Текст книги "Собрание сочинений. Т.13."
Автор книги: Эмиль Золя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 40 страниц)
Эмиль Золя
Мечта
© Перевод М. Ромм
I
Суровой зимой 1860 года Уаза замерзла, и глубокий снег покрыл равнины Нижней Пикардии; в самый день рождества внезапно подул норд-ост, и Бомон был почти похоронен под снегом. Снег пошел с самого утра, к вечеру еще усилился и не переставая валил всю ночь. В верхнем городе, там, где фасад бокового придела собора черным клином врезается в улицу Золотых дел мастеров, уносимый ветром снег скоплялся в сугробы, стучал во врата св. Агнесы – старинные врата романского, почти готического стиля, обильно украшенные скульптурой и резко выделявшиеся на голом фасаде. К утру здесь накопилось фута на три снега.
Улица еще спала, разленившись после вчерашнего праздника. Пробило шесть часов. В голубых предрассветных сумерках, за пеленой медленно и упорно падающих снежинок, смутно виднелось одно-единственное живое существо: то была девочка лет девяти, приютившаяся под дверными сводами собора, – она провела здесь всю ночь, дрожа от холода и стараясь укрыться как можно лучше. На ней были какие-то лохмотья, голова повязана обрывком фуляра, на босу ногу надеты грубые мужские башмаки. Вероятно, она исходила весь город, прежде чем забиться сюда, и упала здесь, сраженная усталостью. Для нее это был край земли, дальше – никого и ничего, полная заброшенность, смертельный голод, убийственная стужа; задыхаясь от слабости, со сдавленным тоскою сердцем, она уже перестала бороться, и, когда резкий порыв ветра вихрем завивал снег, только смутный инстинкт самосохранения заставлял ее шевелиться, менять место, стараясь поглубже уйти под эти древние каменные своды.
Шли часы за часами. Девочка давно уже сидела, прислонившись к колонне, в простенке между двумя одинаковыми нишами с двустворчатыми дверьми, к колонне, где стояла статуя святой Агнесы, тринадцатилетней мученицы, такой же девочки, как и она сама, с пальмовой ветвью в руке, с ягненком у ног. А на фронтоне, над перекладиной, в наивных горельефах развертывалась вся история маленькой девственницы, Христовой невесты: вот воспитатель приводит ее нагишом в зазорное место после того, как она отвергла его сына, но волосы Агнесы чудесно вырастают и одевают ее; вот она на костре, но пламя, не трогая ее тела, разлетается в стороны и охватывает палачей, едва успевших поджечь хворост; вот чудо, сотворенное мощами святой Агнесы – излечение от проказы дочери императора Констанции, – и чудо, сотворенное образом святой Агнесы: священник, отец Павлин, мучимый плотскими страстями, по совету папы подает образу святой кольцо с изумрудом, а та протянула палец, взяла кольцо и убрала палец обратно, кольцо же можно видеть на нем и посейчас; этот случай исцелил отца Павлина. На верхушке фронтона было изображено, как святая Агнеса возносится наконец на небеса и ее, такую маленькую, такую юную, берет в жены ее нареченный, Иисус, и приникает к ней поцелуем вечного блаженства.
Пронизывающий ветер метался по улице, снег хлестал в лицо, казалось, белые сугробы совсем погребут под собою порог, и девочка, забравшись на подножие колонны, прижалась к статуям святых дев, стоявшим в амбразуре. То были подруги Агнесы, ее постоянные спутницы: три из них помещались по правую сторону – Доротея, которая питалась в тюрьме ниспосланным ей чудесным хлебом, Варвара, жившая в башне, и Женевьева, чья девственность спасла Париж, – и три по левую – Агата с вывернутыми и вырванными грудями, Христина, бросившая в лицо истязавшему ее отцу кусок собственного мяса, и Цецилия, которую полюбил ангел. А над ними еще девы, – три тесных ряда дев подымались вместе с тремя арками сводов, украшая их изгибы торжествующим цветением девственных тел: внизу их мучили, терзали пытками, наверху их приветствовали летучие сонмы херувимов, и они в блаженном экстазе водворялись среди небесных сфер.
Прошло много времени, становилось все светлее, пробило восемь часов, а никто еще не помог девочке. Если бы она не утаптывала снег, он засыпал бы ее до самых плеч. Старинная дверь за ее спиной была вся покрыта снегом и побелела, точно опушенная горностаем, как и скамья у подножия серого фасада, такого голого и гладкого, что ни одна снежинка не задерживалась на нем. Большие статуи дев в амбразуре были особенно пышно одеты снегом и сверкали чистотой от белых ног до белых волос. Группы на фронтоне над ними и маленькие девы под сводами казались особенно выпуклыми, резко очерченные белыми линиями на темном фоне, а на самом верху фронтона, в заключительной сцене небесного брака Агнесы, казалось, архангелы прославляли деву, осыпая ее дождем белых роз. На колонне, сверкая девственной белизной тела, покрытого незапятнанным снегом, с белой пальмовой ветвью в руке, с белым ягненком у ног, среди жестокой неподвижности морозного воздуха стояла дева-ребенок, цепенея в таинственном сиянии торжествующей девственности. А у ног ее другой ребенок, несчастная девочка, тоже вся белая от снега, такая белая и окоченевшая, что казалось, она тоже из камня, – уже не отличалась от больших статуй.
Меж тем на одном из спящих фасадов вдруг хлопнул открывшийся ставень, и девочка подняла голову. Справа от нее, во втором этаже дома, примыкавшего к самому собору, распахнулось окно. Очень красивая темноволосая женщина лет сорока выглянула на улицу, и хотя на дворе стоял мороз, а руки ее были обнажены, она застыла на минуту в окне, увидев шевельнувшегося ребенка. Удивление и жалость омрачили ее спокойное лицо. Потом женщина вздрогнула и захлопнула окошко. Она унесла с собой мелькнувшее видение: повязанная обрывком фуляра белокурая детская головка с глазами цвета фиалки, продолговатое личико, покатые плечи и, особенно, длинная, изящная, как стебель лилии, шейка; но вся она посинела от холода, детские ручки и ножки помертвели, и живым казался только легкий пар дыхания.
Девочка, безотчетно не опуская глаз, все глядела на дом, узкий двухэтажный дом, очень старый, построенный, наверное, в конце пятнадцатого столетия. Он прижался к самому собору и выступал между двумя контрфорсами, как бородавка меж пальцев ноги великана. И укрытый таким образом дом великолепно сохранился: первый этаж каменный, второй деревянный, украшенный между бревен кирпичной облицовкой; конек над фронтоном выдавался на целый метр вперед, в левом углу возвышалась башенка с выступающей лестницей и старинным узким окошком, на котором еще сохранился свинцовый переплет. Но со временем все же потребовался ремонт. Черепичная крыша относилась, вероятно, к эпохе Людовика XIV. Можно было легко различить и другие переделки той же поры: окно, прорубленное в подножии башенки, деревянные планки на рамах взамен металлических переплетов прежних витражей; средняя из трех оконных ниш второго этажа была заложена кирпичами, благодаря чему дом сделался симметричным, как и прочие, более поздние постройки на этой улице. Столь же очевидны были переделки в первом этаже: под лестницей взамен старинной железной двери была поставлена дубовая, а у некогда стрельчатой центральной арки, начинавшейся от самого фундамента, заложены камнем все основание, оба края и верхний свод, так что получилось что-то вроде широкого прямоугольного окна.
Девочка все так же бездумно разглядывала это опрятное и почтенное жилище ремесленника и перечитывала прибитую слева от двери вывеску, на которой старинными черными буквами по желтому полю было написано: «Гюбер, мастер церковных облачений», – как вдруг ее внимание снова привлек стук открывшегося ставня. На сей раз это был ставень квадратного окна в первом этаже; к окну склонилось изможденное лицо мужчины с орлиным носом, бугристым выпуклым лбом и густой шапкой волос, уже поседевших, хотя ему было едва сорок пять лет; он, в свою очередь, забылся на минуту у окна, разглядывая девочку, и его большой выразительный рот сложился в горькую складку. Потом девочка увидела, как он выпрямился за мелкими зеленоватыми стеклами. Он повернулся, поманил кого-то рукой, и в окне появилась его красивая жена. Стоя рядом, плечо к плечу, с глубоко опечаленными лицами, они не шевелились и не спускали с девочки глаз.
Уже четыреста лет род Гюберов жил в этом доме; все они были вышивальщики и передавали свое мастерство от отца к сыну. Дом был построен мастером церковных облачений еще при Людовике XI; при Людовике XIV потомок мастера перестроил его, и нынешний Гюбер жил тут, как и все его предки, вышивая ризы. Когда ему было двадцать лет, он полюбил шестнадцатилетнюю девушку Гюбертину, полюбил так страстно, что, получив отказ от ее матери, вдовы чиновника, похитил девушку и потом женился на ней. Она была на редкость красива, и эта красота заполняла их жизнь, была их счастьем и их горем. Когда через восемь месяцев, уже беременная, Гюбертина пришла проститься с умирающей матерью, та лишила ее наследства и прокляла; Гюбертина родила в тот же вечер, ребенок умер. Казалось, упрямая чиновница не успокоилась даже на кладбище и мстила им из могилы, потому что, несмотря на пламенное желание, у супругов не было больше детей. Двадцать четыре года спустя они все еще оплакивали свою потерю и все больше отчаивались хоть когда-нибудь умилостивить покойницу.
Смущенная взглядами Гюберов, девочка глубже забилась за колонну св. Агнесы. Ее беспокоило и то, что улица начала пробуждаться: открывались лавочки, стали появляться люди. Улица Золотых дел мастеров упиралась концом в боковой фасад собора, дом Гюбера преграждал проход со стороны алтарной абсиды, так что улица была бы настоящим тупиком, если бы с другой стороны от нее не отходила Солнечная улица, которая тянулась узким проходом вдоль боковых часовен и выводила к главному фасаду, на Монастырскую площадь. Прошли две прихожанки и удивленно поглядели на маленькую нищенку, никогда доселе не виданную ими в Бомоне. Снег все падал, так же медленно и упорно; казалось, с бледным дневным светом холод только усилился, белый саван одел весь город, и под его глухим и плотным покровом слышались лишь отдаленные звуки голосов.
Но вдруг девочка увидела прямо перед собой Гюбертину, вышедшую за хлебом – у нее не было служанки, – и, дичась, стыдясь своей заброшенности как проступка, отодвинулась еще дальше за колонну.
– Что ты здесь делаешь, крошка? Кто ты?
Девочка не ответила и спрятала лицо. А между тем она уже не чувствовала своего тела, руки и ноги стали как чужие, казалось, самое сердце остановилось и превратилось в ледяшку. Когда добрая женщина со скрытой жалостью отвернулась от нее, девочка, вконец ослабев, упала на колени, бессильно соскользнула на снег, и белые хлопья неслышно покрыли ее могильным саваном. Возвращаясь с еще горячим хлебом, женщина увидела ее на снегу и снова подошла к ней.
– Послушай, детка, тебе нельзя оставаться здесь, под дверью.
Тогда Гюбер, который тоже вышел и стоял на пороге дома, взял у жены хлеб и сказал:
– Подними-ка ее, принеси.
Не говоря ни слова, Гюбертина взяла девочку на руки. Та больше не сопротивлялась, ее уносили, как вещь, и она, стиснув зубы и закрыв глаза, совсем холодная и легонькая, точно выпавший из гнезда птенчик, неподвижно лежала на сильных руках.
Когда вошли в дом, Гюбер закрыл дверь, а Гюбертина со своей ношей прошла через комнату, выходившую на улицу и служившую гостиной, где в большом квадратном окне было выставлено несколько вышитых штук материи. Потом она вступила в кухню, некогда служившую общим залом, сохранившуюся почти в полной неприкосновенности, с ее балками, выступающими на потолке, с плиточным полом, починенным в двадцати местах, и огромным камином с каменной облицовкой. На полках была расставлена кухонная утварь, горшки, кастрюли, миски вековой, а то и двухвековой давности, старинная глиняная посуда, старый фаянс, старые оловянные тарелки. Но в самом камине, во всю ширину очага, стояла настоящая современная плита – большая чугунная плита со сверкающими медными украшениями. Плита была раскалена докрасна, слышно было, как в чайнике кипела вода.
А на краю плиты виднелась кастрюля, полная горячего кофе с молоком.
– Черт возьми! Здесь, пожалуй, лучше, чем на улице, – сказал Гюбер, кладя хлеб на тяжелый стол времен Людовика XIII, занимавший середину комнаты. – Посади бедную крошку возле очага, пусть отогреется.
Гюбертина уже усадила девочку, и, пока та приходила в себя, супруги принялись разглядывать ее. Снег таял на ее одежде и стекал вниз тяжелыми каплями. Сквозь дыры огромных мужских башмаков виднелись ее помертвевшие ножки, а под тонким платьем вырисовывалось окоченелое тельце – жалкое тельце, говорившее о горе и нищете. Вдруг девочку начал бить озноб, она открыла растерянные глаза и метнулась, как зверек, очутившийся в ловушке. Она втянула голову в плечи, стараясь спрятать лицо в тряпье, намотанное под подбородком. Супруги подумали было, что у нее повреждена правая рука: она все время держала ее неподвижно, крепко прижав к груди.
– Не бойся, мы тебе ничего плохого не сделаем… Откуда ты? Кто ты?
Чем дальше они говорили, тем больше она пугалась, оглядываясь, словно ожидала увидеть за спиной кого-то, кто сейчас начнет ее бить. Она украдкой осмотрела кухню, потом каменные плиты пола, балки на потолке, блестящую посуду; сквозь два окна неправильной формы, оставшиеся с давних пор, она обвела взглядом весь сад до деревьев епископского парка, белые силуэты которых поднимались над дальней стеной, и, казалось, была удивлена, заметив по левую сторону, за аллеей, абсиду собора с романскими окнами в приделах. Жар от плиты проникал в нее, она опять задрожала, потом затихла и неподвижно уставилась в пол.
– Ты здешняя, из Бомона?.. Кто твой отец?
Девочка молчала, и Гюбер решил, что ей мешает говорить спазма в горле.
– Чем расспрашивать, – сказал он, – дадим-ка ей лучше чашку горячего кофе с молоком.
Это был разумный совет, и Гюбертина тотчас же подала девочке свою собственную чашку. Пока она готовила ей большие бутерброды, девочка подозрительно оглядывалась и все отодвигалась; но мучительный голод пересилил наконец недоверие, и она начала жадно есть и пить. Ее маленькая рука так дрожала, что проносила куски мимо рта, и взволнованные супруги молчали, чтобы не смущать ее. Девочка ела одной левой рукой, правая была упрямо прижата к груди. Кончив есть, она чуть не уронила чашку и неловко, точно калека, поддержала ее локтем.
– У тебя поранена рука? – спросила Гюбертина. – Не бойся, малютка, покажи нам.
Но едва прикоснулись к ее руке, как девочка вскочила, стала яростно отбиваться и в борьбе нечаянно разжала руку. Книжечка в матерчатом переплете, которую она прижимала под платьем к телу, выпала через дыру в корсаже. Она хотела подхватить ее, но не успела и, видя, что эти чужие люди уже открыли книжку и читают, застыла со сжатыми в бешенстве кулаками.
То была книжка воспитанницы Попечительства о бедных департамента Сены. На первой странице под изображением Винсента де Поля [1]1
Винсент де Поль (1576–1660) – основатель монашеской конгрегации «Сестер-благотворительниц» (лазаристок) и организатор во Франции первых сиротских приютов.
[Закрыть]в овальной рамке был напечатан обычный формуляр: фамилия воспитанницы – чернильный прочерк на пустом поле; имя – Анжелика-Мария; время рождения – 22 января 1851 года; принята – 23-го числа того же месяца под номером 1634, Итак, отец и мать неизвестны, – и больше ничего, никакой бумажки, ни даже метрического свидетельства, ничего, кроме этой холодной официальной книжечки в бледно-розовом матерчатом переплете. Никого на свете, только этот арестантский список, занумерованное одиночество, заброшенность, разнесенная по графам.
– А, подкидыш! – вскрикнула Гюбертина.
И тут в припадке безумного гнева Анжелика заговорила:
– Я лучше, чем другие! Да, я лучше, лучше, лучше!.. Я никогда ни у кого не крала, а они у меня украли все… Отдайте мне то, что вы украли!
Такая беспомощная гордость, такое страстное желание стать сильнее переполняли все существо маленькой женщины, что Гюберы застыли в полном изумлении. Они не узнавали белокурую девочку с фиалковыми глазами и тонкой, стройной, как стебель лилии, шейкой. Глаза ее потемнели, лицо стало злым, а чувственная шея вздулась под притоком нахлынувшей крови. Теперь, отогревшись, она вытягивалась и шипела, точно змейка, подобранная на снегу.
– Какая ты злая! – тихо сказал вышивальщик. – Мы только хотим узнать, кто ты: ведь это для твоей же пользы.
И через женино плечо он снова стал просматривать книжку, которую та перелистывала. На второй странице стояло имя кормилицы: «25 января 1851 года девочка Анжелика-Мария поручена кормилице Франсуазе, жене г-на Гамелена, по роду занятий земледельца, проживающего в общине Суланж, Неверского округа. Вышеупомянутая кормилица получила при отбытии из приюта плату за первый месяц кормления и вещи для ребенка». Затем следовало свидетельство о крещении, подписанное казенным священником приюта Попечительства о бедных, и удостоверение врача, осмотревшего ребенка при отъезде и по возвращении. Следующие четыре страницы были заполнены столбцами отметок о помесячной плате за содержание, и против каждой стояла неразборчивая подпись получившего.
– Вот оно что – Невер! – сказала Гюбертина. – Так ты воспитывалась возле Невера?
Анжелика, вся красная от сознания, что не может помешать этим людям читать, ожесточенно молчала. Но вдруг гнев ее прорвался наружу, она заговорила о своей кормилице:
– Ах, будь здесь мама Нини, уж она бы вас побила! Она-то за меня заступалась, хоть и шлепала. Уж конечно, там, со скотиной, было мне лучше, чем здесь…
Голос ее пресекался, невнятно, обрывая фразы, она продолжала рассказывать о лугах, где она пасла корову, о большой дороге, где они играли, о том, как они пекли лепешки, как ее укусила большая собака.
Гюбер перебил ее и громко прочел:
– «В случае тяжелой болезни или дурного обращения с ребенком инспектор Попечительства имеет право передать его другой кормилице».
Под параграфом имелась запись, что 20 июня 1860 года девочка Анжелика-Мария была передана Терезе, жене Луи Франшома, профессия – цветочники, местожительство – Париж.
– Ладно, – сказала Гюбертина, – все понятно. Ты была больна, и тебя отправили в Париж.
Но это все-таки было не так, и, чтобы узнать всю историю, Гюберам пришлось вытягивать ее из девочки по частям. Луи Франшом, родственник матушки Нини, после болезни приехал на поправку в родную деревню и прожил там месяц; его жена Тереза так полюбила Анжелику, что добилась позволения увезти ее с собой в Париж и обучить цветочному ремеслу. Три месяца спустя муж умер, а Тереза, которая сама сильно захворала, вынуждена была переселиться к своему брату, кожевнику Рабье, жившему в Бомоне. Там она и умерла в начале декабря, перед смертью поручив Анжелику невестке, и с тех пор девочка не видела ничего, кроме брани, побоев и всяческих мучений.
– Рабье, – пробормотал Гюбер. – Рабье… Да, да, они кожевники… В Нижнем городе, на берегу Линьоля… Муж – пьяница, у жены – дурная слава.
– Они ругали меня подзаборницей, – возмущенно говорила Анжелика; ее гордость невыносимо страдала. – Они говорили, что ублюдку и в канаве хорошо. Бывало, она меня изобьет, а потом поставит мне похлебку прямо на пол, как своему коту; а часто я ложилась спать совсем не евши… Ах, в конце концов я бы удавилась!
Она гневно и безнадежно махнула рукой.
– Вчера, перед рождеством, они напились с самого утра и набросились на меня вдвоем, грозили, что выдавят мне глаза, так, смеха ради. Но это не вышло, и потом они сами передрались и так колотили друг друга кулаками, что оба повалились на пол, да и легли поперек комнаты, я даже подумала, что они умерли… А я уже давно решила убежать. Но я хотела взять с собой мою книжечку. Мама Нини много раз мне ее показывала и всегда говорила: «Вот посмотри – это все, что у тебя есть, и если у тебя не будет этой книжечки, то у тебя ничего не будет». Я знала, где они ее прячут после смерти мамы Терезы, в верхнем ящике комода… И вот я перешагнула через них, взяла книжку и убежала. Я все время прижимала ее к груди, за пазухой, но она слишком большая, мне казалось, что все ее видят, что ее у меня отнимут. О, я бежала, все бежала, а когда стало темно, я замерзла, мне было так холодно там, под дверью! Так холодно! Я думала, что я уже умерла. Но это ничего, я ее не потеряла, вот она!
И внезапно бросившись вперед, она вырвала книжку из рук Гюбертины, которая уже успела закрыть ее и как раз собиралась вернуть девочке. Потом она села, расслабленно уронив голову на стол, и разрыдалась, обхватив книжку руками, прижимаясь щекой к розовой матерчатой обложке. Казалось, все ее существо растворилось в горьком созерцании этих жалких нескольких страничек с потрепанными углами – ее единственного сокровища и единственного звена, связывавшего ее с жизнью. Слезы текли и текли без конца, не облегчая ее сердца. Раздавленная безграничным отчаянием, она вновь обрела прежнее очарование белокурого подростка, ее фиалковые глаза посветлели от нежности, чистый удлиненный овал лица и грациозно изогнутая шейка вновь сделали ее похожей на маленькую святую деву с церковных витражей. Вдруг она схватила руку Гюбертины, прижалась к ней губами, жаждущими ласки, и страстно поцеловала.
Потрясенные до глубины души, сами чуть не плача, Гюберы бормотали:
– Милая, дорогая детка!..
Все-таки она не такая уж испорченная. Ее, наверное, можно отучить от этих диких, пугающих выходок.
– Пожалуйста, пожалуйста, не отдавайте меня никому, – шептала Анжелика, – не отдавайте меня никому!
Муж с женой переглянулись. Еще с осени они все собирались взять в обучение какую-нибудь девочку, которая внесла бы веселье в их печальный дом и оживила бы их грустное, бесплодное супружество. Дело было решено в одну минуту.
– Хочешь? – спросил Гюбер.
И Гюбертина спокойно, неторопливо ответила:
– Конечно, хочу.
Не теряя времени, они занялись формальностями. Вышивальщик рассказал всю историю мировому судье северной части Бомона г-ну Грансиру, приходившемуся его жене родственником, – с ним одним из всей родни она сохранила отношения; тот взял на себя все ведение дела, написал в Попечительство о бедных, где Анжелику легко опознали по матрикулярному номеру, и выхлопотал славившимся честностью Гюберам право оставить девочку у себя на обучение. Окружной инспектор Попечительства внес нужные данные в ее книжку и составил с новым воспитателем контракт, по коему последний обязывался обходиться с девочкой ласково, содержать ее в чистоте, посылать в школу, водить в церковь и предоставить ей отдельную кровать для спанья. Попечительство со своей стороны обязывалось, согласно установленным правилам, выплачивать соответствующее вознаграждение и снабжать ребенка одеждой.
Все было сделано в десять дней. Анжелику устроили наверху, рядом с чердаком, в мансарде, выходившей окнами в сад; и она уже успела получить первые уроки вышивания. В воскресенье утром, перед тем как пойти с нею к обедне, Гюбертина открыла стоявший в мастерской старинный сундучок, в котором держали золото для вышивок. Она положила при девочке ее книжку на самое дно, говоря:
– Вот смотри, куда я ее кладу, и запомни хорошенько на случай, если когда-нибудь захочешь взять ее.
В это утро, входя в церковь, Анжелика опять оказалась у портала св. Агнесы. На неделе стояла оттепель, потом снова ударил сильный мороз, и наполовину оттаявший снег на скульптурах заледенел, образовав причудливые сочетания гроздьев и сосулек. Теперь все было ледяное, святые девы оделись в прозрачные платья со стеклянными кружевами. Доротея держала светильник, и прозрачное масло стекало с ее рук; на Цецилии была серебряная корона, с которой потоком осыпались сверкающие жемчужины; истерзанная железными щипцами грудь Агаты была закована в хрустальную кирасу. Сцены на фронтоне и маленькие святые девы под арками, казалось, уже целые века просвечивают сквозь стекло и драгоценные камни гигантской раки. А сама Агнеса облачилась в сотканную из света и вышитую звездами придворную мантию со шлейфом. Руно ее ягненка стало алмазным, а пальмовая ветвь в ее руке – голубой, как небо. Весь портал сверкал и сиял в чистом морозном воздухе.
Анжелика вспомнила ночь, проведенную здесь, под покровительством дев. Она подняла голову и улыбнулась им.
II
Бомон состоит из двух резко разграниченных и совершенно отличных друг от друга городов: Бомон-при-Храме стоит на возвышенности, в центре его находится собор двенадцатого века и епископство, выстроенное только в семнадцатом; жителей в городе всего около тысячи душ, и они ютятся в тесноте и духоте, в глубине узких и кривых улиц. Бомон-Городок, расположенный у подножия холма, на берегу Линьоля, – это старинная слобода, разбогатевшая и разросшаяся благодаря кружевным и ткацким фабрикам; в ней почти десять тысяч жителей, много просторных площадей и красивое, вполне современное здание префектуры. Обе части города – северная и южная – связаны между собой только в административном отношении. Несмотря на то что от Бомона до Парижа всего каких-нибудь тридцать лье, то есть два часа езды, Бомон-при-Храме все еще как будто замурован в своих старинных укреплениях, хотя от них осталось только трое ворот. Уже пятьсот лет постоянное население города занимается все теми же ремеслами и живет, от отца к сыну, по заветам и правилам предков.
Соборная церковь объясняет все: она произвела на свет город, она же его и поддерживает. Она мать города, она королева. Ее громада высится посреди тесно сбитой кучки жмущихся к ней низеньких домов, и кажется, что это выводок дрожащих цыплят укрылся под каменными крыльями огромной наседки. Все население города живет только собором и для собора. Мастерские работают и лавки торгуют только затем, чтобы кормить, одевать и обслуживать собор с его причтом; и если здесь попадаются отдельные обыватели, то это лишь остатки некогда многочисленной и растаявшей толпы верующих. Собор пульсирует в центре, улицы – это его вены, и дыхание города – это дыхание собора. И оттого город хранит душу прошлых столетий, оттого он погружен в религиозное оцепенение, – он сам как бы заключен в монастырь, и улицы его источают древний аромат мира и благочестия.
В этом зачарованном старом городе ближе всего к собору стоял дом Гюберов, в котором предстояло жить Анжелике; он примыкал к самому телу собора. В давно прошедшие времена, желая прикрепить к собору основателя этого рода потомственных вышивальщиков как поставщика облачений и предметов церковного обихода, какой-то аббат разрешил ему поставить дом между самыми контрфорсами. С южной стороны громада церкви загораживала крохотный садик: полукруглые стены боковой абсиды выходили окнами прямо на грядки, над ними шли ввысь стремительные линии поддерживаемого контрфорсами нефа, а над нефом – огромная кровля, обитая листовым свинцом. Солнце никогда не проникало в глубь сада, только плющ да буковое дерево хорошо росли в нем, но эта вечная тень была приятна, она падала от гигантских сводов над алтарем и благоухала чистотой молитвы и кладбища. В спокойную свежесть садика, в его зеленоватый полусвет не проникало никаких звуков, кроме звона с двух соборных колоколен. И дом, крепко спаянный с этими древними каменными плитами, наглухо сросшийся с ними, живший их жизнью, их кровью, сотрясался от гула колоколов. Он дрожал при каждой соборной службе: дрожал во время большой обедни, дрожал, когда гудел орган и когда пел хор; сдержанные вздохи прихожан отдавались во всех комнатах и убаюкивали его невидимым священным дуновением; порой казалось даже, что теплые стены дома курятся ладаном.
Пять лет росла Анжелика в этом доме, точно в монастыре, вдали от мира. Боясь дурных знакомств, Гюбертина не отдала ее в школу, так что девочка выходила из дому только по воскресеньям к ранней обедне. Этот старинный и замкнутый дом с садом, где всегда царил мертвый покой, был ее школой жизни. Анжелика занимала побеленную известью комнату под самой крышей; утром она спускалась вниз и завтракала на кухне, затем подымалась на второй этаж, в мастерскую, и работала; кроме этих уголков, да еще витой каменной лестницы в башне, она не знала ничего, этим ограничивался ее мир, мир старинных, почтенных покоев, сохранявшихся неизменными из века в век, ибо она никогда не входила в спальню Гюберов и лишь изредка проходила через гостиную в нижнем этаже – две комнаты, которые подверглись современным переделкам. В гостиной выступавшие балки были заштукатурены, а потолок украшен карнизом в виде пальмовых веток и розеткой посредине, стены были оклеены обоями с большими желтыми цветами в стиле Первой империи; к той же эпохе относился белый мраморный камин и мебель красного дерева: канапе, столик и обитые утрехтским бархатом четыре кресла. Когда Анжелика приходила сюда обновить выставку в окне и повесить новые вышитые полотна вместо прежних, – а это случалось очень редко, – она выглядывала в окно и видела на узком отрезке улицы, упиравшейся в самый соборный портал, одну и ту же неизменную картину: прихожанка толкала соборную дверь, которая бесшумно закрывалась за нею, напротив – торговля воском, в окне выставлены толстые свечи, рядом – торговля церковным золотом, в окне – чаши для святых даров; обе лавочки, казалось, всегда пустовали. Монастырской тишиной веяло от всего Бомона-при-Храме: в недвижном воздухе дремала улица Маглуар, проходившая позади епархиальных зданий, Главная улица, в которую упиралась улица Золотых дел мастеров, и Монастырская площадь под башнями собора; вместе с бледным дневным светом мир и тишина медленно нисходили на пустынные мостовые.
Гюбертина старалась пополнять знания Анжелики. Впрочем, она придерживалась старинных убеждений, согласно которым женщине достаточно грамотно писать да знать четыре действия арифметики. Но ей приходилось бороться с упорным стремлением девочки постоянно смотреть в окна, что отвлекало ее от занятий, хотя ничего интересного она увидеть не могла – окна выходили в сад. Только чтение увлекало Анжелику; несмотря на все диктанты из избранных классических произведений, она так никогда и не научилась грамотно писать, а ведь у нее был красивый почерк, одновременно стремительный и твердый, – один из тех неправильных почерков, каким отличались знатные дамы былых времен. Что до всего остального – истории, географии, арифметики, то здесь Анжелика отличалась полнейшим невежеством. Да и к чему знания? Они были совершенно бесполезны. Позднее, когда девочке пришлось идти к первому причастию, она с такой пламенной верой слово за словом выучила катехизис, что все были поражены ее памятью.
В первые годы у Гюберов, несмотря на всю их мягкость, нередко опускались руки. Правда, Анжелика обещала сделаться отличной вышивальщицей, но она огорчала их то дикими выходками, то необъяснимыми припадками лени, которые следовали за долгими днями прилежной работы. Она вдруг делалась вялой, скрытной и подозрительной, крала сахар, под глазами у нее ложились синие круги; если ее журили, она в ответ разражалась дерзостями. В иные дни, когда ее пытались усмирить, она приходила в настоящее исступление, упорствовала, топала ногами, стучала кулаками, готова была кусаться и бить вещи. И Гюберы в страхе отступали перед этим маленьким чудовищем, перед вселившимся в нее бесом. Кто же она такая, в самом деле? Откуда она? Эти подкидыши – большей частью дети порока или преступления. Дважды доходило до того, что Гюберы в полном отчаянии, жалея, что приютили ее, совсем было решались вернуть ее в Попечительство о бедных, избавиться от нее навсегда. Но эти дикие сцены, от которых весь дом ходил ходуном, неизменно кончались таким потоком слез, таким страстным раскаянием, девочка в таком отчаянии падала на пол и так умоляла наказать ее, что ее, разумеется, прощали.