Текст книги "Собрание сочинений. Т.13."
Автор книги: Эмиль Золя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 40 страниц)
Но вскоре Фелисьен начал проявлять признаки нетерпения. Он уже не лежал целыми часами в блаженной неподвижности близ какого-нибудь куста. Теперь, как только Анжелика выходила на балкон, он становился беспокойным и пытался подойти поближе. Боясь, что его могут увидеть, она стала даже немножко сердиться. Однажды произошла настоящая ссора: он подошел к самой стене, и ей пришлось уйти с балкона. То была целая катастрофа; Фелисьен был потрясен, его лицо выражало такую красноречивую покорность и мольбу, что Анжелика назавтра же простила его и в обычный час вышла на балкон. Но терпеливое ожидание уже не удовлетворяло его, и он опять принялся за свое. Теперь, казалось, он сразу находился повсюду, весь Сад Марии был охвачен его лихорадкой. Он выходил из-за каждого дерева, появлялся за каждым кустом ежевики. Можно было подумать, что он ютится, как дикие голуби, в ветвях старых вязов. Шеврот был для Фелисьена предлогом, чтобы жить на пустыре; целые дни проводил он, склонившись над ручьем, и, казалось, следил за отражением облаков. Однажды Анжелика увидела его на развалинах мельницы; он стоял на стропиле давно сгнившего сарая, был счастлив, что забрался так высоко, и только жалел, что у него нет крыльев, чтобы взлететь еще выше, до уровня ее плеч. Другой раз Анжелика с трудом подавила крик, увидев его выше себя, на террасе абсидной часовни, между двумя соборными окнами. Как мог он попасть на эту галерею? Ведь она заперта и ключ находится у причетника! А иногда она видела его под самым небом – между опорными арками нефа или на вершинах контрфорсов. Как он забирался туда? С этой высоты Фелисьен мог свободно заглядывать в ее комнату: раньше это делали только ласточки, летающие над шпилями колоколен. До сих пор Анжелике не приходило в голову прятаться от кого бы то ни было. Но теперь она стала завешивать окно, все возраставшее смущение охватывало ее от чувства, что к ней вторгаются, что они всегда вдвоем. Но если она ничего больше не хочет, то почему так бьется ее сердце, бьется, точно большой соборный колокол в праздничный день?
Прошло три дня, и, испуганная возраставшей смелостью Фелисьена, Анжелика не показывалась на балконе. Она клялась, что никогда больше его не увидит, и изо всех сил старалась почувствовать к нему отвращение. Но он уже успел заразить ее своей лихорадкой, она не находила себе места и то и дело под самыми разнообразными предлогами бросала свое вышивание.
Она узнала, что матушка Габе все еще не покидает постели, находится в глубокой нужде, и стала каждое утро навещать ее. Старушка жила рядом, через три дома, на улице Золотых дел мастеров. Анжелика носила ей бульон, сахар, покупала для нее лекарства у аптекаря на Главной улице.
И однажды, когда с целым ворохом пакетиков и пузырьков она вошла в комнату больной, у нее дух захватило от неожиданности: у изголовья кровати стоял Фелисьен. Он отчаянно покраснел и неловко выскользнул из комнаты. На следующий день, уходя от больной, она снова встретилась с ним и, недовольная, уступила ему место, – уж не хочет ли он помешать ей навещать бедняков? Как раз в это время Анжелика была в одном из своих припадков благотворительности и готова была отдать все, чтобы облегчить жизнь тем, у кого нет ничего. При мысли об их страданиях ее затопляло глубокое чувство братства и сочувствия. Она бегала к жившему на Нижней улице слепому паралитику, дядюшке Маскару, приносила ему бульон и сама кормила его с ложечки; перетащила всю старую мебель с чердака Гюберов в жалкий подвал на улице Маглуар к восьмидесятилетним супругам Шуто; она посещала и других – всех бедняков квартала, всем приносила потихоньку какие-нибудь вещи или остатки вчерашнего обеда и сияла, видя их удивление и радость. И везде и всюду она натыкалась на Фелисьена! Боясь увидеть его, Анжелика даже к окнам избегала подходить и все-таки видела его чаще, чем когда бы то ни было. Ее смущение все возрастало, ей казалось, что она очень сердится на него.
Хуже всего было то, что Анжелика вскоре начала разочаровываться в своем милосердии. Этот юноша отравлял ей всю радость собственной доброты. Вероятно, он и раньше посещал бедных, но только не этих: эти его до сих пор никогда не видали; должно быть, он наблюдал за Анжеликой, заходил в те же квартиры, что и она, знакомился с ее бедняками и перехватывал их у нее одного за другим. И теперь всякий раз, как она с корзиночкой провизии заходила к семейству Шуто, она находила у них на столе несколько серебряных монет. Дядюшка Маскар вечно плакался на отсутствие табака; однажды, забежав к нему с десятью су – всем, что она могла сэкономить за неделю, – Анжелика обнаружила у него целое богатство: сверкающий, как солнце, золотой двадцатифранковик. А когда она как-то вечером зашла в гости к матушке Габе, та попросила ее сходить разменять банковый билет. До чего же досадно чувствовать свое бессилие, знать, что у тебя нет денег, когда другой так легко открывает свой кошелек! Разумеется, Анжелика была счастлива, что ее бедняки сделали такую удачную находку, но ей самой уже не доставляло удовольствия помогать им: было грустно давать так мало, когда другой дает так много. Уступив умиленной потребности проявлять душевную широту, он сделал неловкий шаг и, воображая, что завоевывает сердце девушки, сводил на нет ее благотворительность. Кроме того, ей приходилось выслушивать у всех своих бедных дифирамбы Фелисьену: такой добрый молодой человек и такой деликатный, так хорошо воспитан! Они говорили только о нем и усиленно показывали его подарки, словно для того, чтобы унизить ее собственные. И все же, несмотря на клятвенное обещание забыть Фелисьена, она, в свою очередь, начинала расспрашивать о нем. Что он подарил? Что он сказал? Ведь он красивый, правда? И нежный и робкий! Может быть, он осмелился говорить о ней? Ах, разумеется, он только о ней и говорил! Тут уж Анжелика решительно ненавидела его, потому что у нее делалось слишком тяжело на сердце.
Так не могло тянуться вечно, и однажды в мягкие майские сумерки разразилась катастрофа. Все произошло из-за Ламбалезов – целого выводка нищенок, ютившихся в развалинах мельницы. Семейство состояло из одних женщин: сморщенная, как печеное яблоко, матушка Ламбалез, старшая дочь Тьенетта, двадцатилетняя рослая дикарка, и две ее маленькие сестренки – Роза и Жанна, обе рыжие, всклокоченные, с уже наглыми глазами. Все четверо в стоптанных, подвязанных веревочками башмаках расходились с утра просить милостыню по дорогам, вдоль канав, и возвращались только к ночи, еле волоча ноги от усталости. В тот день Тьенетта совсем прикончила свои башмаки, бросила их на дороге и вернулась с израненными в кровь ногами. Усевшись прямо в высокой траве Сада Марии у дверей их логова, она вытаскивала занозы из пяток, а мать и обе девочки стояли рядом и жалобно причитали.
Как раз в эту минуту подошла Анжелика, пряча под фартуком свою еженедельную милостыню – большой хлеб. Девушка пробежала через садовую калитку и оставила ее открытой, так как рассчитывала сейчас же вернуться. Но, увидя все семейство в слезах, она остановилась:
– Что такое? Что с вами?
– Ах, добрая барышня! – заголосила матушка Ламбалез. – Посмотрите, что наделала себе эта дуреха! Завтра она не сможет ходить, и задаром пропадет день… Ей нужны башмаки.
Роза и Жанна затрясли гривами и, сверкая глазами, заревели пуще прежнего.
– Нужны башмаки! Нужны башмаки! – пронзительно кричали они.
Тьенетта приподняла свою худую и черную физиономию. Потом, не произнеся ни слова, она с: такой свирепостью стала выковыривать иголкой длинную занозу, что потекла кровь.
Взволнованная Анжелика подала свою милостыню.
– Вот хлеб, как всегда.
– О, хлеб! – ответила матушка Ламбалез. – Разумеется, хлеб всегда нужен. Но ведь его не наденешь на ноги! И как раз завтра ярмарка в Блиньи, а на этой ярмарке мы каждый год собираем не меньше сорока су… Боже милостивый! Что же с нами будет?
Жалость и смущение не давали Анжелике заговорить. У нее в кармане было всего-навсего пять су. За пять су даже по случаю невозможно купить башмаки. Каждый раз отсутствие денег парализовало ее добрые намерения. Но тут она обернулась и среди нарастающей темноты увидела в нескольких шагах позади себя Фелисьена. Это окончательно вывело ее из себя, – может быть, он давно уже здесь и все слышал. И всегда он появляется так, что она не знает, как и откуда он пришел!
«Сейчас он даст им башмаки», – подумала Анжелика.
В самом деле, Фелисьен подошел ближе. В бледно-фиолетовом небе загорались первые звезды. Всеобъемлющий покой теплой ночи опускался на Сад Марии, пустырь засыпал, ивы купались во тьме. Собор черной глыбой выделялся на западе.
«Ну, разумеется, сейчас он даст им башмаки».
Анжелика испытывала настоящее отчаяние. Так он и будет давать всегда, и ей ни разу не удастся победить его! Сердце ее готово было выскочить из груди, сейчас ей хотелось только одного: быть очень богатой, чтобы показать ему, что и она умеет делать людей счастливыми.
Но Ламбалезы уже увидели благодетеля, мать засуетилась, девчонки протянули руки и захныкали, а старшая дочь перестала ковырять окровавленные пятки и скосилась на него.
– Послушайте, голубушка, – сказал Фелисьен, – пойдите на Главную улицу, на углу Нижней…
Анжелика уже сообразила: там была сапожная лавочка. Она живо перебила его, но была так возбуждена, что бормотала первые слова, какие только приходили ей в голову:
– Совсем не нужно туда ходить!.. К чему это!.. Можно гораздо проще…
Но она не могла придумать ничего проще. Что сделать, что изобрести, чтобы превзойти его в щедрости? Никогда она не думала, что может так ненавидеть его.
– Скажите там, что вы от меня, – продолжал Фелисьен, – попросите…
И снова Анжелика перебила его; она тоскливо повторяла:
– Можно гораздо проще… гораздо проще…
И вдруг она сразу успокоилась, села на камень, быстро развязала и сняла башмаки, сняла кстати и чулки.
– Возьмите! Ведь это так просто! Зачем беспокоиться?
– Ах, добрая барышня! Бог да вознаградит вас! – воскликнула матушка Ламбалез, разглядывая почти новенькие башмачки. – Я их сверху разрежу, чтобы они влезли… Тьенетта! Да благодари же, дурища!
Тьенетта вырвала чулки из жадных рук Розы и Жанны и не сказала ни слова.
Но тут Анжелика сообразила, что ноги ее босы и что Фелисьен видит их. Страшное смущение охватило ее. Она не смела пошевельнуться, зная, что, если только она встанет, ноги обнажатся еще больше. Потом, совсем потеряв голову от испуга, она бросилась бежать. Ее белые ножки мелькали по траве. Ночь еще больше сгустилась, и Сад Марии казался темным озером, распростертым между соседними большими деревьями и черной массой собора. На залитой сумраком земле не было видно ничего, кроме маленьких белых ножек, их голубиной атласной белизны.
Боясь воды, перепуганная Анжелика бежала по берегу Шеврота к доскам, служившим мостками. Но Фелисьен пересек ей путь через кустарник. Столь робкий до сих пор, увидав ее белые ноги, он покраснел еще больше, чем она; и какое-то пламя понесло его, он готов был кричать о своей льющейся через край молодой страсти – страсти, охватившей его с первых же встреч. Но когда Анжелика, пробегая, коснулась его, он смог только пробормотать горевшее на его губах признание:
– Я люблю вас.
Анжелика растерянно остановилась. Секунду она стояла, выпрямившись, и глядела на него. Ее мнимый гнев, мнимая злоба исчезли, растворились в смятении, полном блаженства. Что он сказал? Почему все перевернулось в ней? Он любит ее, она это знает, – и вот одно произнесенное шепотом слово погрузило ее в изумление и страх. А он, чувствуя, как открылось ее сердце, как их сблизила общая тайна – благотворительность, осмелев, повторил:
– Я люблю вас.
Но она снова бросилась бежать в страхе перед возлюбленным. Шеврот не остановил ее – она прыгнула в ручей, как гонимая охотником лань; ее белые ножки побежали по камням, то и дело погружаясь в ледяную воду. Калитка захлопнулась, они исчезли.
VI
Целых десять дней Анжелику мучили угрызения совести. Оставшись одна, она рыдала, как будто совершила непоправимую ошибку. И тревожный, неясный вопрос все время вставал перед нею; согрешила ли она с этим юношей? Может быть, она уже погибла, как дурные женщины «Золотой легенды», отдающиеся дьяволу? Произнесенные шепотом слова «я люблю вас» оглушительными раскатами гремели в ее ушах, – наверное, они исходили от каких-то ужасных сил, кроющихся в мире невидимого. Но она выросла в таком одиночестве, в таком неведении, – она этого не знала, не могла знать.
Согрешила ли она с этим юношей? Анжелика старалась восстановить события, оспаривала свои сомнения перед собственной невинностью. Что такое грех? Видеться, болтать, не говоря об этом родителям, – это уже грех? Нет, здесь не может быть большого зла. Почему же она так задыхается? Если она не виновата, почему она чувствует, что стала другой, что в ней бьется новая душа? Может быть, грех вызывает в ней это смутное, изнуряющее недомогание. Сердце ее было полно неясной, неоформленной тревоги; она ждала каких-то слов и событий и робела, потому что еще не понимала того, что пришло к ней. Она слышала раскаты грозных слов: «я люблю вас», – и волна крови заливала ее щеки; она уже не рассуждала, не верила ничему и рыдала, боясь, что ее грех лежит где-то вне обычного, в том, что не имеет ни названия, ни формы.
Больше всего мучило Анжелику, что она не открылась Гюбертине. Если бы она только могла спросить матушку, та, конечно, в двух словах разъяснила бы ей эту тайну. Ей даже казалось, что, если бы она хоть с кем-нибудь поговорила о своем несчастье, ей стало бы легче. Но тайна была слишком велика; Анжелика умерла бы со стыда, если бы открылась кому-нибудь. И она притворялась, напускала на себя внешнее спокойствие, тогда как в сердце ее бушевала настоящая буря. Если ее спрашивали, почему она так рассеянна, она удивленно подымала глаза и отвечала, что не думает ни о чем. Она прилежно сидела за станком, машинально работала иголкой, но с утра до ночи ее точила одна мысль. Ее любят, ее любят! Но любит ли она сама? И в своем неведении Анжелика не находила ответа на этот все еще темный для нее вопрос. Она столько раз задавала его себе, что у нее мутилось голове, слова теряли обычный смысл, вся комната начинала кружиться и уносила ее в какой-то водоворот. Но потом усилием воли она встряхивалась, брала себя в руки и снова, все еще в полусне, вышивала с обычным вниманием и тщательностью. Быть может, в ней созревает какая-то тяжелая болезнь? Однажды вечером, перед сном, Анжелику охватила такая дрожь, что она уже не надеялась оправиться. Казалось, сердце ее разорвется, в ушах гудел колокольный звон. Любит она или умирает? Но когда Гюбертина, наващивая нитку, бросала тревожный взгляд на приемную дочь, та спокойно улыбалась ей.
Впрочем, Анжелика поклялась, что никогда больше не увидит Фелисьена. Она уже не отваживалась ходить в поросший сорной травой Сад Марии, перестала даже посещать бедняков. Она боялась, что, если встретится лицом к лицу с Фелисьеном, случится что-то ужасное. Удерживало ее и раскаяние: она наказывала себя за возможно совершенный грех. В иные дни она была особенно непреклонна и запрещала себе даже поглядеть в окошко, боясь увидеть на берегу Шеврота того, кто внушал ей такой страх. Если же, не устояв перед искушением, она выглядывала в окно, а его не оказывалось на пустыре, она пребывала в унынии до следующего дня.
Но вот однажды утром раздался звонок; Гюбер, расправлявший короткую ризу, спустился вниз. Наверное, кто-то из клиентов принес заказ, потому что сквозь оставшуюся открытой дверь на лестницу до Гюбертины и Анжелики донеслись заглушенные голоса. Но вдруг на лестнице послышались шаги, и обе женщины удивленно подняли головы: Гюбер вел заказчика в мастерскую – это никогда не бывало. И глубоко потрясенная девушка увидела перед собою Фелисьена. Он был одет очень просто, как мастеровой, занимающийся чистой работой. Много дней он провел в тщетном ожидании, В тоскливой неизвестности, тысячу раз повторял себе, что она его не любит, и вот он пришел к Анжелике, потому что Анжелика не шла к нему.
– Послушай, дитя мое, – сказал Гюбер, – это относится к тебе. Этот господин принес нам совсем особенный заказ. Я решил, что нужно поговорить спокойно, и привел его сюда. Право, так будет лучше!.. Ваш рисунок, сударь, нужно показать моей дочери.
Ни он, ни Гюбертина ничего решительно не подозревали. Они приблизились из чистого любопытства, – им тоже хотелось поглядеть. Но Фелисьена, как и Анжелику, душило волнение. Он развернул рисунок, и руки его дрожали.
– Это рисунок митры для монсеньера, – очень медленно, чтобы скрыть смущение, проговорил он. – Здешние дамы решили сделать ему подарок и поручили мне набросать узор и проследить за выполнением. Я мастер цветных стекол, но, помимо того, много занимался старинным рисунком… Как видите, я только воспроизвел готическую митру…
Склонившись над большим листом, который он положил перед ней, Анжелика слегка вскрикнула:
– О, святая Агнеса!
В самом деле, то была тринадцатилетняя мученица, нагая девственница, одетая собственными волосами, из которых выглядывали только маленькие ручки и ножки, такая же, как на колонне возле одной из соборных дверей, такая же, как старая деревянная статуя внутри собора, некогда раскрашенная, но позолоченная временем и принявшая теперь бледно-рыжеватый оттенок. Фигура святой занимала всю переднюю часть митры: два ангела возносили ее на небо, а под ней расстилался далекий, тонко выписанный пейзаж. Отвороты и край митры были украшены остроконечным орнаментом прекрасного стиля.
– Заказчицы хотят приурочить подарок к процессии Чуда, – продолжал Фелисьен, – и я, разумеется, решил, что нужно изобразить святую Агнесу…
– Превосходная идея, – перебил Гюбер.
Гюбертина сказала в свою очередь:
– Монсеньер будет очень тронут.
Процессия Чуда происходила каждый год 28 июля в честь Иоанна V д’Откэра, в ознаменование чудесной способности излечивать чуму, дарованной некогда богом ему и его роду, чтобы спасти Бомон. Старинное придание говорило, что эта способность была ниспослана Откэрам при посредничестве всегда высоко ими чтимой святой Агнесы, – вот откуда пошел древний обычай ежегодно в торжественном шествии проносить старую статую девственницы по всем улицам города; до сих пор еще люди верили, что святая отгоняет все напасти.
– Для процессии Чуда, – прошептала наконец Анжелика, не сводя глаз с рисунка, – но ведь осталось только три недели. Мы ни за что не успеем.
Гюберы покачали головами. В самом деле, работа очень кропотливая. Гюбертина обернулась к девушке.
– Я могу помочь тебе, – сказала она. – Я сделаю весь орнамент, тебе останется только самая фигура.
Анжелика продолжала смущенно разглядывать фигуру святой. Нет, нет! Нужно отказаться, она должны побороть сладкое желание согласиться! Фелисьен, конечно, лжет: он вовсе не беден, он только прячется под рабочей одеждой – это ясно как день, и быть его соучастницей грешно; вся эта наигранная простота, во эта история – только предлог, чтобы пробраться к ней. И, восхищенная, заинтересованная в глубине души, Анжелика держалась настороже; она была совершенно уверена, что мечта ее полностью осуществится, и уже видела Фелисьена принцем королевской крови.
– Нет, – вполголоса повторила девушка, – у нас не хватит времени. – И, не подымая глаз, словно разговаривая сама с собой, продолжала: – Святую нельзя делать ни шелком, ни двойной вышивкой. Это было бы недостойно… Нужно вышивать цветным золотом.
– Разумеется, – сказал Фелисьен, – я и сам так думал. Я знаю, что мадемуазель открыла секреты старых мастеров… В ризнице и сейчас хранится кусок превосходной вышивки.
Гюбер сейчас же воодушевился.
– Да, да! Это работа пятнадцатого столетия, вышивала одна из моих прабабок… Цветное золото! Ах сударь, лучшей вышивки мне не приходилось видывать! Но на это требуется очень много времени, и стоит это дорого, да к тому же тут нужен настоящий художник. Вот уже двести лет, как перестали так работать… И если уж моя дочь отказывается, то вам придется расстаться с этой мыслью: нынче она одна еще умеет вышивать цветным золотом, я не знаю никого, кроме нее, кто обладал бы нужной для этого остротой зрения и ловкостью рук.
Как только заговорили о цветном золоте, Гюбертина стала очень почтительной.
– В самом деле, – убежденно сказала она, – в три недели немыслимо кончить… Нужно ангельское терпение.
Но Анжелика, пристально разглядывая фигуру святой, сделала открытие, наполнившее радостью ее сердце: Агнеса была похожа на нее. Наверно, срисовывая старинную статую, Фелисьен думал о ней, Анжелике, и мысль, что она всюду следует за ним, что он всюду видит только ее, поколебала ее решимость. Наконец она подняла голову, увидела, что Фелисьен весь трепещет, что пламенный взгляд его полон мольбы, и сдалась окончательно. Но вследствие той бессознательной хитрости, той инстинктивной мудрости, которая в нужный момент неизбежно приходит к самым неопытным и невинным девушкам, Анжелика не хотела показывать ему, что согласна.
– Это невозможно, – повторила она и вернула рисунок, – я ни для кого не соглашусь на такую работу.
Фелисьен отшатнулся в подлинном отчаянии. Ему показалось, что он понял тайный смысл слов Анжелики: она отказывает ему. Но, уже уходя, он все-таки сказал Гюберу:
– Что касается денег, вы можете назначить любую цену… Эти дамы согласны даже на две тысячи франков…
Гюберы не были жадными. Но такая большая сумма все же взволновала и их. Гюбер взглянул на жену. Досадно упускать такой богатый заказ!
– Две тысячи франков, – нежным голосом повторила Анжелика, – две тысячи франков, сударь…
Для нее деньги ничего не значили, но она еле удерживала улыбку, лукавую улыбку, морщившую уголки ее губ; ее развеселила мысль, что она может согласиться и в то же время не показать и вида, что хочет встречаться с Фелисьеном, внушить ему самое ложное представление о себе.
– О, за две тысячи франков я согласна, сударь!.. Я бы ни для кого этого не сделала, но когда предлагают такие деньги… Если придется, я буду работать по ночам.
Теперь, боясь, что Анжелика слишком утомится, стали отказываться Гюберы.
– Нет, нет, нельзя упускать денег, когда они сами плывут в руки!.. Можете рассчитывать на меня. Ко дню процессии ваша митра будет готова.
Фелисьен положил рисунок и ушел с растерзанным сердцем, не решившись даже задержаться под предлогом добавочных разъяснений. Итак, она его не любит! Она сделала вид, что не узнает его, и разговаривала с ним, точно с самым обычным заказчиком, в котором только и есть хорошего, что его деньги. Сначала Фелисьен бушевал и обвинял девушку в том, что у нее низменная душа. Тем лучше! Он и думать о ней не станет – все кончено. Но, несмотря ни на что, он думал только о ней и скоро стал оправдывать ее: ведь она живет работой, должна же она зарабатывать свой хлеб! А через два дня, совершенно несчастный, больной от тоски, он снова бродил вокруг дома Гюберов. Она не выходила, она даже не показывалась в окне. И он вынужден был признаться себе, что если Анжелика его не любит, если она любит только деньги, то зато сам он любит ее с каждым днем все сильней, любит так, как любят только в двадцать лет, – безрассудно, по случайному выбору сердца, ради печалей и радостей самой любви. Он увидел ее однажды – и все было решено: ему нужна была только она, никто не мог заменить ее; какой бы она ни была – хорошей или дурной, красивой или безобразной, богатой или бедной, – он умрет, если не добьется ее. На третий день страдания Фелисьена дошли до предела, и, забыв свои клятвы никогда не видеть Анжелики, он снова пошел к Гюберам.
Молодой человек позвонил, ему опять открыл сам вышивальщик и, выслушав сбивчивые объяснения, снова решил провести его в мастерскую.
– Дитя мое, этот господин хочет объяснить тебе что-то такое, чего я не могу хорошенько понять.
– Если я не очень помешаю, мадемуазель, – забормотал Фелисьен, – я хотел бы иметь ясное представление… Эти дамы просили меня лично проследить за работой… Конечно, если я не буду вам мешать.
При виде Фелисьена Анжелика почувствовала, как сердце ее мучительно забилось; что-то подымалось к самому ее горлу. Она задыхалась. Но девушка сделала над собой усилие и успокоилась; даже легкая краска не выступила на ее щеках.
– О, мне никто не может помешать, сударь, – спокойно, даже равнодушно сказала она. – Я прекрасно работаю на людях… Рисунок ваш, и вполне естественно, что вы хотите проследить за выполнением.
Растерявшийся Фелисьен так и не осмелился бы сесть, если бы Гюбертина, спокойно улыбаясь приятному заказчику, не предложила ему стул. Затем она снова склонилась к станку и принялась за двойную вышивку готического орнамента отворотов митры. Гюбер между тем взял туго натянутую, совершенно готовую и проклеенную хоругвь, сушившуюся уже два дня на стене, и принялся снимать ее с рамки. Никто не произносил ни слова; обе вышивальщицы и вышивальщик работали так, словно в мастерской никого, кроме них, не было.
И в этой мирной обстановке молодой человек немного успокоился. Пробило три часа, тень собора уже вытянулась, в широко открытое окно вливался мягкий полусвет. Для чистенького, увитого зеленью домика Гюберов, прилепившегося к подошве колосса, сумерки начинались после полудня. С улицы доносился легкий топот ног по каменным плитам: это вели к исповеди приютских девочек. Старые стены, старые инструменты, весь неизменный мир мастерской, казалось, дремал многовековым сном, и от него тоже исходили свежесть и спокойствие. Ровный и чистый белый свет большим квадратом падал на станок, и золотисто-матовые отблески ложились на тонкие лица склонившихся к работе вышивальщиц.
– Я должен вам сказать, мадемуазель, – смущенно начал Фелисьен, чувствуя, что должен объяснить свой приход, – я должен сказать, что, по-моему, волосы нужно вышивать чистым золотом, а не шелком.
Анжелика подняла голову. Ее смеющиеся глаза ясно говорили, что если Фелисьен пришел только для того, чтобы сделать это указание, то ему не стоило беспокоиться. Потом она опять склонилась и нежным, чуть насмешливым голосом сказала:
– Разумеется, сударь.
Только теперь Фелисьен заметил, что она как раз работает над волосами, и почувствовал себя дураком. Перед Анжеликой лежал его рисунок, но уже раскрашенный акварелью и оттененный золотом – золотом того нежного тона, что встречается только на выцветших старинных миниатюрах в молитвенниках. И она искусно копировала этот рисунок с терпением художника, привыкшего работать с лупой. Уверенными, немножко даже резкими штрихами она переводила рисунок на туго натянутый атлас, под который была для прочности подложена грубая материя; затем она сплошь зашивала атлас золотыми нитками, причем клала их вплотную, нитка к нитке, и закрепляла только по концам, оставляя посредине свободными. Пользуясь натянутыми золотыми нитками как основой, она раздвигала их кончиком иголки, находила под ними рисунок и, следуя узору, закрепляла золото шелком, так что стежки ложились поверх золота, а оттенок шелка соответствовал раскраске оригинала. В темных местах шелк совсем закрывал золото, в полутенях блестки золота были расположены более или менее редко, а в светлых местах лежало сплошное чистое золото. Эта расшивка золотой основы шелком и называлась цветным золотом; мягкие и плавные переходы тонов как бы согревались изнутри таинственным сияющим ореолом.
Внезапно Гюбер, который только что начал освобождать хоругвь от натягивавших ее веревочек, произнес:
– Когда-то одна вышивальщица сработала настоящий шедевр цветным золотом… Ей нужно было сделать «целую фигуру цветного золота в две трети роста», как говорится в наших уставах… Ты, должно быть, знаешь, Анжелика.
И снова воцарилось молчание. В отступление от общих правил Анжелика так же, как и Фелисьен, решила, что волосы святой нужно вышивать совсем без шелка, одним только золотом; поэтому она работала золотыми нитками десяти разных оттенков – от темно-красного золота цвета тлеющих углей до бледно-желтого золота цвета осенних лесов. И Агнеса с головы до ног покрывалась целым каскадом золотых волос. Чудесные волосы сказочным руном ниспадали с затылка, плотным плащом окутывали ее стан, двумя волнами переливались через плечи, соединялись под подбородком и пышно струились к ее ногам, как живое теплое одеяние, благоухающее ее чистой наготой.
Весь этот день Фелисьен смотрел, как Анжелика вышивает локоны, следуя за их извивами разрозненными стежками; он не спускал глаз с вырастающих и горящих под ее руками волос Агнесы. Его приводила в смятение эта масса волос, разом упавших до самой земли. Гюбертина пришивала блестки, заделывая места прикрепления кусочками золотой нити; каждый раз, как ей приходилось отбросить в мусор негодную блестку, она оборачивалась к молодым людям и окидывала их спокойным взглядом. Гюбер уже снял с хоругви планки, освободил ее от валиков и теперь тщательно складывал ее. Общее молчание только увеличивало смущение Фелисьена, и он в конце концов сообразил, что если ему не приходят в голову обещанные указания относительно вышивки, то лучше всего уйти.
Он встал, пробормотав:
– Я еще вернусь… У меня так плохо вышел рисунок головы, что, быть может, вам, мадемуазель, понадобятся мои указания.
Анжелика прямо взглянула на него своими огромными темными глазами и спокойно сказала:
– Нет, нет… Но приходите, сударь, приходите, если вас беспокоит выполнение.
И, счастливый разрешением приходить, в отчаянии от ее холодности, Фелисьен ушел. Она не любит его, она никогда его не полюбит. Это ясно. Зачем же тогда возвращаться? Но и назавтра и все следующие дни он приходил в чистый домик на улице Золотых дел мастеров. В любом другом месте все было ему немило, его мучила неизвестность, изнуряла внутренняя борьба. Он успокаивался, только когда садился рядом с юной вышивальщицей, и ее присутствие мирило его даже с мыслью, что он не нравится ей. Фелисьен приходил каждое утро, говорил о работе и усаживался около станка, точно его присутствие и впрямь было необходимо; его очаровывала возможность глядеть на неподвижный тонкий профиль Анжелики, обрамленный золотом волос, наблюдать за проворной игрой ее гибких маленьких рук, разбиравшихся в целом ворохе длинных иголок. Девушка держалась очень просто и обращалась теперь с Фелисьеном, как с товарищем. Тем не менее он все время чувствовал, что между ними остается что-то невысказанное, и сердце его тоскливо тянулось к ней. Порой она поднимала голову, насмешливо улыбалась, и в глазах ее светились нетерпение и вопрос. Потом, видя его смятение, снова напускала на себя холодность.