Текст книги "Собрание сочинений. Т.13."
Автор книги: Эмиль Золя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 40 страниц)
– А если нам надоест путешествовать, мы вернемся сюда, мы восстановим стены замка Откэров и здесь окончим наши дни. Это моя мечта… Если будет нужно, я с легким сердцем отдам на это дело все свое состояние. Снова главная башня будет выситься над двумя долинами. Мы поселимся в почетных покоях между башнями Давида и Карла Великого. Мы отстроим фасады, укрепления, часовню – весь огромный замок, каким он был в пору своего могущества, во всей варварской роскоши былых времен… И я хочу, чтобы мы жили жизнью прошлого; я буду принцем, вы – принцессой, нас будет окружать свита рыцарей и пажей. Стены в пятнадцать футов толщиной будут отделять нас от всего мира, мы будем жить, как в легенде… Солнце садится за холмами, мы на белых конях возвращаемся с охоты, и крестьяне на коленях приветствуют нас. Рог трубит, опускается подъемный мост. Вечером короли садятся с нами за стол. Наше царственное ложе стоит на возвышении под балдахином, как трон. Играет далекая нежная музыка, и мы среди пурпура и золота засыпаем в объятиях друг друга.
Анжелика трепетала, теперь она улыбалась от горделивого удовольствия, хотя страдания уже вернулись к ней, вновь овладели ею, стирая улыбку с ее скорбных уст. И, увидев, что она невольным жестом словно пытается отогнать от себя соблазнительные видения, Фелисьен удвоил пламенные мольбы, попытался схватить возлюбленную в свои объятия, унести ее насильно.
– О, идемте! Будьте моей!.. Бежим, забудем все в нашем блаженстве.
Но Анжелика в инстинктивном порыве вдруг высвободилась из его рук, и когда она стояла перед ним, с уст ее сорвались слова:
– Нет, нет! Я не могу, я уже не могу!
Борьба совсем обессилела ее, но она все еще колебалась и жалобно, невнятно лепетала:
– Умоляю вас, будьте добры ко мне, не торопите меня, подождите… Я так хотела повиноваться вам, чтобы доказать, что я вас люблю, я так хотела бы уйти с вами рука об руку в далекие прекрасные страны, жить с вами в королевском замке, в замке вашей мечты. Раньше мне это казалось просто, я так часто строила планы нашего бегства… Но теперь… Что могу я сказать вам? Теперь мне это кажется невозможным. Передо мной вдруг словно захлопнулась дверь, и я уже не могу выйти отсюда.
Фелисьен снова попытался опьянить ее словами, но Анжелика жестом заставила его замолчать.
– Нет, не говорите ничего… Как странно! Чем больше вы говорите мне нежных, ласковых слов, чем сильнее вы убеждаете меня, тем страшнее мне делается, тем больший холод охватывает меня… Боже мой! Что со мною? Ваши слова отдаляют меня от вас. Если вы еще заговорите, я уже не смогу вас слушать, вам придется уйти… Подождите, подождите минутку.
И она стала медленно ходить по комнате, стараясь справиться с собою, а Фелисьен неподвижно глядел на нее, и его охватывало все большее отчаяние.
– Я уже думала, что не люблю вас, но, наверное, это было только с досады, потому что едва я увидела вас у своих ног, как почувствовала, что сердце мое готово разорваться, и первым моим порывом было следовать за вами, быть вашей рабой… Но если я люблю вас, то почему же я вас боюсь? Что мешает мне уйти отсюда, словно невидимые руки держат меня, не пускают, привязывают к этой комнате за каждый волос?
Анжелика постояла перед кроватью, потом подошла к шкафчику и так переходила от предмета к предмету. Несомненно, тайные нити связывали ее с комнатой, с мебелью. Белые стены, белизна скошенного потолка окутывали ее покрывалом невинности, и Анжелика не могла без слез сорвать с себя это покрывало. Комната уже стала частью ее самой, мир вещей вошел в нее. И она еще яснее поняла это, когда оказалась перед пяльцами, стоявшими у стола и ярко освещенными лампой. Сердце ее упало при виде начатой розы: никогда она не закончит ее, если так преступно убежит с Фелисьеном. В ее памяти вставали годы работы, такие спокойные, счастливые, и долгая привычка к мирной и честной жизни восставала при одной мысли о грехе. Каждый день, проведенный в уютном домике вышивальщиков, каждый день деятельной и чистой жизни в этом уединении перерабатывали каплю крови Анжелики.
И Фелисьен, видя, что вещи приковывают ее, понял, что нужно торопиться уйти.
– Идем, часы летят, скоро будет поздно.
И тогда к ней пришла полная ясность.
– Нет, уже поздно!.. – воскликнула она. – Вы видите, я не могу идти за вами. Раньше во мне жили гордость и страсть, это они бросили меня в ваши объятия, это они жаждали, чтобы вы унесли меня. Но меня как будто подменили, я не узнаю себя. Разве вы не слышите: все в этой комнате кричит, чтобы я осталась. И теперь я рада повиноваться.
Не говоря ни слова, не возражая, Фелисьен попытался увести ее насильно, как непослушного ребенка. Но Анжелика вырвалась и подбежала к окну.
– Нет, бога ради! Только что я готова была следовать за вами. Но это было последнее возмущение. В меня вложили смирение и покорность, и мало-помалу, без моего ведома, они росли во мне. Каждый раз, как меня манил унаследованный грех, борьба с ним делалась менее жестокой, я все легче торжествовала над собой. Теперь все кончено – я победила себя… О мой дорогой повелитель, я так люблю вас! Не будем же портить нашего счастья. Чтобы быть счастливыми, надо покориться.
Фелисьен опять шагнул к ней, но Анжелика уже стояла возле открытого балконного окна.
– Вы хотите, чтобы я бросилась вниз?.. Послушайте же, поймите: то, что окружает меня, стало частью меня самой. Природа и вещи давно говорят со мной, я слышу голоса, и никогда они не говорили так громко, как сейчас… Слушайте! Весь Сад Марии уговаривает меня не портить своей и вашей жизни, не уходить с вами против воли вашего отца. Вот этот певучий голос, такой прозрачный и чистый, – это Шеврот, он словно вливает в меня свою кристальную свежесть. Вот этот нежный, смутный хор – это весь пустырь, все травы и деревья, все, что живет в этом священном уголке, они ратуют за спокойствие моей жизни. Но до меня доносятся и еще более далекие голоса – это говорят густые вязы епископского сада, там каждая ветка ждет моей победы… Слушайте! Вот еще один мощный, повелительный голос – это мой старый друг-собор; он никогда не спит по ночам и сейчас наставляет меня. Каждый камень его стен, каждая колонка на его окнах, каждая башенка контрфорсов, каждый свод абсиды говорят со мною, и я слышу их шепот, я понимаю их язык. Прислушайтесь, они говорят, что даже смерть не убивает надежды. Для того, кто покорен, любовь существует вечно и вечно торжествует… И, наконец, – вы слышите? – самый воздух полон шепота теней: это мои подруги, это прилетели ко мне невидимые девы. Слушайте, слушайте!
И Анжелика с улыбкой подняла руку, словно призывая к глубокому вниманию. Дыхание теней овевало все ее существо. То были девы «Легенды»; как в детстве, она манила их в своем воображении, и они таинственно вылетали из лежавшей на столе старинной книги с наивными рисунками. Первой появилась Агнеса, одетая волосами, с обручальным кольцом отца Павлина на пальце. Потом прилетели и все остальные: Варвара со своей башней, Женевьева с ягненком, Цецилия под покрывалом, Агата с вырванными грудями, Елизавета, просившая подаяния по дорогам, Катерина, победившая в споре ученых докторов. Чудо сделало Люцию такой тяжелой, что тысяча мужчин и пять пар волов не смогли утащить ее в зазорное место. Воспитатель Анастасии попытался обнять ее и ослеп. И все эти девы порхали в светлой ночи, они сверкали белизной, их груди были растерзаны орудиями пыток, из зияющих ран текла не кровь, а молоко. Воздух стал чист, девы освещали ночь, словно струился поток звезд. О, умереть от любви, как они, умереть девственной, умереть, сверкая белизной, при первом поцелуе супруга!
Фелисьен подошел ближе.
– Я существую, я живой, Анжелика, а вы отвергаете меня ради мечты…
– Мечты, – прошептала она.
– Ведь эти видения окружают вас только потому, что вы сами уверовали в них… Идемте, не вкладывайте вашу душу в мертвые вещи, и они замолчат.
Анжелика вздрогнула в экстазе.
– О нет! Пусть они говорят! Пусть говорят еще громче! В них моя сила, они дают мне смелость противиться вам… Это небесная благодать, и никогда еще она не внушала мне столько мужества. Пусть это мечта, пусть я сама создала ее и потом поверила ей – это ничего не значит! Теперь эта мечта спасает меня, она уносит меня незапятнанной в мир видений… О, покоритесь, смиритесь, как смирилась я! Я не хочу идти с вами.
И, несмотря на всю свою слабость, Анжелика выпрямилась, решительная и непреклонная.
– Но ведь вас обманули! – воскликнул Фелисьен. – Чтобы разлучить нас, прибегли ко лжи!
– Ошибка ближнего не извинит нашей ошибки.
– О, ваше сердце охладело ко мне, вы уже не любите меня.
– Я вас люблю и сопротивляюсь нам только во имя нашей любви, нашего счастья… Добейтесь согласия отца, и я пойду за вами.
– Вы не знаете моего отца. Один бог может смягчить его… Итак, все кончено? Если отец прикажет мне жениться на Клер де Вуанкур, я и тогда должен повиноваться?
При этом ударе Анжелика пошатнулась. Она не удержалась от жалобы.
– Это слишком… Уйдите, умоляю вас, не мучьте меня… Зачем вы пришли? Я уже покорилась судьбе, я уже освоилась с мучительной мыслью, что вы меня не любите. И вот, оказывается, вы любите меня, и все мои пытки начинаются сначала!.. Как же вы хотите, чтобы я жила теперь?
Фелисьен решил воспользоваться этой слабостью и повторил:
– Если отец прикажет мне жениться…
Анжелика уже преодолела боль; сердце ее разрывалось, но она, с трудом держась на ногах, дотащилась до стула словно для того, чтобы открыть Фелисьену путь к балкону.
– Женитесь на ней, нужно покоряться.
Фелисьен уже стоял около окна: раз Анжелика гонит его, он уйдет.
– Но ведь это убьет вас! – крикнул он.
Анжелика осталась спокойной.
– О, это наполовину сделано, – улыбаясь, прошептала она.
Еще мгновение он глядел на нее, такую бледную, такую худую, легкую, как перышко, которое вот-вот унесет ветер; яростно махнув рукой, он исчез в ночном мраке.
Анжелика стояла, опершись на спинку кресла; когда Фелисьен скрылся, она отчаянно простерла руки в темноту. Тяжкие рыдания сотрясали все ее тело, смертельный пот покрыл лицо. Боже мой! Теперь конец, она уже никогда не увидит его! Ноги ее подкосились, болезнь вернулась с удесятеренной силой. Еле-еле добрела Анжелика до кровати и бездыханной упала на нее – она победила. Утром ее нашли умирающей. Лампа сама погасла на рассвете посреди торжествующей белизны спальни.
XIII
Анжелика умирала. Стояло светлое прохладное утро, какие выпадают в конце зимы, на чистом небе весело сверкало солнце; было десять часов. Анжелика не шевелилась в своей царственной кровати, затянутой старинной розовой тканью; она была без сознания со вчерашнего дня. Лежа на спине, беспомощно вытянув на одеяле руки, словно точеные из слоновой кости, она не открывала глаз; лицо ее, осененное золотым сиянием волос, стало еще прозрачнее, и если бы не чуть заметное дыхание, ее можно было бы счесть мертвой.
Еще накануне она почувствовала себя так плохо, что решила исповедаться и причаститься. В три часа добрый отец Корниль принес ей святые дары. А к вечеру, под ледяным дыханием смерти, ее охватила жадная потребность собороваться, получить небесное исцеление тела и души. И прежде чем потерять сознание, она успела еле слышно, невнятно прошептать Гюбертине свою последнюю просьбу: собороваться скорей, как можно скорей, потому что потом будет уже поздно. Но надвигалась ночь, и решено было дождаться утра; предупрежденный священник должен был скоро прийти.
Все было готово, Гюберы уже убрали комнату.
В окно било веселое утреннее солнце, и обнаженные белые стены сияли, как заря. Стол накрыли белой скатертью. По обеим сторонам распятия горели две свечи в принесенных из зала серебряных подсвечниках. Тут же стояли сосуд со святой водой и кропило, кувшин с водой, миска, полотенце и две белые фарфоровые тарелки: в одной из них лежала вата, в другой – пакетики из белой бумаги. В поисках цветов обегали все теплицы Нижнего города, но удалось достать только розы, большие белые розы, покрывшие весь стол огромными, дрожащими, как белое кружево, охапками. И среди этой белизны лежала умирающая Анжелика, лежала, закрыв глаза, и чуть заметно дышала.
Рано утром был доктор и сказал, что она не доживет до вечера. Каждую минуту она готова была умереть, не приходя в сознание. И Гюберы ждали. Их слезы ничего не могли изменить. Они сами хотели этой смерти, они сами предпочли, чтобы дочь их умерла, но не нарушила долга, и, значит, бог хотел того же вместе с ними. Теперь уже не в их власти было вмешаться, им оставалось только покориться судьбе. Они ни в чем не раскаивались, но изнывали от горя. С тех пор как Анжелика стала угасать, они бессменно дежурили возле нее, отвергнув всякую постороннюю помощь. И в этот последний час они вдвоем были с ней; они ждали.
Фаянсовая печь жалобно гудела, словно стонала; Гюбер подошел к ней и машинально открыл дверцу. Стало тихо, розы потускнели от теплого воздуха. На мгновение Гюбертина прислушалась к звукам, доносившимся сквозь стену из собора. Удар колокола поколебал старые камни, – наверное, это отец Корниль вышел из собора со святым миром, и она спустилась вниз, чтобы встретить его на пороге. Прошло несколько минут; на узкой витой лестнице башенки раздался шум. И Гюбер, пораженный изумлением, дрожа от благоговейного ужаса и надежды, упал на колени посреди теплой комнаты.
Вместо старого священника вошел монсеньер, сам монсеньер в кружевной епископской рясе и лиловой епитрахили; он нес серебряный сосуд с миром, освященным им самим в великий четверг. Его орлиные глаза смотрели прямо перед собой, красивое бледное лицо под густыми прядями седых волос было величаво. А за ним, как простой причетник, шел отец Корниль с распятием в руке и с требником под мышкой.
Епископ остановился в дверях и торжественно провозгласил:
– Pax huic domui [4]4
Мир дому сему (лат.).
[Закрыть].
– Et omnibus habitantibus in ea [5]5
И всем живущим в нем (лат.).
[Закрыть], – тише откликнулся священник.
Епископ и отец Корниль вошли в комнату, за ними показалась дрожащая от волнения Гюбертина и встала на колени рядом с мужем. Благоговейно склонившись, сложив руки, оба молились от всего сердца.
На следующий день после свидания с Анжеликой у Фелисьена произошло жестокое объяснение с отцом. Чуть не силой он ворвался в часовню, где епископ еще молился после ночи, проведенной в мучительной борьбе с неумиравшим прошлым. Долго сдерживаемое возмущение прорвалось наконец наружу, покорный сын, до сих пор такой почтительный и боязливый, открыто восстал против отца, и между двумя мужчинами одной крови, одинаково легко приходившими в бешенство, произошла ужасная сцена. Старик встал со своей молитвенной скамеечки, кровь бросилась ему в лицо, он молча, с высокомерным упорством слушал сына. А тот выкладывал все, что у него было на сердце, говорил, постепенно возвышая голос, доходя почти до крика, и лицо его пылало, как у отца. Он говорил, что Анжелика больна, что она близка к смерти, рассказывал, в какое отчаяние пришел, когда увидел ее, как предложил ей бежать вместе с ним и как она в святом и чистом самоотречении отказалась от этого замысла. Но не равносильно ли убийству дать умереть этому покорному ребенку, соглашающемуся принять возлюбленного только из рук отца? Ведь она могла получить его, получить вместе с его именем и состоянием – и все-таки она сказала нет, она одержала победу над собой. И он тоже любит ее больше жизни, он презирает себя за то, что не может вместе с нею испустить последний вздох! Не добивается ли отец их горестной гибели! О, родовое имя, деньги и роскошь, упрямая воля, что все это значит, когда можно сделать счастливыми двух людей? Вне себя от волнения он сжимал и ломал свои дрожащие руки, требовал от отца согласия, еще умолял его и уже начинал угрожать. Но епископ упорно молчал и решился разжать губы только для того, чтобы еще раз властно произнести: «Никогда!»
Тогда, обезумев от гнева, Фелисьен потерял всякую сдержанность. Он заговорил о матери. Это она воскресла в нем и заявляет его устами свои права на любовь. Разве отец не любил ее? Значит, он радовался ее смерти, раз он может быть таким жестоким к тем, кто любит, кто хочет жить! Но пусть он окружает себя холодом религиозного самоотречения, все равно мертвая жена восстанет из гроба, будет преследовать и мучить его за то, что он мучает ее дитя. Она любила жизнь, она хочет жить вечно в детях и внуках, а он вновь убивает ее, ибо запрещает сыну жениться на своей избраннице и тем прекращает свой род. Нельзя посвящать себя церкви после того, как уже успел посвятить себя женщине. И Фелисьен бросал в лицо неподвижному, замкнувшемуся в страшном молчании отцу обвинения в убийстве, в клятвопреступлении. Потом, сам испуганный своими словами, он убежал, шатаясь.
Оставшись один, монсеньер, словно пораженный кинжалом в грудь, тяжело повернулся и бессильно опустился коленями на молитвенную скамеечку. Хриплый стон вырвался из его груди. О, страдания слабого сердца, непобедимая немощь плоти! Он все еще любит эту женщину, эту неизменно воскресающую покойницу, любит, как в первую брачную ночь, когда он целовал ее белые ножки; он любит и сына, как ее отражение, как оставленную ему частицу ее жизни; и эту девушку, эту отвергнутую им молоденькую работницу, он и ее любит той же любовью, какую питает к ней сын. Все трое терзали его ночами. Хоть он и не признавался себе в этом, она растрогала его еще в соборе, эта маленькая вышивальщица, такая простодушная, благоухающая юностью, с золотыми волосами и нежной шеей. Епископ мысленно видел ее вновь, скромную, чистую, обезоруживающе покорную. И этот образ, подобно угрызению совести, преследовал его, овладевая всем его существом. Вслух он мог отвергать эту девушку, но про себя знал, что она держит его сердце в своих слабых, исколотых иголкой руках. И пока Фелисьен безумно умолял отца, епископу чудились позади его белокурой головы головки обеих любимых женщин – той, которую он оплакивал, и той, что умирала от любви к его сыну. И, рыдая, не зная, в чем обрести опору, истерзанный отец умолял небо дать ему силы вырвать из груди свое сердце, ибо это сердце уже не принадлежало богу.
Монсеньер молился до самого вечера. Когда он вышел из церкви, он был бледен как смерть, измучен, но полон решимости. Он ничего не мог поделать, он повторил все то же ужасное слово: «Никогда!» Один бог имел право изменить его волю, и он молился, но бог молчал. Нужно терпеть.
Прошло два дня. Обезумевший от горя Фелисьен все время бродил вокруг домика Гюберов в ожидании новостей. Каждый раз когда кто-нибудь выходил оттуда, ноги у него подкашивались от страха. И в то утро, когда Гюбертина побежала в церковь просить соборования для дочери, он узнал, что Анжелика не доживет до вечера. Отца Корниля не было в соборе, Фелисьен в поисках его обегал весь город, ибо последняя его надежда была на помощь свыше. Он нашел и привел доброго священника, но минутная надежда уже угасла, сомнение и ярость вновь овладели им. Что делать? Как заставить небо вступиться? Он бросился в епископство, опять ворвался к отцу, и его бессвязные, безумные выкрики сначала просто испугали монсеньера. Потом он понял, что Анжелика умирает, ждет соборования и что теперь один бог может ее спасти. Фелисьен прибежал только для того, чтобы излить свою муку, порвать навсегда с бездушным отцом, бросить ему в лицо обвинение в убийстве. Но монсеньер слушал его без гнева, глаза его вдруг засияли ярким светом, словно он наконец услышал долгожданный голос небес.
Он сделал сыну знак пройти вперед и последовал за ним, говоря:
– Если хочет бог, и я хочу.
Фелисьен задрожал всем телом. Отец согласился наконец, отрекся от своей воли, положился на чудо. Люди уже не в силах были помочь, бог вступал в свои права. И пока монсеньер в ризнице принимал миро из рук отца Корниля, слезы ослепляли Фелисьена. Он пошел за отцом и священником, но не осмелился войти в комнату и упал на колени перед открытой дверью.
– Pax huic domui.
– Et omnibus liabitantibus in ea.
Монсеньер совершил в воздухе крестное знамение серебряным сосудом с миром и поставил его на белый стол между двух свечей. Затем он взял из рук священника распятие, подошел к больной и дал ей поцеловать его. Но Анжелика все еще не приходила в сознание, ее глаза были закрыты, руки неподвижно вытянуты; она была похожа на те тонкие, словно окоченевшие, каменные фигуры, что высекаются на гробницах. Епископ внимательно посмотрел на нее, убедился по слабому дыханию, что она еще не умерла, и приложил распятие к ее губам. Он ждал, его лицо хранило величие священнослужителя, отпускающего грехи, никакое человеческое чувство не светилось на нем; он ждал, пока не убедился, что даже легкая дрожь не проходит по лицу девушки, по ее солнечным волосам. И все-таки Анжелика жила, и этого было достаточно для искупления.
Тогда монсеньер взял у священника чашу со святой водой и кропило; тот поднес ему открытый требник, и епископ, окропив умирающую, прочел по латыни:
– Asperges me, Domine, hyssopo, et mundabor; lavabis me, et super nivem dealbabor [6]6
Ты осыплешь меня, господи, исопом, и я очищусь; ты омоешь меня, и убелюсь паче снега (лат.).
[Закрыть].
Капли воды обрызгали большую кровать, и вся она освежилась как от росы. Капли упали на щеки, на руки Анжелики и медленно, одна за другой, скатились, словно с бесчувственного мрамора. Тогда епископ повернулся к присутствующим и окропил их тоже. Стоявшие рядом на коленях Гюбер и Гюбертина в порыве пламенной веры еще ниже склонились под оросившей их небесной влагой. Епископ стал благословлять комнату, он окропил мебель, белые стены, всю эту обнаженную белизну и, проходя мимо двери, вдруг увидел на пороге коленопреклоненного сына, который рыдал, закрыв лицо руками. Монсеньер трижды медленно поднял кропило и обрызгал Фелисьена очищающим нежным дождем капель. Святая вода проливалась повсюду, изгоняя невидимых, летающих миллиардами бесов. В эту минуту бледный луч зимнего солнца упал на кровать, и в нем замелькали тысячи пылинок, тысячи мельчайших частиц; казалось, они бесчисленной толпой спускались от угла окошка к холодным рукам умирающей, чтобы омыть их и согреть своим теплом.
Вернувшись к столу, монсеньер произнес молитву:
– Exaudi nos… [7]7
Услышь нас… (лат.).
[Закрыть]
Он не торопился. Смерть была здесь, в комнате, она спряталась в складках занавесей из старинной розовой ткани; но монсеньер чувствовал, что она медлит, что она подождет. И хотя бесчувственная девушка не могла ничего слышать, он заговорил с ней:
– Не мучит ли что-нибудь твою совесть? Доверь мне свои сомнения, облегчи свою душу, дочь моя.
Анжелика лежала молча. Епископ дал ей время для ответа, но не дождался его; он продолжал увещевать ее тем же громким голосом и, казалось, не замечал, что слова его не доходят до умирающей.
– Сосредоточься, загляни в свою душу, проси мысленно прощения у бога. Таинство очистит тебя и придаст тебе новые силы. Твои глаза станут чистыми, уши целомудренными, ноздри свежими, уста святыми, руки невинными…
И, не спуская с девушки глаз, епископ до конца сказал все, что должен был оказать, а она чуть заметно дышала, и ее сомкнутые ресницы даже не вздрагивали. Тогда он приказал:
– Прочтите символ веры.
Он подождал и сам произнес его:
– Credo in unum Deum… [8]8
Верую в единого бога… (лат.).
[Закрыть]
– Amen [9]9
Аминь (лат.).
[Закрыть], – ответил отец Корниль.
Все время было слышно, как на площадке лестницы в бессильной надежде тяжко рыдает Фелисьен. Словно чувствуя приближение неведомых высших сил, Гюбер и Гюбертина молились в одинаково робких и восторженных позах. Монсеньер начал службу, и долго раздавалось только бормотание молитв. Одна за другой звучали ритуальные литании, обращения к мученицам и святым, возносились звуки «Kyrie eleison» [10]10
Господи помилуй (греч.).
[Закрыть], призывающие все небо на помощь страждущему человечеству.
Потом голоса вдруг упали, наступило глубокое молчание. Священник наклонил кувшин, монсеньер обмыл пальцы водой. И тогда наконец епископ взял сосуд с миром, снял с него крышку и подошел к кровати. Приближалось торжественное таинство – последнее таинство, обладавшее силой снимать все грехи, смертные и отпустимые, грехи, до сих пор не прощенные, лежавшие бременем на душе после всех принятых ранее причастий. Последнее таинство отпускало и давно забытые, старые грехи, и грехи невольные, совершенные в неведении, и грех уныния, не позволяющий твердо восстановиться в благодати божьей. Но где их взять, эти грехи? Уж не прилетают ли они извне вместе с этими пляшущими в солнечном луче пылинками, как бы несущими зародыш жизни к огромной царственной кровати, белой и холодной оттого, что на ней умирает девственница?
Монсеньер снова сосредоточил свой взгляд на Анжелике и убедился, что ее слабое дыхание еще не прервалось. Она лежала перед ним истаявшая, прекрасная, как ангел, уже почти бестелесная, По он сурово запрещал себе всякое человеческое чувство. Его палец не дрожал, когда он осторожно обмакнул его в миро и приступил к помазанию пяти частей тела, в которых таятся чувства, пяти окон, через которые зло проникает в душу.
И прежде всего монсеньер помазал глаза, помазал закрытые веки, – сначала правый глаз, потом левый; его большой палец легко очертил в воздухе крестное знамение.
– Per istam sanctam unctionem, et suam piissimam misericordiam, indulgeat tibi Dominus quidquid per visum deliquisti [11]11
Своим святым помазанием и своим святейшим милосердием да отпустит тебе господь все, в чем погрешила ты зрением (лат.).
[Закрыть].
И отпустились все грехи зрения: похотливые взгляды, непристойное любопытство, суетное увлечение зрелищами, дурное чтение, слезы, пролитые по недостойному поводу. Но Анжелика не знала другой книги, кроме «Золотой легенды», другого зрелища, кроме закрывавшей ей весь мир соборной абсиды. И плакала она только тогда, когда покорность боролась в ней со страстью.
Отец Корниль взял клочок ваты, вытер ей веки и положил клочок в пакетик из белой бумаги.
Затем монсеньер помазал уши, помазал прозрачные, как перламутр, мочки – правую, левую – и совершил крестное знамение.
– Per istam sanctam unctionem, et suam piissimam misericordiam, indulgeat tibi Dominus quidquid per auditum deliquisti. [12]12
Этим святым помазанием и своим святейшим милосердием да отпустит тебе господь все, в чем погрешила ты слухом (лат.).
[Закрыть]
И искупились все прегрешения слуха: все дурные слова, все развращающие мелодии, злословие, клевета и богохульство, выслушанные с удовольствием непристойные речи, любовная ложь, ведущая к нарушению долга, мирские песни, возбуждающие плоть, скрипки оркестров, сладострастно рыдающие под яркими люстрами. Но в своей замкнутой, монастырской жизни Анжелика не слышала даже вольной болтовни соседок, даже ругательств кучера, подгоняющего лошадей. И в ее ушах не звучало другой музыки, кроме псалмопений, раскатов органа и рокота молитв, от которых дрожал весь чистенький домик, тесно прилепившийся к собору.
Отец Корниль вытер ей уши клочком ваты и положил его в другой пакетик из белой бумаги.
Монсеньер помазал ноздри – правую, левую, – они были похожи на лепестки белой розы, и его палец осенил их крестным знамением.
– Per istam sanctam unctionem, et suam piissimam misericordiam, indulgeat tibi Dominus quidquid per odoratum deliquisti [13]13
Этим святым помазанием и своим святейшим милосердием да отпустит тебе господь все, в чем погрешила ты обонянием (лат.).
[Закрыть].
И обоняние вернулось к девственной невинности, омытое от всей грязи, не только от позорных чувственных ароматов, от соблазнов слишком сладко пахнущих цветов, от разлитых в воздухе, усыпляющих душу благоуханий, но и от грехов внутреннего обоняния, от подаваемых ближнему дурных примеров, от заразительной язвы порока. Но прямодушная, чистая Анжелика была лилией между лилиями, большой лилией, благоухание которой укрепляло слабых и давало радость сильным. Она была так скромна, так нежна, что не выносила жгучего запаха гвоздики, мускусного благоухания сирени, возбуждающего аромата гиацинтов, – между всеми цветами ей нравились только спокойно пахнущие фиалки и лесные первоцветы.
Священник вытер ее ноздри и положил клочок ваты в пакетик из белой бумаги.
Тогда монсеньер помазал ее рот, чуть приоткрывшийся слабым дыханием; он положил крестное знамение на нижнюю губу.
– Per istam sanctam unctionem, et suam piissimam misericordiam, indulgeat tibi Dominus quidquid per gustum deliquisti [14]14
Этим святым помазанием и своим святейшим милосердием да отпустит тебе господь все, в чем погрешила ты вкусом (лат.).
[Закрыть].
И рот превратился в чашу невинности, ибо на этот раз прощались все низменные наслаждения вкуса: лакомство, чувственное смакование вина и меда, прощались все преступления языка, этого виновника всех зол, подстрекателя и соблазнителя, того, кто вызывает ссоры и войны, кто вводит в обман, произносит ложь, от которой темнеет само небо. Но лакомство никогда не было пороком Анжелики: она готова была, как Елизавета, питаться чем попало, не разбирая вкуса. И если она жила в заблуждении, то ее обманула мечта, упование на неземные силы, стремление к невидимому, – весь этот очарованный мир, укреплявший ее невинность и делавший из нее святую.
Священник вытер ей рот и положил клочок ваты в четвертый пакетик из белой бумаги.
Наконец монсеньер помазал руки девушки – руки, словно сделанные из слоновой кости, бессильно лежавшие на простыне; он помазал ее маленькие ладони – правую, потом левую – и очистил их от грехов знамением креста.
– Per istam sanctam unctionem, et suam piissimam misericordiam, indulgeat tibi Dominus quidquid per tactum deliquisti [15]15
Этим святым помазанием и своим святейшим милосердием да отпустит тебе господь все, в чем погрешила ты прикосновением (лат.).
[Закрыть].
И теперь, омытое от последних пятен, все тело сверкало белизною, простились все оскверняющие прикосновения, кражи, драки и убийства, а также грехи всех остальных частей тела, которых не коснулось миро, – груди, поясницы, ног, – ибо это последнее помазание отпускало и их вины; прощалось все, что горит, что ревет, как зверь, в нашем теле: наш гнев, наши желания, наши необузданные страсти, обуревающие нас вожделения, запретные наслаждения, которых жаждет наша плоть. Но Анжелика уже подавила в себе и необузданность, и гордость, и страсть; она уже одержала над собой победу и теперь умирала, сраженная борьбою, словно прирожденное зло было вложено в нее только для того, чтобы она могла во славе восторжествовать над ним. И она не знала даже, что в ней жили плотские желания, что тело ее стонало от плотской страсти, не знала, что ее ночной трепет мог быть греховным, ибо она была прикрыта щитом неведения, и душа ее была бела, бела, как снег.
Священник вытер руки, спрятал клочок ваты в пакетик из белой бумаги и сжег все пять пакетиков в печке.
Церемония была окончена; прежде чем приступить к последней молитве, монсеньер вымыл пальцы. Ему оставалось только, обратившись к умирающей с последними увещеваниями, вложить в ее руку символическую свечу, которая изгоняла бесов и означала, что принявшая таинство стала невинна, как младенец. Но Анжелика лежала недвижно, глаза ее были закрыты, она казалась мертвой. Миро очистило ее тело, оставило свои следы у пяти окон души, но жизнь не появилась на ее лице. Мольбы и надежды были тщетны, чудо не свершилось. Гюбер и Гюбертина все еще стояли рядом на коленях; они уже не молились, а только, не спуская глаз, глядели на свое дитя так пламенно, что, казалось, они навсегда застыли в этой позе, как фигурки ожидающих воскресения из мертвых на старинных витражах. Фелисьен приполз на коленях к самой двери, он перестал рыдать и тоже смотрел, напряженно вытянув шею, возмущенный глухотою бога.