Текст книги "Собрание сочинений. Т.13."
Автор книги: Эмиль Золя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 40 страниц)
Особенно радовалась жизни Северина. Вскоре она опять предалась лени, вновь переложила хозяйство на плечи тетушки Симон и, как барышня, получившая благородное воспитание, уделяла все время рукоделию. Она затеяла нескончаемую работу – стала вышивать покрывало, и это грозило растянуться на всю жизнь. Северина поднималась довольно поздно, она нежилась одна в постели, приходившие и уходившие поезда убаюкивали ее, они, как часы, отмечали для нее ход времени, ибо следовали строго по расписанию. В первое время после замужества шумная жизнь железнодорожной станции – свистки, скрежет поворотного круга, грохот стремительно проносившихся составов, похожие на землетрясение неожиданные толчки, от которых дрожала мебель, – буквально сводила ее с ума. Затем она постепенно привыкла, шум и суета вокзала сделались частью ее существования и даже стали нравиться ей: постоянно доносившийся снаружи грохот словно подчеркивал мирную тишину ее жилища. До завтрака она бесцельно блуждала по комнатам, болтала с тетушкой Симон. Потом подолгу сидела в столовой возле окна в блаженном ничегонеделании, забыв о рукоделии. Приходя с ночного дежурства, Рубо тут же заваливался спать, и Северина до самого вечера слышала, как он храпит; в такие дни она чувствовала себя счастливой – она проводила их как до замужества: спала, широко раскинувшись в постели, была свободна с утра до ночи, вела себя так, как ей заблагорассудится. Северина почти не выходила из дому, и Гавр напоминал ей о себе только копотью соседних заводов: большие клубы черного дыма пятнали небо над цинковой крышей, которая высилась в нескольких метрах от окон и загораживала горизонт. Город находился там, за этой вечной преградой, Северина ощущала его далекое дыхание, и мало-помалу горечь от того, что она никогда его не видит, притупилась; в желобе вокзального навеса она развела крошечный садик – тут стояло пять или шесть горшков с левкоями и вербеной, они скрашивали ее одиночество. И порою Северине казалось, что она живет в своем уединении, как в лесной глуши. Бывало, Рубо в свободные часы вылезал из окна, пробирался вдоль желоба, одолевал цинковый скат и устраивался на щипце, откуда открывался вид на бульвар Наполеона; там он сидел под открытым небом, покуривая трубку и глядя на город, расстилавшийся у его ног, на высокий лес мачт в доках, на безбрежное, убегавшее вдаль бледно-зеленое море.
Та же сонная одурь, казалось, овладела и семьями других станционных служащих, живших по соседству с супругами Рубо. Коридор, где обычно вихрем крутились самые ужасные сплетни, будто уснул. Когда Филомена заходила в гости к г-же Лебле, они шептались так тихо, что их голосов нельзя было различить. Пораженные тем, как повернулось дело, кумушки отзывались о помощнике начальника станции не иначе как с пренебрежительным состраданием: разумеется, это она, Северина, добилась, чтобы его не увольняли, неспроста она ездила в Париж, уж верно, там ни перед чем не останавливалась; но репутация его все равно подмочена, на него отныне будут смотреть с подозрением. Супруга кассира теперь уже не опасалась, что соседи отберут у нее квартиру, и всячески выражала им свое презрение, проходя мимо, она не глядела в их сторону и не здоровалась; этим она даже восстановила против себя Филомену, которая заходила теперь все реже и реже, считая, что г-жа Лебле зазналась и с ней не стоит иметь дело. Чтобы как-то убить время, старуха продолжала выслеживать мадемуазель Гишон и начальника станции г-на Дабади, все еще надеясь захватить их врасплох; однако ей это по-прежнему не удавалось. Теперь в коридоре слышалось лишь осторожное шарканье ее войлочных туфель. И мало-помалу всех охватила некая дремота – прошел целый месяц безмятежной жизни, походившей на глубокий сон, в который люди погружаются после сильных потрясений.
Но одно обстоятельство продолжало терзать и тревожить покой супругов Рубо: всякий раз, когда они, пусть даже ненароком, бросали взгляд на кусок паркета в столовой, им становилось не по себе. Слева от окна они приподняли дубовый фриз, который потом вновь прибили на место, предварительно спрятав там вынутые из карманов Гранморена часы, десять тысяч франков и кошелек, где было около трехсот франков золотом. Все это Рубо взял лишь для того, чтобы создать видимость ограбления. Он никогда не крал и как-то сказал Северине, что лучше умрет с голоду, чем возьмет хотя бы сантим или продаст часы. Деньги старого развратника, опозорившего его жену и получившего за это по заслугам, замараны грязью и кровью! Нет, нет, к этим нечистым деньгам порядочный человек прикасаться не должен! Унаследованный Севериной дом в Круа-де-Мофра Рубо принял не раздумывая, как подарок; другое дело – деньги: ведь ему пришлось собственными руками обшарить карманы убитого, и это лишало его равновесия, будило угрызения совести, наполняло каким-то тошнотворным страхом. При всем том у него ни разу не возникло желание сжечь банковые билеты, а часы и бумажник темной ночью выкинуть в море. Простая осторожность подсказывала это, но какое-то смутное безотчетное чувство мешало ему с ними расстаться. В нем жило неосознанное преклонение перед деньгами, он никогда в жизни не осмелился бы уничтожить такую сумму. В первую ночь Рубо запрятал деньги под подушку, не найдя для них более надежного укрытия. В последующие дни он беспрестанно находил все новые тайники и каждое утро перекладывал часы и деньги в другое место: он боялся обыска и испуганно вздрагивал при каждом звуке. Никогда еще его воображение не работало столь неутомимо. Но вот однажды ему осточертели эти жалкие уловки, опротивела собственная трусость, и Рубо не стал доставать часы и деньги, которые упрятал под паркет; теперь он ни за что на свете не полез бы туда: ему мерещилось, что под полом – склеп, обиталище смерти и ужаса, где притаились призраки. Шагая по столовой, он даже избегал ступать ногой на этот кусок паркета, ему было так неприятно, что он убедил себя, будто ощущает легкий толчок. Когда Северина после полудня усаживалась у окна, она отодвигала стул подальше, говоря себе, что не хочет сидеть над трупом, который покоится у них под полом. Рубо и Северина не говорили между собой о припрятанных ценностях, надеялись, что привыкнут, но потом их все сильнее стало выводить из себя, что эта мертвечина все еще здесь, что они каждый час ощущают ее, что она буквально жжет их подошвы. И такое беспокойное чувство было тем более странным, что их нимало не тревожил нож, великолепный новый нож, купленный Севериной, тот самый нож, который Рубо вонзил в горло Гранморену. Его просто вымыли и бросили на дно ящика, тетушка Симон иногда доставала его, чтобы нарезать хлеб.
Впрочем, Рубо сам нарушил сонную жизнь, которую они вели с Севериной, он внес в нее оживление, все настойчивее приглашая в гости Жака. Расписание курьерских поездов было составлено так, что машинист три раза в неделю проводил по нескольку часов в Гавре: в понедельник он приезжал в десять тридцать пять утра и уезжал в шесть двадцать вечера, в четверг и субботу он попадал в Гавр в одиннадцать пять вечера и покидал его в шесть сорок утра. В первый же понедельник после поездки Северины в Париж помощник начальника станции стал настойчиво звать молодого человека к себе.
– Послушайте, приятель, позавтракайте с нами, не чинитесь… Какого черта! Вы оказали такую любезность моей жене, я вам бесконечно благодарен.
И вот в течение месяца Жаку пришлось дважды завтракать у Рубо. Должно быть, помощнику начальника станции было невыносимо то тягостное молчание, в котором проходили трапезы, когда он оставался вдвоем с женой, и он испытывал облегчение в присутствии третьего лица. Рубо принимался тогда рассказывать свои любимые истории, болтал, шутил.
– Заходите как можно чаще! Вы же сами видите, что ничуть нас не стесняете.
В один из четвергов, поздно вечером, когда Жак, уже умывшись, собирался идти спать, он встретил помощника начальника станции: тот слонялся вокруг депо; несмотря на поздний час, Рубо, которому скучно было одному возвращаться домой, сначала заставил молодого человека проводить его, а потом затащил к себе. Северина еще не спала, она читала. Выпили немного вина, затем уселись за карты и играли далеко за полночь.
С той поры это вошло в привычку – по понедельникам они завтракали, а по четвергам и субботам вместе коротали вечера. Если Жак почему-то не появлялся, то Рубо в следующий раз уже поджидал приятеля, добродушно выговаривал ему и уводил к себе. Помощник начальника станции делался все более угрюмым и приходил в веселое расположение духа лишь в обществе нового друга. В начале знакомства машинист служил источником жестокой тревоги для Рубо, и можно было ожидать, что он возненавидит Жака, как свидетеля, постоянно напоминавшего ему об ужасных событиях, о которых хотелось забыть; но молодой человек, напротив, стал Рубо просто необходим, возможно, как раз потому, что знал и промолчал. Это обстоятельство прочно связывало их как сообщников. Помощник начальника станции часто выразительно поглядывал на машиниста и пожимал ему руку с такой силой и горячностью, какие нельзя было объяснить просто выражением дружеских чувств.
Каждый приход Жака был своего рода праздником для Рубо и его жены. Едва он появлялся на пороге, Северина с радостным возгласом кидалась ему навстречу, как женщина, которую неожиданное развлечение выводит из дремотного состояния. Она отбрасывала вышиванье или книгу и, стряхнув дурман оцепенения, в котором проводила целые дни, начинала весело щебетать и смеяться:
– Ах, как чудесно, что вы явились! Я услышала, что прибыл курьерский, и тут же подумала о вас.
Завтраки втроем были радостным событием. Северина уже изучила вкусы Жака, сама покупала для него свежие яйца; она держалась очень мило, как гостеприимная хозяйка, которая старается для друга дома, и во всем этом трудно было пока усмотреть что-либо, кроме простого радушия и стремления рассеяться.
– Обязательно приходите в понедельник! Я приготовлю для вас крем.
Прошел месяц, и Жак стал своим человеком в доме Рубо; к этому времени отчужденность между супругами еще больше усилилась. Теперь Северина все чаще предпочитала спать одна и придумывала для этого всевозможные предлоги; и муж, который в первое время после свадьбы страстно и грубо добивался ее ласк, больше к этому не стремился. В чувстве Рубо к ней никогда не было нежности, и Северина уступала его домогательствам, как послушная жена, полагая, что так оно и должно быть, но не испытывая при этом никакой радости. Однако после убийства Гранморена близость с мужем стала внушать ей отвращение, хотя она и не могла толком объяснить почему. Мысль, что он лежит в постели рядом с нею, раздражала и пугала. Однажды вечером они позабыли погасить свечу, и когда над Севериной склонилось багровое, искаженное судорогой лицо Рубо, молодая женщина в ужасе вскрикнула – ей вспомнилось, что точно такое лицо было у него в минуту убийства; с тех пор она каждую ночь дрожала: всякий раз перед ней вставала ужасная сцена убийства, ей мерещилось, будто Рубо, запрокинув ее навзничь, готовится вонзить в нее нож. Она понимала, что это глупо, и все-таки сердце ее бешено колотилось от страха. Впрочем, Рубо все реже стремился обладать Севериной, ее внутреннее сопротивление охлаждало его. Усталость, безразличие, все то, что возникает между супругами с возрастом, стало их уделом – и причиной тому был пережитый ими ужасный кризис, между ними встала пролитая кровь. Когда им приходилось спать в общей постели, они старались не прикасаться один к другому. Присутствие Жака способствовало их разрыву: он помог Рубо и Северине избавиться от владевшего ими наваждения, помог им внутренне освободиться друг от друга.
И все же угрызений совести Рубо не испытывал. До того как дело было прекращено, он боялся лишь последствий своего преступления; особенно страшился он потерять место. Он не жалел о том, что сделал. Однако, если бы ему предстояло все начать сызнова, он остерегся бы вовлекать в это жену: женщины легко поддаются страху, он взвалил на плечи Северины слишком тяжелое бремя, и поэтому она теперь ускользала от него. Она бы по-прежнему беспрекословно подчинялась ему, не сделай он ее соучастницей ужасного и кровавого преступления. Но так случилось, и к этому нужно было приноровиться; вообще же Рубо приходилось делать над собой серьезное усилие, чтобы мысленно вернуться в то состояние, когда после признания Северины он решил, что убийство – единственный выход, тогда ему казалось, что он не сможет жить, если не зарежет Гранморена. Ныне, когда пламя ревности погасло и огненные языки больше не лизали сердце, а сам Рубо был охвачен каким-то оцепенением, словно вся кровь его сгустилась от пролитой им крови, необходимость убийства уже не представлялась ему столь очевидной. Иногда он даже спрашивал себя: а стоило ли убивать? Впрочем, то не было раскаяние, а скорее какое-то разочарование, ощущение, что часто совершаешь постыдные поступки в надежде стать счастливым, но счастливее не становишься. Раньше Рубо любил поговорить, а теперь он надолго погружался в молчание, и его обуревали какие-то неясные мысли, от которых он делался еще угрюмее. Покончив с едой, он сразу же вставал из-за стола, не желая оставаться наедине с женою, вылезал через окно на навес крытой платформы и усаживался на щипце; обвеваемый ветром с моря, предаваясь смутным мечтам, он выкуривал трубку за трубкой, а взгляд его устремлялся за город, туда, где на самом горизонте медленно исчезали пакетботы, уходившие в дальние моря.
Однажды вечером в Рубо пробудилась дикая ревность былых времен. Он разыскал Жака в депо и вместе с ним шел домой, чтобы выпить по стаканчику вина; и тут, на лестнице, им повстречался обер-кондуктор Анри Довернь. Смешавшись, тот принялся объяснять, что приходил к г-же Рубо по поручению своих сестер. В действительности же Анри с некоторых пор волочился за Севериной, рассчитывая на успех.
Рубо еще с порога ожесточенно набросился на жену.
– Что он тут делал, этот молодчик? Ты ведь знаешь, я его терпеть не могу!
– Но, друг мой, он приходил за рисунками для вышиванья…
– Я ему покажу вышиванье! Ты что, дураком меня считаешь? Думаешь, я не понимаю, зачем он сюда шляется?.. Берегись!
Он шел на нее, сжав кулаки, она пятилась, побледнев как смерть, удивленная этой вспышкой, такой необъяснимой при том безразличии, с каким они теперь относились друг к другу. Но Рубо уже успокоился и обратился к Жаку:
– Ведь вот какие наглецы, лезут в семейный дом и убеждены, что жена тут же кинется им на шею, а польщенный муж на все закроет глаза! У меня от таких вещей кровь в жилах закипает… Случись это с моей женой, я ее задушу, не задумываясь! Пусть этот господинчик сюда больше носа не кажет, не то я с ним быстро разделаюсь… Меня от него мутит!
Жаку стало не по себе, он немного растерялся. Не он ли истинная причина этого взрыва ярости? Не хотел ли муж таким путем предостеречь его? Но он тут же успокоился, так как Рубо весело продолжал:
– Ну ладно, глупышка, я знаю, что ты и сама выставишь его за дверь… Дай-ка стаканы и выпей вместе с нами.
Он похлопал Жака по плечу, Северина пришла в себя и улыбнулась обоим мужчинам. Потом они вместе выпили и очень мило провели время.
Так Рубо словно бы из дружеских побуждений невольно содействовал сближению жены и приятеля, по-видимому нисколько не думая о возможных последствиях. Этот неожиданный приступ ревности привел к тому, что их зарождающаяся привязанность, доверие друг к другу и тайная нежность только усилились; когда они снова увиделись спустя два дня, молодой человек посочувствовал Северине, с которой так грубо обошелся муж, а она с полными слез глазами, не сдержавшись, с горечью призналась ему, как мало счастья обрела в семейной жизни. С той поры у них возник занимавший их обоих предмет для разговора, между ними установилось дружеское сообщничество, и в конце концов они научились объясняться жестами. Каждый раз, входя в квартиру Рубо, Жак взглядом спрашивал Северину, не произошло ли чего-нибудь такого, что вновь опечалило ее. И она отвечала чуть заметным движением век. Стоило Рубо отвернуться, как их руки сплетались; постепенно Жак и Северина осмелели и теперь изъяснялись долгими красноречивыми рукопожатиями, их теплые пальцы безмолвно говорили о том, что каждый все сильнее интересуется мельчайшими событиями в жизни другого. Им не часто доводилось хотя бы на минуту оставаться наедине, без Рубо. Он вечно сидел вместе с ними в этой унылой столовой, а молодые люди даже не пытались встретиться в его отсутствие, у них и мысли не возникало назначить свидание в каком-нибудь уединенном местечке на территории станции. Пока их связывала лишь истинная нежность, чувство взаимной симпатии, и Рубо еще не был помехой: им достаточно было взгляда, пожатия руки, чтобы понять друг друга.
Когда Жак впервые прошептал на ухо Северине, что в следующий четверг, в полночь, будет ожидать ее позади депо, она возмутилась и резко вырвала руку. В ту неделю Рубо дежурил по ночам, и она была свободна. Однако она пришла в сильное смятение при мысли, что ей придется выйти из дому и в полном мраке пробираться через всю станцию, чтобы где-то встретиться с Жаком. Северина была во власти еще неведомого ей волнения, она испытывала такой же страх, какой испытывает неопытная девушка, сердце ее лихорадочно билось. Она уступила не сразу, Жак должен был упрашивать ее целые две недели, прежде чем она согласилась на эту ночную прогулку, хотя в душе пылко мечтала о ней. Наступил июнь, вечера были теплые, в воздухе едва ощущался легкий ветерок, дувший с моря. Молодой человек уже в третий раз поджидал Северину и упрямо надеялся, что она, несмотря на отказ, все-таки придет. В тот вечер она вновь отказалась от свидания. Была безлунная ночь, на затянутом облаками небосводе не мерцала ни одна звезда, над землей нависло какое-то душное марево. Жак терпеливо стоял во мраке; и вдруг он увидел Северину, – одетая во все черное, она приближалась неслышной походкой. Было так темно, что она прошла бы рядом, не разглядев его, но он заключил ее в объятия и поцеловал. Вздрогнув, она издала легкий крик. Потом рассмеялась и больше не отнимала губ. И только: она ни за что не соглашалась присесть под каким-нибудь из многочисленных навесов. Тесно прижавшись друг к другу, молодые люди ходили взад и вперед, едва слышно беседуя. Вокруг них было обширное пространство, занятое депо с его подсобными службами, – большой участок земли, ограниченный улицей Верт и улицей Франсуа-Мазлин, которые пересекают железнодорожное полотно; это своего рода огромный пустырь, прорезанный запасными путями, тут расположено множество цистерн, водоразборных колонок, различных сооружений, и среди них – два сарая для локомотивов, маленький домик Сованья, окруженный крошечным огородом, низкие строения, где размещены ремонтные мастерские, и, наконец, барак, где ночуют механики и кочегары; среди этих пустынных тупичков, узких перепутанных закоулков нетрудно спрятаться, укрыться, как в лесной чаще. Целый час молодые люди вкушали здесь сладостное уединение, обмениваясь дружескими признаниями, уже давно зревшими в их сердцах; Северина ни о чем и слушать не хотела, кроме нежной привязанности, она сразу же заявила, что никогда не будет принадлежать ему, что было бы очень дурно осквернить чистоту их дружбы, которой она так гордится и которая помогает ей уважать самое себя. Жак проводил ее до улицы Верт, их уста снова слились в долгом поцелуе. И она возвратилась домой.
В тот самый час Рубо задремал наконец в старом кожаном кресле, стоявшем в помещении дежурного помощника начальника станции; за ночь он раз двадцать поднимался со своего места, чтобы размять онемевшие руки и ноги. До девяти часов он встречал и отправлял вечерние поезда. Особенно много возни было с поездом, груженным свежей рыбой: надо было сцеплять вагоны в строго продуманном порядке, разбираться в сопроводительной документации. После того как курьерский поезд из Парижа отправляли на запасной путь, Рубо в одиночестве ужинал в помещении дежурного: примостившись в углу стола, он жевал бутерброды с холодным мясом, захваченные из дому. Последний поезд – пассажирский состав из Руана – прибывал в половине первого. А потом на пустые платформы опускалась тишина, и станция, окутанная полумраком, погружалась в сон, только тут и там мигали редкие газовые рожки. В распоряжении дежурного помощника начальника станции оставались только двое железнодорожных служащих да четверо или пятеро станционных рабочих. Устроившись на деревянных нарах в соседнем бараке, они громко храпели, между тем как Рубо, обязанный разбудить их при малейшей тревоге, чутко дремал, готовый в любую секунду вскочить на ноги. Боясь, чтобы под утро усталость окончательно не сморила его, он ставил будильник на пять часов – время, когда прибывал первый поезд из Парижа. Но с некоторых пор он страдал бессонницей, не мог уснуть и только без конца ворочался в кресле. Тогда он выходил наружу, совершал круг по станции и, поравнявшись с будкой стрелочника, перебрасывался с ним несколькими словами. Огромный черный небосвод, величавый покой ночи мало-помалу умеряли его возбуждение. После одной стычки с ворами Рубо вооружили револьвером, и он носил его в кармане заряженным. Рубо часто прогуливался до самой зари; он всякий раз останавливался, когда ему чудилось, будто что-то шевелится во мраке, потом опять принимался ходить, смутно сожалея, что ему так и не пришлось выстрелить; он вздыхал с облегчением, лишь когда небо начинало бледнеть и из тьмы проступали призрачные очертания вокзала. Теперь рассветало уже часа в три, он возвращался в помещение дежурного, валился в кресло и засыпал тяжелым сном; только заслышав звон будильника, он вскакивал на ноги, растерянно хлопая глазами.
Раз в две недели – по четвергам и субботам – Северина и Жак встречались по ночам; однажды она рассказала ему, что Рубо теперь вооружен револьвером, и это их встревожило. Правда, помощник начальника станции во время своего дежурства никогда не доходил до депо. Тем не менее призрак опасности еще больше усиливал очарование их ночных прогулок. Молодые люди отыскали прелестный уголок: позади домика Сованья огромные глыбы каменного угля образовали длинный проход, походивший в темноте на уединенную улицу какого-то сказочного города, образованную гигантскими четырехугольными дворцами из черного мрамора. Тут они чувствовали себя в полной безопасности; в самой глубине этой своеобразной штольни находился небольшой сарай для инструментов, в нем лежала груда пустых мешков, она вполне могла служить мягким ложем. Как-то в субботу неожиданный ливень загнал их в этот сарайчик; но Северина упорно оставалась на ногах и лишь разрешала Жаку беспрестанно целовать себя в губы. Это было все, что допускало ее целомудрие, – она позволяла ему жадно пить свое дыхание как бы из дружбы. Когда же, пылая страстью, он пытался овладеть ею, она сопротивлялась, плакала, каждый раз приводя одни и те же доводы. Зачем он хочет причинить ей страдание? Ведь так приятно любить друг друга нежно, без этих грязных плотских желаний! Оскверненная в шестнадцать лет распутным стариком, чей окровавленный призрак до сих пор преследовал ее, а позднее вынужденная уступать грубой страсти мужа, Северина сохранила какую-то детскую чистоту, девичью невинность, милую стыдливость женщины, еще не познавшей страсть. В Жаке ее восхищала мягкая покорность: он оставлял ее в покое, едва она брала его руки в свои слабые руки. Она любила впервые и не хотела отдаться своему избраннику только потому, что боялась нарушить этим очарование их любви, – она не хотела, чтобы между ними сразу же произошло то, что происходило между нею и теми, другими. Ею владело бессознательное стремление, как можно дольше длить эти дивные ощущения, вновь почувствовать себя юной девушкой, какой она была до своего позора, сохранить доброго друга: такой друг встречается нам только в пятнадцать лет, и с ним целуются взасос за каждой дверью. Жак, если не считать отдельных вспышек страсти, не проявлял грубой требовательности, словно и он вкушал сладострастие в ожидании высшего блаженства. Подобно Северине, он также словно возвращался к детству и впервые испытывал радость любви, которая дотоле вселяла в него ужас. Если он покорно убирал руки, когда того требовала Северина, то происходило это потому, что вместе с любовью к ней в глубине его души все еще жил глухой страх и великое смятение, он опасался, что его желание может вновь обернуться привычным стремлением к убийству. Северина сама совершила убийство, осуществила то, к чему стремилась его плоть… С каждым днем он все больше убеждался в своем исцелении: ведь он часами держал Северину в объятиях, его губы прижимались к ее губам, он пил ее дыхание, а яростная жажда убить и таким способом стать ее властелином не пробуждалась в нем. Но он по-прежнему не отваживался: так хорошо было ожидать, пока сама любовь их соединит, ожидать минуты, когда страсть, одержав верх над волей, бросит их в объятия друг другу. И счастливые свидания следовали одно за другим, они пользовались всякой возможностью, чтобы встретиться хотя бы ненадолго и побродить вдвоем среди огромных глыб каменного угля, от которых окружающий мрак казался еще темнее.
В один из июльских вечеров Жак вел в Гавр курьерский поезд; чтобы прибыть в установленное время – в одиннадцать пять, – ему приходилось пришпоривать «Лизон», которая словно обленилась от удушающей жары. От Руана поезд сопровождала гроза, она шла слева от железнодорожного полотна вдоль долины Сены, и ослепительные молнии бороздили небосвод; время от времени машинист с беспокойством оглядывался: дело в том, что Северина должна была прийти в ту ночь на свидание с ним, и он опасался, что если гроза разразится раньше времени, то помешает ей выйти из дому. Жаку удалось прибыть в Гавр до начала дождя, и он нетерпеливо поглядывал на пассажиров, которые, казалось ему, слишком медленно выходили из вагонов.
Рубо неподвижно стоял на платформе: он дежурил в ту ночь.
– Черт побери! – со смехом сказал он. – Вам, видно, не терпится лечь в постель… Спите спокойно.
– Спасибо.
Отодвинув состав назад, Жак дал свисток и направил паровоз в депо. Огромные двустворчатые ворота были распахнуты, и «Лизон» углубилась в крытое помещение, своего рода галерею длиною метров в семьдесят: на двух рельсовых путях там умещалось шесть паровозов. Здесь было очень темно, четыре газовых рожка едва освещали мрак, и большие колеблющиеся тени как будто усиливали тьму; порою ломаные молнии воспламеняли стеклянную крышу и высокие окна справа и слева, и тогда, точно в зареве пожара, можно было различить растрескавшиеся стены, почерневшие от сажи балки, всю ветхую бедность приходившего в негодность сооружения. Тут уже дремали два остывших паровоза.
Пеке, не теряя времени, начал тушить огонь в топке. Он усердно орудовал кочергой, и горящие угольки, вылетая из поддувала, падали в вырытую в земле канавку.
– Умираю с голоду, пойду заморить червячка, – объявил он. – А вы?
Жак ничего не ответил. Хотя машинист очень спешил, он не хотел покидать «Лизон», прежде чем не погаснет огонь и не упадет давление в котле. Это была добросовестность хорошего работника, вошедшая в привычку, и он никогда не отступал от нее. Когда у Жака было время, он оставлял паровоз только после того, как придирчиво осматривал его и вытирал с не меньшей тщательностью, чем вытирают любимую лошадь.
Вода сильной струей ударила в дно канавки, и только тогда машинист воскликнул:
– Быстрей, быстрей!
Чудовищный раскат грома заглушил его слова. На этот раз высокие окна помещения так отчетливо обозначились на фоне вспыхнувшего неба, что легко было сосчитать разбитые в них стекла. Лист железа, зажатый стоймя в тиски, которые были установлены здесь для текущего ремонта, издал протяжный звон, точно колокол. Старые стропила затрещали.
– Дьявол! – выругался кочегар.
Жак в отчаянии махнул рукой. Все пропало! Проливной дождь обрушился на паровозное депо. Потоки воды угрожали пробить стеклянную крышу. Должно быть, некоторые стекла уже были выбиты, потому что на «Лизон» полились тонкие струйки воды. Яростный ветер ворвался в незапертые ворота; казалось, еще немного, и ветхое строение рухнет.
Пеке перестал возиться у паровоза:
– Ну, остальное завтра… Хватит наводить лоск…
Он вновь вернулся к занимавшей его мысли:
– Надо поесть… Все равно придется переждать ливень, а уж потом отправимся на боковую.
Столовая помещалась тут же, при депо; а для ночлега машинистов и кочегаров Компания снимала дом на улице Франсуа-Мазлин: там расставили кровати для тех, кто приезжал в Гавр вечером и уезжал только на следующий день. Идти туда в такой ливень – вымокнуть до нитки.
И Жак последовал за Пеке, который прихватил небольшую корзинку с провизией, принадлежавшую машинисту, чтобы тому не пришлось нести ее, Кочегар знал, что в ней лежат два куска холодной телятины, хлеб и едва начатая бутылка вина – это и подстегивало его аппетит. Дождь шел все сильнее, новый раскат грома потряс паровозное депо. Когда Жак и Пеке вышли в маленькую дверь, что вела налево, в столовую, «Лизон» уже начала остывать. Всеми покинутая, она дремала во мраке, который изредка освещали яркие молнии, и струйки дождя бежали по ее крупу. Возле нее из небрежно завернутого крана струилась вода; вскоре натекла делая лужа, она все ширилась, достигла колес машины и постепенно наполняла канавку.
Перед тем как пройти в столовую, Жак решил умыться. В соседней комнате всегда имелась горячая вода и тазы. Он достал из корзинки кусок мыла и смыл с лица и рук дорожную грязь; Жак, как все машинисты, обычно возил с собой чистую одежду; поэтому он мог переодеться с ног до головы, что, впрочем, и делал из кокетства всякий раз, когда, приезжая поздно вечером в Гавр, отправлялся на свидание. Пеке уже поджидал его в столовой: он вымыл только руки да кончик носа.
Это была небольшая, голая комната, выкрашенная в желтый цвет, тут находилась только плита, на которой разогревали пищу, и привинченный к полу обеденный стол; вместо скатерти на нем лежал цинковый лист. Убранство довершали две скамьи. Каждый приносил еду с собой, тарелки заменяла бумага, ели с кончика ножа. Свет в комнату падал через широкое окно.
– Вот гнусный дождь! – воскликнул Жак, останавливаясь возле окна.
Пеке уже опустился на скамейку у стола.
– Вы что ж, не станете есть?