Текст книги "Минута пробужденья. Повесть об Александре Бестужеве (Марлинском)"
Автор книги: Эмиль Кардин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)
Не потому ли люди, имевшие цель и программу, не слишком спешили включить его в сообщество?
Рылеев объяснял смущение Александра растерянностью, ободрял, успокаивал: цель будет достигаться не вдруг, поспешность не в намерениях Северного общества, впереди годы…
Заверения эти лишь растравляли уязвленное самолюбие. Бестужеву милее был бы безотлагательный рывок, позволяющий показать себя: вот я каков! Он ораторствовал на дискуссиях о законах, конституции, имущёственном цензе, представительном правлении. Но дискуссии эти остужали его пыл, обрекали на созерцательство.
Выяснялось, что наличествуют общества в Москве, на юге, в западных губерниях…
Отныне Бестужев среди людей, обретших себя на тех же перепутьях, что и он, трепетно хранивших память о 1812 годе, помнящих восстание семеновцев и революционную волну в Западной Европе. Он не уступал другим своей образованностью, запойно читал Геерена, Смята, Вольтера, Руссо, Констана, умел ввернуть цитату. Войдя в думу петербургской «управы», отстаивал радикальные воззрения.
На длительном совещании, когда не видно конца речам, потерян счет выкуренным трубкам и Рылеев осушает третий стакан холодной воды с лимоном (любимое питье), Александр Бестужев, оседлав стул, взывает о внимании. Достает из-за обшлага адъютантского мундира листки, разглаживает, извиняется, что станет читать.
Собравшихся несколько изумляет патетичность оборотов («…Кто бескорыстно принес в жертву родине свою кровь и молодость, кто первый запалил наследственный дом…» «В те времена добрые люди не прятали сердца под приветной улыбкою: были друзьями и недругами явно…»). Штабс-капитан, рассуждая в духе и смысле общества, уходил в прошлое. Тогда и нравы, мол, были чище, сердце соотичей открытее, вольный дух смелее. Невелика новация. Однако Бестужев, продолжая чтение, переходит к государственному и церковному самоуправлению, международному праву, урокам российской истории, отношениям с западом и востоком.
Его одаряют аплодисментами, кто-то восклицает браво»…
Глубокой ночью на улице брат Николай под фонарем воззрился на Александра: как сие понимать? Что за нужда склеивать фразы из разных повестей? Уместны ли эдакие фортели?..
Александр доволен: уместны, он надергал фразы не у кого-либо – из собственной повести «Роман и Ольга», ее герои, новгородцы XIV века, уже постигли государственные истины…
Положим, не герои, но автор, уточняет Николай, но за то ли Пушкин порицает Александра и Рылеева, что они в своих исторических пиесах понуждают людей прошлого рассуждать о сегодняшних темах?
Александру вольготно меж единомышленников, но и различия во взглядах не возводят преград, он умел убеждать. Немногие отличались его общительностью и немногие вовлекли в «управу» Рылеева столько заговорщиков, в их числе братья Петр и Михаил (по настоянию Александра и в целях заговора Мишель перевелся в гвардию), восторженный идеалист Одоевский, Якубович – горячий «кавказец» с черной повязкой на лбу, угрюмый и вспыльчивый Каховский…
Бестужев блюл правила конспирации и того же требовал от других.
«Пожалуйста, не сердись, любезный Туманский, что я не писал долго к тебе. По почте невозможно и скучно, а другим путем не было случая. Да и ты – сумасшедший: вздумал писать такие глупости, что у нас дыбом волосы встают. Где ты живешь? Вспомни, в каком месте и веке! У нас, что день, то вывозят с фельдъегерями кое-кого…»
Выглядя порой небожителем, мечтателем не от мира сего, на самом деле он трезво смотрел вокруг:
«Дибич силен, а Волконский стал дворецким без околичностей. Поговаривают о присоединении министерств к Сенату; власть Аракчеева растет, как гриб, и тверда, как пирамида… В Петербурге ужасная скука… Солдатство и ползанье слились в одну черту, и офицеры пустеют и низятся день ото дня».
Скрытная жизнь знала свои приливы и отливы. Случалось Рылееву укорять Бестужева за неисполнительность, и Бестужев подчас дивился – Рылеев не к месту откровенничает. Загорались споры в собраниях, и вспыхивали ссоры под крышей дома Американской компании.
Бывало и так, что жизнь – явная – сама собой (покидали комнату два-три человека) становилась тайной; беседа, начавшаяся литературой, продолжалась предметами, отнюдь не безобидными. Как не безобиден был план второго этажа Зимнего дворца, над которым сейчас, в неярком утреннем свете декабря, трудился Бестужев.
Поглощенный рисованием, он въедливо допрашивал память. Общего расположения недостаточно. Нужны особенности анфилад, череда зал, галерей, покоев. Вырисовывая, он восторгался – какое великолепие! сколько совершенства!..
Эти шаги он бы никогда не спутал – быстрые, чуть шаркающие, отрывистая дробь согнутым пальцем о косяк; дверь, открытая рывком. В проеме, меж двух занавесей – Рылеев. Сегодня уже без шерстяного шарфа, в руках трость и шляпа, лаково блестят короткие сапоги. Под распахнутой шубой – твердый воротник, подпирающий болезненно-бескровные щеки. Енотовая шуба – дорогой презент Российско-американской компании, повод для шутливо-завистливых насмешек. Бестужев и сейчас не в силах отказать себе в них, испытывая неудобство от того, что Кондратий давно на ногах, одет для выездов, а он все еще в халате.
– Не слишком ли роскошна такая шуба для господина карбонара? Не присядет ли он в хижине бедняка?
Рылеев мимолетно улыбается. Сядет разве что на минутку, не раздеваясь. Близоруко подносит к глазам листы. Прекрасно, даже излишне старательно: нам нужен обыкновенный план… И заливается:
– Я ведь «планщик», Пушкин нарек…
(Удивительно, право, что в эти дни все нарастающей тревоги их не оставляло чувство близости с Пушкиным. Он где-то рядом, войдет, рассмеется, заговорит, быть может, подденет… Это в последнем письме Пушкина к Бестужеву: «Кланяюсь планщику Рылееву, как говаривал покойник Платов, но я, право, более люблю стихи без плана, чем план без стихов. Желаю вам, друзья мои, здравия и вдохновения».)
– Кондратий, не поспешил ли ты отказаться от шарфа?
– Нынче тепло, около трех градусов на термометре Реомюра. Барометр, заметь, на «ясно».
– Самое время – к «буре».
– Природа не в нашей власти. У нас и без нее достанет хлопот…
Рылеев сожалеет, что Александр не разделил с ними завтрак; обменялись бы мыслями, тем паче он запиской зазвал Владимира Ивановича. Барон Штейнгель, ночевавший у директора компании Ивана Васильевича Прокофьева, вскоре посетит Бестужева, у него кое-какие достойные внимания соображения…
У Бестужева свои, не лишенные двойственности отношения с почтенным Владимиром Ивановичем. Но раз Рылеев утверждает…
Для себя Кондратий набросал обширную программу визитов. Увидится с Трубецким, побывает на Седьмой линии Васильевского острова. Еще прежде обеда поцелует ручку у Прасковьи Михайловны…
– Тебе нужен Николай?
– Желательна определенность с морским экипажем.
Определенность – вот что ныне всего необходимее.
Намеченные встречи, разъезды – это и поиски определенности. Столь же отчетливой, сколь линии на планах, вычерченных Александром. Два листа Рылеев возьмет с собой, покажет Оболенскому. Беседа с ним поможет обрести ясность во многих начинаниях.
Рылеев произносит это со значением, выделяя слово «многих».
Бестужев любит князя Евгения Оболенского. Однако последнее время Евгения, члена Верховной думы, преследует опрометчивая идея: вправе ли они, едва различимые единицы среди сотен тысяч, покушаться на переворот, почти насильственно меняющий порядок вещей в стране? А если большинство населения удовлетворено нынешним устройством, не ищет лучшего и не стремится к нему?
Бестужев, не медля, возразил: идеи не подлежат законам большинства-меньшинства. Рылеев в свою очередь говорил насчет общей пользы от перемен в образе правления, о российских жителях, коим из-за невежества затруднительно выразить собственные суждения, о бесчисленных примерах, что свидетельствуют о народной поддержке.
Члены тайного общества не знают корыстных целей, продолжал Кондратий Федорович, идут на отказ от сословных привилегий, материальных выгод. Оберегая свою честь и честь общества, победив, не воспользуются властью, уступят ее Великому собранию, Народному вече. В случае же неуспеха…
Это звучало веско. Но не все гарантии были достаточны, план передачи власти после ее захвата расплывчат; сохраняется туман и в вопросе о временном правительстве. Трудно отвлечься от подозрения о чьих-то честолюбивых вожделениях, угрозе диктаторства.
Бестужев и сам в минуты завихрений воображал себя боготворимым отцом нации. Но гнал подлое фантазерство, невольно подкрепляющее сомнения Оболенского. Вдруг да еще у кого-то такие мечты!..
Рылеев постоянно говорил о рыцарстве заговорщиков. Однако и тут взор скептика обнаруживал противоречие. Общество, дабы воплотить замышляемое, нуждалось в сильных личностях. Сильные же личности – история давала уроки на сей счет – всего более жаждут диктатуры.
«В ком усматриваешь российского Наполеона?» – подступал Бестужев к Евгению Оболенскому.
Оболенский имен не называл, в отличие от некоторых «северян», не подозревал Пестеля в диктаторстве, радовался, что друзья помогли избавиться от неуместных сомнений. Но вскоре снова поддавался колебаниям, уверяя, правда, будто они не отразятся на его поступках.
Время споров миновало, доспорим после победы, думалось Бестужеву. Однако близость к решающей черте порождала новые разногласия среди заговорщиков. Сам он, считавший себя солдатом, временами не был свободен от неуверенности.
Лучше, чем кто-либо, понимал Кондратия, понимал, с каким сердцем тот писал ночью адресованное лишь ему стихотворение.
Рылеев направился к двери. Порывисто отодвинув тяжелое кресло, Бестужев догнал его, обнял, почувствовал щекочущий мех на щеке и теплоту слез на глазах.
– Свидимся у нас на обеде. Ты не забудешь?
Кондратий все помнит, он загодя составил синодик. И Бестужеву не худо записать ближайшие дела, и прежде всего встречу с Гаврилой Степановичем. Не приказания, а дружеские просьбы, смягченные милым напоминанием Рылеева о детском дневнике Александра, о рабочих записях, какие тот умело вел последние два года на пустых листах книжки, изданной Главным штабом; все занесено, а прицепиться не к чему.
Рылеев засмеялся и продолжал смеяться, выйдя в сени.
Бестужев спустился с ним до крыльца, они еще раз обнялись.
Когда карета Рылеева выехала с мощенного булыжником двора Российско-американской компании, Бестужев ощутил: само пребывание в этом доме становилось чем-то обязывающим.
7
27 ноября 1825 года днем в дворцовой церкви Зимнего начался молебен во здравие императора Александра. Во здравие молиться было поздно, – еще 19 ноября в 10 часов 50 минут пополуночи государь почил в бозе. Но двор оставался в неведении об этом скорбном факте. Фельдъегеря с депешами месили осеннюю грязь на пути к Варшаве – граф Дибич спешил оповестить цесаревича Константина Павловича, наследника престола, о кончине старшего брата. В рапорте Дибича, доставленном 25 ноября, Константин именовался императором.
Но живущий в Варшаве Константин царствовать не желал и строчил письма брату Николаю, убеждая его взять российскую корону, – такова была воля покойного государя.
В разгар запоздавшего дворцового молебна о продлении всеавгустейших дней Александра камердинер из-за двери подал знак Николаю; тот вышел в бывшую библиотеку, находившуюся рядом. Залу монументально мерил шагами горбоносый Милорадович. Выражение отчаяния на холеном лице кутилы и рубаки не оставляло каких-либо надежд. Однако граф не ограничился миссией вестовщика, он счел должным лично поддержать великого князя и с солдатской прямотой бухнул: «C'est fini, courage maintenant, donnez Texemple» [11]11
Все кончено, покажите теперь пример мужества (фр.).
[Закрыть].
Молебен остановили, плачущих женщин повели в их покои, при дворе наложили траур.
Но Милорадович не полагал свою миссию завершенной. Великий князь Николай явил не только желательное самообладание, но сверх того нежелательное для Милорадовича стремление к самовластию. Петербургский генерал-губернатор, одновременно главнокомандующий гвардией и других частей гарнизона, счел уместным напомнить Николаю, что тот не любим гвардией и зарываться не следовало бы. Меланхолически глядя в лепной потолок, выразился в том смысле, что у него-де, Милорадовича, в кармане шестьдесят тысяч штыков, с таким оркестром можно заказывать любую музыку…
Николай, стиснув зубы, приступил к присяге императору Константину, не догадываясь, что не далее как вчера Константин в Варшаве присягнул императору Николаю…
Началась великая чехарда, именуемая междуцарствием, братья расшаркивались в письмах друг перед другом, удерживаясь от казарменных выражений, которые вот-вот готовы были сорваться с пера.
…Северное общество воспрянуло. Петербургская «управа» располагала теми же сведениями, что и двор. Утром 27 ноября для «северян» император Александр еще лежал в Таганроге, прикованный недугом к постели, и Рылеев помышлял о положении в полках на случай вполне вероятной присяги, – царя, судя по депешам, никакими молебнами не поднять на ноги. Расторопный посыльный созывал Николая Бестужева, Торсона и Батенькова в дом у Синего моста. Рылеев и Александр Бестужев ждали их в кабинете, где еще дрожали утренние свечи. Решение приняли небывало быстро – ехать по казармам, выяснять умонастроение солдат, офицеров.
Весть о смерти императора погнала Александра Бестужева в Измайловский полк (адъютантские эполеты открывали полосатые ворота любых казарм). Полк, послушно исполняя команду, присягнул Константину.
Это, однако, не удержало заговорщиков, – надо было готовить войска для всяких непредвиденностей.
На ночь глядя в кабинет Рылеева как оглашенный ворвался Якубович – черная повязка сползла на глаза, усы торчком, длинные брови взлохмачены: «Царь умер; это вы его у меня вырвали!» Якубовича постарались остудить. Рылеев обнял его, заботливо поправил повязку и помаленьку выдворил в сени.
Следующим вечером на уголке рылеевского стола, ловя краем уха разгоряченные голоса, Бестужев писал матери, чтобы та, не мешкая, выезжала в Петербург. За этим же столом вчера вместе с Рылеевым и Николаем они тщетно трудились над прокламацией к войскам. Запутанность обстановки мешала внятному призыву. Тогда отправились по ночным улицам; останавливая солдат, открывали обман: от полков утаили завещание покойного царя, в нем – свобода крестьянам, солдатская служба укорочена до пятнадцати лет. Желанная новость наутро достигла окраинных казарм.
Бестужева и Рылеева не коробила выдумка с завещанием – агитаторский прием, не более.
Пока изготовлялись кольца с надписью: «Наш ангел на небесах», пока в витринах выставляли увитый гирляндами литографированный портрет «Константина первого, императора и самодержца всероссийского», пока чеканили монеты с курносым профилем (новый государь сильно походил на благословенного и благополучно приконченного отца), по столице катился беспокойный слух: Константин Павлович отрекается от престола в пользу нелюбимого войсками Николая.
Тайное общество опять оживилось, подогревая прежде всего недовольство гвардии. Совещания сменялись совещаниями, полки втягивались в заговор. Не стихала подготовка к выступлению, и не кончались споры вокруг него. Motto [12]12
Девиз (итал.).
[Закрыть]«Теперь или никогда!»
Энергия и мысль Рылеева – во всех начинаниях «управы»; ее члены называют себя «солдатами Рылеева». После 27 ноября, особенно после 9 декабря, они уподобились скаковым лошадям, взнузданным временем. Шенкеля давал Рылеев.
Бестужевым владело общее возбуждение, усиленное соседством с Кондратием. Однако и сейчас он способен был отвлечься ради сочинительства, очередной красавицы или портного, «строившего» новый мундир. Потом, наверстывая, бросался выполнять поручения Катона. Он и сам давал поручения: они воспринимались всеми, словно бы шли от Рылеева. Имена, красовавшиеся рядом на обложке «Полярной звезды», существовали неотделимо. Для осведомленных Бестужевы выступали во множественном числе – к декабрю двадцать пятого года в заговоре состояли четверо из пяти братьев.
* * *
Облачившись в мундирный сюртук, Александр Бестужев отправился через двор навестить Наталью Михайловну. Его озадачивала откровенность Рылеева с женой в разговорах об «управе».
Наталья Михайловна не находила себе места, и Бестужев с трудом отвлек ее, затеяв возню с Настенькой, обещая свезти малышку в лес, познакомить с настоящим медведем, ручным, понимает человеческую речь… Барон Штейнгель, человек основательный, солидно подтвердил: такие медведи встречаются.
Приход Штейнгеля заставил бросить игру с Настенькой. Они налегке миновали двор, поднялись во флигель. Владимир Иванович грузно сел, заполнив собою кресло, Бестужев плюхнулся на софу, по привычке поджал под себя ногу.
Штейнгель скользнул из-под очков по чертежам на столе, неопределенно покачал головой – «зачем это? нужно ли?» – и уставился на Бестужева.
– По вашей милости, Александр Александрович, очей не сомкнул.
Бестужев растерянно вскочил. Он редко беседовал с бароном, но уважал его, подавляя в себе безотчетный ропот. Владимир Иванович еще ничего не сказал, а хочется возразить; уже сказал, возразить нечего, а все-таки хочется. Не от величественного ли спокойствия Штейнгеля при общем волнении?
Пятый десяток и – хоть бы седой волосок в шевелюре, в аккуратно подбритых, сходящих на нет бачках. Не сомкнул глаз, но свеж, румян, как если б вдоволь выспался.
Владимир Иванович слушал невнятные извинения Бестужева («в чем виниться?»), кашлял («вот оно, каково по холоду налегке бегать, не юнцы, чай»).
Вчера за обедом у Прокофьева (Иван Васильевич – гурман и хлебосол, средь зимы в хрустале свежая земляника) – воистину состязание в свободомыслии. Сенатор граф Хвостов туда же: «Я либералист, я либералист!..» Греч с Булгариным наперегонки в анекдотах; Фаддей Венедиктович такое выкладывает об особе Константина Павловича… Даже про мадам Араужо [13]13
Имеется в виду насильственная смерть жены придворного ювелира Араужо после того, как Константин Павлович ее обесчестил.
[Закрыть].Бестужев не отстает, Булгарина по плечу похлопывает…
Барон Штейнгель с натугой сдерживал омерзение.
Отошел вечером, в положительной беседе с Кондратием Федоровичем, с членами общества. Однако Бестужев и тут выкинул коленце.
– Вы, вы, почтеннейший Александр Александрович, ногу на порог кабинета… да зычно, аки на плацу: «Переступаю через Рубикон, а руби – кон, значит, руби все, что попало…»
Бестужев разглядывал розовые ногти. Водится за ним: «ради красного словца…» Положим, матушку и папеньку он не заденет; кого другого – не взыщите. В воспламенении последних дней Якову Ростовцеву при часовых гаркнул: «Дело доходит до палашей…» Что ж, из-за какого-то ляпания ночей не спать?
Бестужев пустился в сумбурные объяснения.
Отрывисто, точно саблей, Владимир Иванович рубанул ладонью. Жест этот, вскинутая голова – разгладилась белая складка второго подбородка – понудили Бестужева заподозрить, что тихость баронова, невозмутимость – верхний покров, под ним – расплавленная магма.
Владимир Иванович Штейнгель – сын провинциального чиновника и купеческой дочки, хлебнувший нищеты и розг в детстве; двадцать семь лет в офицерских эполетах; доброволец, отличившийся в Отечественной войне, отставной подполковник, известный всюду ревностным исполнением обязанностей и ненавистью к взяточникам…
В странствованиях по стране Штейнгеля не покидали скрываемые ото всех изумление и гнев. Где он, предел стяжательству, хапанью, мздоимству, казнокрадству? При эдакой прожорливости и сибирскую тайгу не мудрено слопать, не поперхнувшись корабельными соснами.
Щепетильное бароново бескорыстие на самых хлебных местах рождало змеиное шипенье: «Не нашего бога сын, колбасная душа».
С исступлением реформатора, верящего в разум и добро, не допуская помарок, Штейнгель составлял прожекты, имевшие целью искоренить губительные нравы. Клал докладную записку в плотный конверт, скреплял сургучной печатью. Прожекты тонули в бездонных бюрократических омутах, как в гроб, ложились в пыльные папки.
Отставка – начальству изрядно надоел неистощимый прожектер – не охладила реформаторский пыл. С тоской Владимир Иванович думал о будущем страны, сочинял новые планы.
Хватким, близоруко сощуренным глазом Рылеев определил ценность барона для «управы», его связей в чиновничьем и купеческом мирах. Обедали на застекленном балконе гостиницы «Лондон» – столик в углу, скатерть накрахмалена до скрипа, неслышно подают улыбчивые татары, мелькают фалды отутюженных фраков. Задевались различные темы, о любой у Штейнгеля свои мнения; конечный итог: «Неужто нет людей, которых бы интересовало общее благо!»
Не мешкая, Рылеев позвал в общество. Штейнгель растерялся, он испытывал неприязнь к любым тайным сборищам. Но мужество и порядочность исключали попятное движение.
Рыбой, заглотнувшей крючок, барон колыхнулся туда-сюда: «Я не мальчик, мне сорок второй, нужно знать, что за цель…»
Рылеев посулил, что в Москве Штейнгелю откроется Иван Иванович Пущин. Само имя – залог достойных намерений…
Потихоньку, помаленьку Штейнгель входил в тайные дела, всей душой принял девиз последних недель: «Теперь или никогда».
Услыша подробности отречения цесаревича, объявил Рылееву: «Сим случаем надобно воспользоваться». И нашел – как.
Поелику Россия к быстрому перевороту не готова и внезапная свобода подаст повод к безначалию, беспорядкам, конституцию ввести законной властью, престол – Елизавете, вдовствующей императрице. Женщины на русском троне пользовались народной поддержкой.
Бестужев насмешливо скривился от Штейнгелева прожекта, – он не верил в бескровное восшествие на престол Елизаветы Алексеевны, еще меньше верил, что дарует конституцию. При слабой правительнице и трех зубастых великих князьях не избежать дворцовых козней.
Штейнгель увидел в Бестужеве оппонента более оснащенного, нежели думал, но на бестужевские сарказмы не отвечал. Он продолжал искать план, устраняющий заряженное оружие.
В молниеносно сменяющиеся декабрьские дни Штейнгель еще болезненнее ощутил, как бы сказать, многоликость молодых товарищей по заговору. Одни лишь вчерашние кульбиты Бестужевы чего стоят!
Завтракая с Рылеевым, барон советовал, чтобы манифест от Сената объяснил народу положение в России. Рылеев согласился, но в детали не входил и просил Владимира Ивановича перемолвиться с Александром Александровичем.
Штейнгель, еще во власти впечатления от вчерашнего «Рубикона», не рвался встречаться с Бестужевым, но, впервые разговаривая с ним с глазу на глаз, убедился: склонный к эффектным позам и саркастическим речениям напомаженный адъютант не менее склонен к размышлениям. Понравился и кабинет – вкус, строгость, на столе рукописи, корректурные листы. Барон начинал день в шесть пополуночи и ценил трудолюбие других. В овальной рамке на стене, видно, матушка…
Кабинет делает впечатление о хозяине. Оно, вопреки настроению, с каким вступил сюда Штейнгель, оказалось благоприятным для Бестужева. Владимир Иванович не отрицал достоинств Бестужева-сочинителя, читал критику, не всегда соглашаясь. Сам грешил – пописывал; как и обо всем на свете, имел суждения относительно словесности…
В аттестациях, какие легче легкого расшвыривал Бестужев, случалось, блестели крупицы истины. Штейнгель улыбнулся, услышав от Бестужева о назначении диктатором князя Сергея Петровича Трубецкого – «кукольная комедия».
Барон, не умея объяснить почему, недолюбливал Трубецкого. Это неумение вызывало досаду, – Штейнгель полагал: чувства тоже нуждаются в обосновании. Коли он не в силах мотивировать смутную неприязнь к Трубецкому, то постарается ее одолеть. Тем более Трубецкой ухватился за план возведения Елизаветы на трон.
Наперекор логике, эта поддержка насторожила Штейнгеля: нет ли у Сергея Петровича своей цели, отличной от той, какой домогался Владимир Иванович?
Барон Штейнгель отказался от замысла, связанного с Елизаветой, но не от идеи бескровного переворота. Ее и развивал грустно-задумчивому Бестужеву.
Владимир Иванович за прочность принципов и – разумную подвижность мнений, тактики. Только чтобы изменить мнение, нужны веские, очень веские резоны.
Штейнгель старался закрепить согласие, вроде бы возникающее между ним и Александром Александровичем; разрыв обнаружился меньший, чем виделось вчера в столовой Прокофьева и в кабинете Рылеева. Не всегда они сорвиголовы, эти молодые. Шаркун-гвардеец, модный автор, рассеянно полирующий ногти, не последняя, видимо, скрипка в трудно настраивающемся оркестре.
Тем необходимее объясниться по поводу злосчастного «Рубикона».
Бестужева огорчила «кукольная комедия», сорвавшаяся с языка. Не к месту, барон и так держит его за болтуна. Если Александру Бестужеву временами недостает предусмотрительности, беда ли, когда у диктатора она в избытке? Эта разумная мысль вступала в конфликт с другой: всего не предусмотришь. Походный опыт и адъютантский научили; сколько ни репетируют парад, – какой-нибудь казус явится, как ни вылижут дорогу перед императорским кортежем – деревца насадят, беседки и ретирадные места оборудуют, – какая-нибудь нелепица выскочит. Однако что есть его опыт подле доблестного прошлого Трубецкого? Не выгоднее ли в видах общества осторожность? Разумно ли всегда соваться со своим несогласием?
До нынешнего утра подобные настроения его не посещали, он едва удержался, услышав от Одоевского: «Мы умрем! ах! как славно мы умрем!» Удержало не благоразумие – нежность к Саше, пиитической душе, отзывающейся на дуновение ветерка. У него достало воли заглушить бурный протест, – он отвергал жертвенную обреченность, даже когда в это мрачное искушение впадал Рылеев; слишком наслаждался жизнью. Лучше слышать из уст Кондратия: «Дерзай!», чем: «Ежели это будет несчастливо, мы своей неудачей научим других».
Но если разумная оглядка Трубецкого оправдывает рылеевское «Дерзай!», – «кукольная комедия» и вовсе некстати.
«Теперь или никогда!» – сказал он вслух, негромко. Владимир Иванович подался вперед. Принимает девиз. Потому-то и встревожен угрозой всеобщего разрушения: только в Москве девяносто тысяч дворовых готовы взяться за ножи, наших близких ждет смерть.
Бестужев не то чтобы вовсе отбрасывал подобные опасения, но имел свои взгляды и не видел причины сейчас подвергать их дебатам.
Штейнгель принял его молчание как согласие и разоткровенничался. «Дерзай!» Рылеева он пропустил мимо ушей; чего-чего, а застрельщиков, охотников идти на гибель ради цареубийства в отряд обреченных хватало. Зато о возможности неудачи («молоды, ох, молоды») думали мало. Он, как и Рылеев, не сбрасывал со счетов такого исхода и загодя, старый волк, высматривал, где рвать блокаду, При неудаче в Петербурге – ставить на коронацию в Москве.
Эту возможность Бестужев, даже страдая от нехватки времени (из уважения к собеседнику не доставал часов), охотно бы обсудил…
Нарушая разговор, вошел, шаркая домашними туфлями, Сомов. Небритый, с красным носом и красными от неизлечимого насморка глазами. В шлафроке без шнура.
Он не чаял увидеть здесь отдаленно знакомого Штейнгеля, смутился, шмыгал носом, моргал.
Впервые Бестужев осознал двусмысленность положения.
Орест Михайлович – из друзей наиближайших. Безмерно влюблен в словесность, не гнушается никакой работой при издании «Соревнователя», «Полярной звезды». Бестужев ссорился с Гречем, в типографии которого печатали альманах, – Сомов улаживал конфликт. Рылеев не мог совладать с автором, – многотерпеливый Сомов находил язык со строптивцем. Он вылизывал корректуру с тщанием, какого недоставало редакторам.
Временем Сомов дорожил не менее своих знаменитых друзей. Сам был достаточно знаменит, – его статью «О романтической поэзии» Бестужев ставил в пример литераторам.
К достоинствам деловым и сочинительским добавлялось редкое по доброте сердце, бессребреничество, не кичившаяся собой готовность делиться хлебом и кровом. Спальня и кабинет Бестужева – часть квартиры, уступленная ему Сомовым.
В чем же щекотливость положения?
С достаточно далеким Штейнгелем Бестужев касался тем, каких избегал в общении с неизменным своим единомышленником и другом. Сомов почему-то не состоял в обществе.
Само собой так сложилось? Чей-то умысел?
Бестужев спросил Рылеева: нормально ли? откуда недоверие? Кондратий возразил: за Ореста ручается, как за самого себя, но желательны рядом люди, не связанные зароками и правилами общества, однако споспешествующие ему. «Не настораживает ли тебя деликатность Орестовой натуры?» – резал Бестужев. Рылеев смеялся: неужто он слывет поборником грубости?.. Все осталось по-прежнему.
Натянутость первых минут не исчезала, Штейнгель более не затрагивал Москву, коронацию. Бестужев, сглаживая щекотливость минуты, подыскивал тему, годную для общей беседы.
Орест Михайлович откровенно возрадовался, увидев на письменном столе корректурные листы; за ними и пришел, Кондратий Федорович еще вчера напомнил. Будет читать, с радостью будет.
Одной радости мало, облегченно улыбнулся Бестужев, надобна въедливость. Раз надобна, – вдоволь будет въедливости, шмыгал носом Сомов. К его простодушному энтузиазму добавлялось тактичное желание, конфузливо запахнув шлафрок, поскорее оставить кабинет.
8
Шторы колыхнулись, дверь, пискнув, затворилась. Штейнгель и Бестужев обратились к мыслям, ход которых нарушил Сомов. Текли они теперь в разных направлениях Бестужев пытался вообразить, сколь выгодна Москва, если, не дай бог, постигнет неудача в Петербурге.
Ранней весной этого года он воротился из белокаменной с противоречивыми впечатлениями. Казалось, москвичи менее подготовлены к выступлению, чем петербуржцы. Однако в московской «управе» безупречнейший и мудрый Пущин. Второе увлечение – Якубович: кипучая страсть, завоеванное на Кавказе реноме храбреца. Бестужев не удержался в письме к Рылееву: «Главная моя утеха – Якубович…»
Третья связь оборвалась, больно задев самолюбие, – афронт с вовлечением в заговор князя Петра Андреевича.
Во «Взгляде на старую и новую словесность в России» Бестужев поставил Вяземского следом за Пушкиным:
«Остроумный князь Вяземский щедро сыплет сравнения и насмешки. Почти каждый стих его может служить пословицею, ибо каждый заключает в себе мысль. Он творит новые, облагораживает народные слова и любит блистать неожиданностью выражений. Имея взгляд беглый и соображательный, он верно ценит произведения разума, научает шутками и одевает свои суждения приманчивою светскостию и блестками ума просвещенного. Многие из мелких его сочинений сверкают чувством, все скреплены печатью таланта, несмотря на неровное, инде, падение звуков и длину периодов в прозе. Его упрекают в расточительности острот, не оставляющих даже теней в картине, но это происходит не от желания блистать умом, но от избытка оного».
Не просто фимиам и не только защита; солидарность, одобрение «мелких сочинений» – эпиграмм, ходивших в свете. Сам Бестужев, как из рога изобилия, сыпал сравнениями и насмешками, добивался неожиданности сюжетов, оборотов, слов.