тридцать, считала стариками.
Дядя Максим опять завел разговор об отъезде.
– Оно, конечно, с близнятами тебе не легко с места тронуться. И домик, конечно... Николай его своим горбом поднял. Но и то сказать – если немцы придут.
– А придут? – спросила она.
– Не должно быть, – сказал дядя Максим и вздохнул. – Да вот прут, гады.
– Ну что ж, будем богу молиться, чтоб сюда не дошли, – сказала она. – Но, а если придут...
И тут она впервые почувствовала на себе взгляд Алексея Петровича. Она внезапно рассердилась, почему он так смотрит, будто оценивает (она не знала, что была близка к истине – Алексей Петрович действительно оценивал ее, по-своему оценивал, потому что собирался вверить этой женщине очень многое, в том числе и жизнь – свою и товарищей). И она, сердясь, тоже впервые открыто посмотрела на него. Взгляды их встретились. Это было как удар. В самое сердце. Она не хотела поверить тому, что случилось. Не может того быть, она ведь уже не девчонка, она мать двоих детей...
Она не хочет, она не смеет. Она не имеет права...
Ей надо было за что-то ухватиться – иначе она погибнет, погибнет. И она прибегла к несвойственной ей грубости, может, это выручит ее.
– Зачем пришли? – спросила она. – Если по делу – говорите, а если гостевать...
– По делу, по делу, – поспешно заверил ее дядя Максим. – Этот товарищ наш бухгалтер, Алексей Петрович.
– Бухгалтер? А я думала, что бухгалтер теперь у вас женщина. И нужно же, такой здоровый мужчина...
– Значит, нужно, – резко сказал Алексей Петрович и поднялся.
– Да вы посидите, Алексей Петрович. Сейчас мы договоримся, – схватил его за рукав дядя Максим. – А ты, Зинушка, того... Язычок у тебя... У Алексея Петровича бронь, как у многих железнодорожников. А ты с упреком...
– Ну, броненосец так броненосец. Мне-то что. Какое у вас дело?
Пока она дерзила, она еще держалась, а как перестала, голова пошла кругом. Она с трудом понимала, чего хочет от нее дядя Максим. Оказывается, он привел ей жильца. Он советует Зине сдать Алексею Петровичу пустующую отцовскую половину. Вход в ту комнату отдельный, с другого крылечка, и мешать ей жилец ничем не будет, тем более что он человек одинокий. А выгода ей очевидная. Во-первых, деньги. На свой запас и пособие она долго не продержится. Во-вторых, топливо. Где она его сама достанет? Зимы у нас, конечно, несуровые, но все же без обогрева да еще с малыми детишками не обойтись. А Алексей Петрович – железнодорожник, ему уголь завезут – чистый антрацит. И еще это возьми в расчет, Зинуша, дом у тебя особняк, а время сейчас тревожное. Одной с детишками как можно? А когда за стеной живая душа – другое дело. Не так сумно.
– А от чего она защищает, дядя Максим?
– Кто?
– Живая душа.
– От всего, – серьезно сказал старик. – От любой напасти.
– Ну что ж, посмотрим, – деланно рассмеялась она. Она была расстроена и напугана. Что это со мной, что? Она просто-напросто не узнавала самое себя – ничего подобного с ней еще ни разу не было. Она и в девичестве никогда никем не увлекалась. Никто ей не нравился, и ни с кем она не крутила. Серега два года за ней ходил, пока она привыкла к нему и согласилась выйти замуж. А тут как-то сразу. С ума можно сойти. И на что это похоже. «Убить меня за это мало».
Дяде Максиму не очень понравился ее деланный смех, и он осторожно, боясь испортить дело, спросил:
– Ну как, Николаевна, по рукам?
Она должна была сказать: «Нет». Она должна была крикнуть: «Отстаньте, не хочу!» А она сказала: «Ну, ладно, делайте, что хотите, дядя Максим».
Сколько раз потом она решала, что завтра скажет Алексею Петровичу – ищите себе другую квартиру. Но так и не сказала ему этого. Она оправдывалась тогда перед собой тем, что почти не видит своего жильца – он уходил рано и приходил поздно, и ни с одной просьбой никогда к ней не обращался. Она, можно сказать, не знала даже, как звучит его голос – они почти не разговаривали друг с другом. А если и разговаривали, то это был странный разговор – больше говорила она, а он либо поддакивал, либо молчал. И все равно она была счастлива, когда ей удавалось перемолвиться с ним хотя бы двумя словами. Дура баба, ругала она себя после каждого такого разговора. Дура набитая. Разве ты не видишь, что ему не хочется с тобой разговаривать и смотреть ему на тебя не хочется, а ты лезешь? Совести у тебя нет, бесстыжая, потому и лезешь.
Иногда Алексей Петрович все же разговаривал с ней, но так, что она терялась. Что он за человек? Кто он такой? Однажды он ее просто напугал, она потом всю ночь не спала. Было это летом сорок второго, уже при немцах. Вернувшись с базара, она увидела Алексея Петровича во дворе – приладив к крану шланг, он поливал розы.
Алексей Петрович первый заговорил с ней:
– Извините, Зинаида Николаевна, что без спросу тут хозяйничаю. Я хотел попросить разрешения у молодых хозяюшек, да они спят. – Он рассмеялся. – Без задних лапок спят. Славные у вас девчушки.
Она просияла оттого, что услышала его смех, – еще ни разу не слыхала, как он смеется. И оттого, что он так мило похвалил ее дочурок.
– Спасибо, Алексей Петрович. Только лучше бы вы отдохнули. А розы...
– У вас чудесные розы, Зинаида Николаевна.
– Чудесные, – сказала она. – И пусть цветут. Для праздника. Говорят, что наши в наступление перешли.
– Кто говорит? – спросил Алексей Петрович.
– Люди, – сказала она. И еще говорят люди, будто в наше море вошли корабли англичан, французов и американцев. И будто немцам будет от них скоро капут.
– Вот и пригодятся ваши розы раньше, чем вы думали...
– Для чего пригодятся, Алексей Петрович? Не понимаю.
– Союзникам-освободителям преподнесете.
– А я, Алексей Петрович, не хочу, чтобы нас чужие освобождали. Сначала они нас освободят, а потом нам от них освобождаться придется. Мне отец рассказывал, как эти теперешние наши союзнички интервентами сюда приходили. Они ему хорошую память о себе оставили – всю жизнь отец из-за них кровью харкал. Нет, не хочу.
Алексей Петрович ничего не сказал ей на это, и она не на шутку встревожилась. Она не могла понять выражения его лица. Ну что означает эта усмешка? Презрение к бабьему разговору? Или что-нибудь похуже? Она не хотела и не могла думать о нем плохо.
Мысли эти измучили ее. Бедная женщина, она не могла тогда знать, как обрадовала Алексея Петровича, открыв ему свою непокоренную душу. Не мог он ей этого сказать. Не мог, не имел права. А она терзалась и избегала разговоров с Алексеем Петровичем...
Так продолжалось до той памятной ночи...
К вечеру задул сильный ветер, началась пурга, и, как только стемнело, Зинаида Николаевна заперла калитку – еще забредет кто, не услышишь, а у жильца свой ключ. Она легла, попыталась заснуть, но не сумела. Почему-то пугала тишина за стеной. «Когда за стеной живая душа, – сказал ей дядя Максим, – не так сумно». Живая душа. Она и койку свою передвинула к этой стене, чтобы в ночные часы было не так одиноко ее душе. Она сделала это вскоре после того, как на той половине поселился Алексей Петрович. Себе она сказала: «Эта стена теплее». Нелепый предлог, потому что тогда еще было лето, а она даже себе не хотела признаться, что не может теперь уснуть спокойно, прежде чем не услышит его шаги, покашливание, скрежет стальных пружин старого дивана. А иногда ей казалось даже, что она слышит его дыхание, спокойное дыхание спящего. И это тоже было равнозначно счастью. А как же – живая душа рядом. Почти рядом. Раньше она никогда не хитрила – ни с людьми, ни с собой, а теперь вот затеяла игру в прятки с собственной совестью. Дурацкие прятки. Ее обижало, что Алексей Петрович не обращает на нее внимания, но себе она говорила: «Ну и черт с ним, вот и хорошо, что не замечает».
В ту памятную ночь она так и не заснула. То и дело чиркая спичками, смотрела на часы – двенадцать, час, два, а жильца все нет. Такого прежде не было, и она не могла отвязаться от мысли, что случилась беда. Она встала, оделась, зажгла керосиновую лампу и положила ключ от калитки в карман вязаной кофты. И как раз вовремя. Как будто она совершенно точно знала, что так и будет.
Как она услышала стук в калитку, непонятно – потому что после полуночи пурга разгулялась вовсю. Должно быть, сердцем услышала. Она выскочила из дому, и ветер сразу же, еще на крыльце, сорвал с нее шаль, но она не заметила этого, и через несколько мгновений уже была у калитки.
– Простите, ради бога, я, кажется, потерял ключ.
Она поняла, что предчувствие ее не обмануло – беда.
Он был без шапки. Снег и лед были в его мокрых волосах, снег и лед были на его одежде. Он дрожал от холода и говорил сквозь стиснутые зубы.
– Понимаете, заблудился. Пурга, ничего не видать. Попал почему-то на речку. Думал, лед крепкий, и провалился.
Пока они шли от калитки к дому – Алексей Петрович уже с трудом передвигал ноги, и Зинаида Николаевна буквально тащила его, – он все время убеждал ее, что заблудился. Он упорно настаивал на том, что заблудился. Словно хотел, чтобы Зинаида Николаевна как можно тверже запомнила это.
Она принесла ему полный стакан водки, почти весь неприкосновенный запас – держала для компрессов: близнецы что-то прихварывать стали в последнее время.
– Выпейте и переоденьтесь во все сухое. А я пока чай приготовлю с малиновым вареньем. У меня есть.
Когда она пришла с чаем, Алексей Петрович уже лежал под одеялом, щеки у него разрумянились и глаза блестели.
Зинаида Николаевна сидела в старом отцовском кресле, смотрела, как Алексей Петрович пьет чай, и думала: нет, он не заблудился, такой человек не может заблудиться. Тут что-то другое.
– Спасибо, – сказал он, возвращая ей пустую чашку. – Вы меня выручили, Зинаида Николаевна!
– А теперь спите! – велела она. – К утру все пройдет!
На рассвете проснулись девочки, закапризничали – сначала одна, затем за компанию другая. И пока Зинаида Николаевна возилась с ними, ощущение тревоги исчезло. Направляясь потом на половину жильца, она была уверена, что найдет его уже в добром здравии.
Алексей Петрович был очень плох.
– Как вам не стыдно, почему не позвали, ведь не чужие!
Он не ответил.
Она вспомнила страшные, как смертный приговор, слова врача, который лечил ее отца: «Никак не могу вступить в контакт с больным». Врач сказал это утром, а к полудню отца не стало.
Умирает, подумала она, глядя на Алексея Петровича, и, подталкиваемая любовью и отчаянием, схватила его за плечи и встряхнула: «Алексей Петрович, не надо! Не надо!»
Она приблизила свое лицо к его пылающему лицу и принялась дышать в его почерневшие, словно обугленные губы, в закрытые его глаза. Потом она не могла объяснить себе, почему она это сделала. Откуда это взялось, – может, от прапрабабок, которые, наверно, именно так врачевали своих воинственных мужей и сыновей, вдыхая свою жизненную силу в их разрубленные вражьими мечами, пронзенные копьями и стрелами, почти уже бездыханные тела. Если так, то она благодарна своим прапрабабкам-казачкам. Благодарна, потому что Алексей Петрович открыл глаза.
– Пить, – попросил он.
Она дала ему пить, положила на лоб мокрое полотенце. Ему действительно стало лучше. Еще чуть-чуть, но все же лучше. Он улыбнулся своими искусанными, обугленными губами и сказал:
– Вы просто чудо, хозяюшка, чудо!
– Я сбегаю за врачом, тут недалеко доктор Никитин живет. Он моих девочек лечит. Старый, хороший доктор.
– Не надо, – сказал Алексей Петрович. – Врача депо пришлет. Деповские сейчас прибегут. Я ведомости в сейфе запер, а завтра получка.
– Но это долго ждать, пока пришлют врача. Я все-таки лучше сбегаю, а хотите, и в депо сбегаю. Мне не трудно.
– Деповские сами придут, не беспокойтесь. А вы в другое место пойдете, Зинаида Николаевна.
Он не сказал: если вы хотите. Он не сказал: прошу вас пойти. Он сказал: пойдете.
– Я пойду, – сказала она.
– Вам, конечно, страшно. Только надо, Зинаида Николаевна. Поверьте – надо. Солдату, когда он идет в атаку, тоже бывает страшно, но надо, и он идет. И партизану...
Она прервала его.
– Алексей Петрович, вы много говорите, а вам вредно. И не нужно. Я и так все поняла. А насчет страха вы правы – мне боязно, чего врать. И за детей боязно, и за себя. Я ведь все же не солдат. Но раз надо – я пойду.
– Надо, Зинаида Николаевна. Мне некому сейчас поручить это дело. Его должен был исполнить Максим Иванович, но его убили этой ночью.
Она вскрикнула:
– Дядю Максима?
– Да, убили.
– И вы...
– Я попытался его выручить, да вот не вышло...
Зинаида Николаевна выполнила то опасное поручение Алексея Петровича. Она выполнила еще несколько других, не менее опасных, пока он был болен. Все полтора месяца, что Алексей Петрович пролежал в постели, она была его связной; и через нее, беспартийную женщину, он, в сущности, осуществлял руководство большой боевой группой, поскольку по правилам конспирации, установленным здесь, никто не имел права связываться напрямую с секретарем подпольного комитета ВКП(б).
Алексей Петрович был очень доволен своей связной. Только женщина, говорил он, может так аккуратно, так безукоризненно точно выполнять самые трудные поручения.
А Зинаида Николаевна? Никогда до этого и никогда после этого она не была так счастлива. Она нужна человеку, которого любит, она нужна делу, которое он делает, и дело это, которому он отдает свою жизнь, всю – в этом она была непоколебимо уверена, всю без остатка, – стало и ее кровным делом.
Да разве есть на свете более высокое счастье?
Но оно длилось недолго, как и всякое большое счастье. Алексей Петрович выздоровел, стал уходить рано, приходить поздно.
Он уже ни разу не сказал ей: «Вы мне нужны, есть одно дело». И она, потеряв наконец терпение, сама спросила:
– Разве у вас нет для меня поручений?
– Нет, – сказал он. – Мы решили больше не рисковать вашей жизнью. Отныне она принадлежит вашим детям.
А спустя две недели после этого разговора Алексей Петрович стал собираться в дорогу.
– Последнее поручение, товарищ связная, – почти весело сказал он Зинаиде Николаевне, – скажите соседкам и вообще всем своим знакомым, что немцы переводят меня с повышением, поскольку оценили мою преданность и прилежание. Можете смело расписывать эти мои качества – немцы и в самом деле уверены в них, поэтому и назначили на более высокий пост. Сделаете, Зинаида Николаевна?
– Сделаю. А вы... вы надолго уезжаете?
– Не знаю. Это не от меня зависит. Но мы еще с вами обязательно увидимся.
– Когда увидимся?
– После победы. Через неделю после победы.
– Почему через неделю? – спросила Зинаида Николаевна.
– Потому что еду я далеко. Но думаю, что после победы за неделю я к вам доберусь.
– Доберетесь... Если захотите, – сказала Зинаида Николаевна.
– Обязательно доберусь. Да и придется – я ведь залог тут оставляю.
Зинаида Николаевна вопросительно посмотрела на Алексея Петровича.
– Вы уж меня простите, Зинаида Николаевна, – сказал он. – Но я тут без вашего ведома распорядился... Закопал за дровяным сарайчиком свои часы.
– Золотые, что ли?
– Да нет – в этом смысле они не драгоценные, хотя крышки у них и серебряные. Но они, понимаете, именные, еще в ту, гражданскую войну мне их командарм Буденный подарил... Жив буду, непременно вернусь. Ну, а если...
Она крикнула:
– Нет, нет, не надо! – так испугало ее это «если». Потом немного успокоилась, сказала тише: – Будет сделано так, как вы хотите, Алексей Петрович, я сохраню эти часы и вручу их лично вам... Только лично.
– Разумеется, лично мне, а как же иначе – такое дело я никому ни за что не перепоручу... Разве только вашему сыну, который у вас когда-нибудь обязательно будет. Вот он и примет от вас мои часы, в случае чего. Примет их в какой-нибудь значительный день своей жизни, ну, допустим, в день рождения или в день свадьбы... А еще лучше в день, когда он станет красноармейцем – ведь это все же военная, боевая реликвия.
Она хотела сказать ему: «Не будет у меня уже сына», но сама ужаснулась – что же это я себя заживо хороню. И, чувствуя, что у нее уже нет сил продолжать этот разговор, сказала:
– Я, если обещала, сделаю... Но и вы обещайте мне вернуться живым. Обещаете?
Он обещал. И не вернулся, – должно быть, все же сложил голову... Такие, как он, себя не берегут. А она вот, спустя четверть века, сдержала слово и передала часы Чугунова своему сыну-красноармейцу. Жаль только, что сын не почувствовал, как дороги ей эти часы...
6
Когда груз был сдан в пункте назначения и старшему лейтенанту Цапренко удалось посадить весь состав караула на идущий в Сочи скорый поезд, солдаты обрадовались.
– Здорово: всего одна пересадка – и дома, сказал Селезнев, и Гриша не без иронии подумал, что это просто ничего не значащие слова – какой же это дом? Надо быть таким легкомысленным, как Селезнев, чтобы назвать домом казарму. Казарма – наше временное жилье, и ничего больше, пытался уверить себя Гриша, но это тоже были только слова, и ничего больше. В этом Гриша убедился через какой-нибудь час, когда, разговаривая с Поповым, неожиданно для самого себя сказал:
– Вот приедем домой...
Так все-таки казарма дом? Раз тянет, раз хочется поскорее вернуться, – значит, дом, чего уж тут мудрить и иронизировать. А в том, что это так, Гриша уже не сомневался: ему и в самом деле хотелось поскорее вернуться в свою часть, в свою казарму и, если хотите всю правду знать, – и на свою койку. Потому что Гриша, как и все его товарищи, изрядно устал в этой дальней командировке. Она, конечно, была интересна, эта командировка – можно было бы ее даже назвать наглядным и полезным уроком географии, если бы он не преподавался на такой невообразимой скорости, – но всякий, кто сам испытал это, знает, что нести караульную службу в пути куда труднее, чем на одном месте. Когда ты стоишь на посту, ну, например, у склада, и это твой постоянный пост, то все, что тут можно видеть и запомнить, ты уже сто раз видел и запомнил, пожалуй, навсегда – даже самую малость, даже пустяковину какую-нибудь: муравьиный курганчик на полянке, трухлявый пень у овражка и запыленный куст ежевики у изгиба чабанской тропы. Все это не только запомнено, но изучено во всех подробностях... Словом, и в этом отношении часовой на таком посту полный и уверенный хозяин. Но когда твой пост сам денно и нощно передвигается, оставляя позади станции, полустанки, горы и долины, леса и луга, путевые будки и переезды, пристанционные поселки и большие города, то напряженность караульной службы удваивается. И усталость наваливается на людей с удвоенной, а то и с утроенной тяжестью. Так что крепись, часовой! А по ночам тем более крепись – по ночам подкрадывается к человеку самый страшный его враг, – равномерно покачиваясь на рельсах, вагон убаюкивает, укачивает, усыпляет часового. Во всяком случае, пытается усыпить, а значит, от тебя требуется дополнительное усилие, чтобы одолеть этого врага.
Гриша все это на самом себе испытал и обо всем может рассказать, не стыдясь, без утайки, потому что и усталость он сумел перебороть, и коварному сну не поддался. Но была и такая минута, о которой Гриша не каждому расскажет – постесняется.
Случилось это почти что перед рассветом, впереди был разъезд, всего десятка полтора огней среди непроглядной тьмы, состав почему-то вдруг остановился у семафора, и Яранцеву, который стоял на тормозной площадке открытой платформы, это как-то не понравилось. Почему? Трудно сказать. Вероятно, потому, что у самого полотна с обеих его сторон стоял лес. И еще, наверное, потому, что была тишина. Нехорошая такая тишина. Казалось, что что-то враждебное притаилось в темном лесу. Нет, не что-то, а кто-то. А что, если эти кто-то... И раз уж всю правду говорить, это было жуткое ощущение. По спине пробежал препротивный холодок, кожа на голове тоже похолодела, волосы как-то сами собой зашевелились, а руки так отчаянно стиснули автомат, что пальцам стало больно. Это и помогло – напомнив таким образом о себе, оружие вернуло часового Яранцева в реальный мир, а в нем была спокойная тишина, ничем, ну совершенно ничем не угрожающая ни часовому, ни охраняемому объекту. Простая и ясная эта мысль пришла Яранцеву в голову уже тогда, когда, лязгая буферами, состав тронулся с места и так напугавший Гришу перегон остался позади.
И все же осталось недовольство собой: какое это гадкое чувство – страх.
Может, поговорить об этом с Андреем Кузьменко? Он, пожалуй, в таких делах лучше других разбирается. Еще бы!
Ефрейтор Андрей Кузьменко – всеми признанный смельчак: в четырнадцать лет он получил медаль за спасение утопающих.
Яранцев был с Кузьменко в одной смене, и, когда их сменили, Гриша как бы невзначай подсел к нему в вагоне и осторожно, издали начал задуманный разговор.
– Ну и холодно было под утро.
– Не так холодно, как сыро, – сказал Кузьменко.
– Вот именно, сыро, – подхватил Гриша, – а когда мы задержались там у семафора, я, поверишь, чуть не до самых костей отсырел.
– А я вообще не люблю эти ночные остановки у семафоров, – сказал Кузьменко. – Особенно неприятно это в такую смену, как наша: и время глухое, и места, как назло, глухие – то лес, то степь. Вот и лезут в голову всякие ненужные мысли, и мерещится черт знает что...
– И тебе мерещится?
– Почему только мне? Ты спроси ребят – они тебе скажут... Иной раз так воображение разыграется, что тошно становится.
– И что тогда?
– Как что? Гони прочь все эти глупые мысли и продолжай выполнять свои прямые обязанности, – рассмеялся Кузьменко и не без лукавства спросил: – А ты разве по-другому поступил?
– Что ты! Почему по-другому?
– Ну, то-то же.
Гриша чуть было «спасибо» не сказал Кузьменко – так успокоил его этот как бы случайно возникший разговор.








