Текст книги "Минута пробужденья. Повесть об Александре Бестужеве (Марлинском)"
Автор книги: Эмиль Кардин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)
Павла наставляет в письмах, Петра – в личных разговорах.
Генерал Панкратьев отпустил Петра Бестужева в Дербент для лечения, и летом 1832 года братья вместе в дербентской сакле.
Затравленный командиром, Петр сделался желчен, нелюдим. Александр тщится растормошить его, заставить что-нибудь поесть. Петр часами сидит, забившись в угол тахты, зверовато озирается, сорочка расстегнута, волосы в беспорядке.
Ночами, свободными от караула, Бестужев корпит над рукописью. Чадят свечи, со своей подушки за ним наблюдает Петр, враждебный взгляд жжет затылок, но надо писать, писать. Упущено столько времени! Не заработаны деньги, которых ждет семья.
В приказе об отставке Петра каверзные оговорки. Петру дозволено жить только в Сольцах. Где в деревне доктора?
Он обнимает безучастного, с остановившимися глазами брата. Провожает его на корабль, держащий курс в Астрахань.
16
Скрылись паруса, увозившие Петра. Александр спешно готовит дом, ожидая Павла, которому наконец обещан отпуск.
Вместо очага в сакле сложили печь, подогнали рамы и двери. Бестужев доставал гвозди и доски, что в Дербенте было непросто.
Его одолевали чирьи и ячмени, рези в животе.
Наградами снова обошли, в походы не пускают, донимают муштрой и караулами, как рекрута.
Известность Марлинского докатилась до Кавказского штаба, барон Розен, новый командующий корпусом, ценя писателя Марлинского, в грош не ставил рядового Бестужева…
Павел возмужал, обрел зычный бас, властные манеры. Уже изведал все кавказские наслаждения – лихорадку, завал желудка, болезнь печени. Рассуждал о походах, армии, об артиллерии и прицеле к пушкам. (Изобретенный им прицел назван бестужевским. Николай и Михаил построили в Забайкалье экипаж – «бестужевку»…)
Младший брат взял с конторки номера «Московского телеграфа», Александр возбужденно объяснил: этот «Аммалат-бек» рождался несказанно тяжко. Истинную кавказскую быль нелегко обратить в романтическую историю…
Павлик удерживал зевоту. Старший брат все еще обуреваем головоломными идеями, будто философ-профессор, а не рядовой линейного батальона. Талант победил крепостные стены, каспийскую глушь, дал знаменитость и деньги. Вот и славно. Но постоянное копание во всяких отвлеченностях?
И эти чаепития Александра со старыми татарами, персами; седобородый бек Ферзаали – друг ему задушевный. К восхищению братом у Павла добавляется насмешливая нотка, какую вызывает всякое чудачество.
Павел полагает – Сашу тянет к старикам, потому что сам стареет: здесь мозжит, там колет, глаза гноятся, два дня не брит – серебряная щетина.
Александр лезет из кожи вон, угождая Павлику, развевая скуку, написанную на его лице. Ведет брата путаными улочками Дербента, пересказывая их историю: кто когда жил, кто кому наследовал, как строятся дома.
Павел, вероятно, и сам нашел бы чем занять себя. Вскоре они расстанутся: свидятся ли когда-нибудь?
Рукописные листы покоятся под тяжелым голышом, принесенным с берега Каспийского моря.
Павлу милы эти заботы, он и сам тревожится за Сашино зрение, – как-то сможет писать?
– Обойдется, – успокаивает Бестужев, – я заказал Лиошеньке очки.
Он снабдил Павла всем нужным для обратной дороги, дал пятьсот рублей. Матушку порадовал: «Павел стал прекрасным молодым человеком: солиден, умен, нравственен. Я ожил душой, пожив с ним».
С отъездом Павла – глухая пустота. Заполняя ее, Бестужев затеял переезд из сакли в татарский дом неподалеку от крепости. Здесь квартировал капитан Иван Петрович Жуков – лысеющий крепыш, добрый малый, судимый за причастность к Южному обществу, сосланный рядовым в Архангельск, на их свадьбу с дочерью коменданта явился незваный гость – фельдъегерь: жених переводится на Кавказ. За храбрость и рану теперь ему возвращен офицерский чин…
В этом доме снимали комнаты и другие офицеры. Все расположены к Бестужеву, – он ссужал их деньгами и не торопил с возвращением долга.
Подполковник Васильев тоже попал под впечатление от богатства, обрушившегося на подчиненного. Деньги текли не с папенькиного банковского счета, не от оброчных крестьян, не из поместья, но за писания, какие этот нижний чин изготавливал в караульне. Странность, сбивавшая с толку Якова Естифеевича. Тем более что Бестужев был старателен на плацу и на часах. Своенравничал только вне казармы. Щеголял в шинели тонкого сукна, сам изобрел фасон, не спросясь, поселился в новую квартиру…
На подобное своеволие Васильев теперь взирал снисходительно. Выкажет государь августейшую милость к сочинителю – командир батальона заранее ее угадал; не выкажет – командир батальона не давал рядовому послаблений в службе.
Новое жилье Бестужева состоит из двух комнат: меньшая – кабинет, большая – спальня с выходом на галерею, опоясывающую со двора весь дом.
Переселение было хлопотное – вещей и мебели много, ковры, свернутые в тяжеленные трубки, перетянутые бечевой книги, коллекция сабель (выписывал оружие из Петербурга, заряженный пистолет держал под подушкой, кинжалами украшал стены). Возница опаздывал, ковры, книги, тюки с вещами свалены на землю. Тучи набухли дождем.
В разгар суматохи явилась Ольга Нестерцова. Словно не исчезала, провалясь как сквозь землю. Подогнала чью-то повозку, кликнула двух отставных унтеров; все завертелось в безостановочном движении, источник которого – сероглазая девица с косой.
Ливень грянул, когда переезд был завершен.
Вечером, вздув самовар, Бестужев благодарно всмотрелся в неожиданную помощницу. Под кавказским солнцем быстро созревали не только горянки.
Сравнение с горянкой не совсем подходило. У Ольги русская красота – румянец во всю щеку, черные ресницы при светлых волосах и ясных серых глазах, нежная линия подбородка.
– Встань-ка, пожалуйста, – Бестужев восхищенно цокнул языком.
– Ровно кобылу покупать собрались, – свободно улыбнулась Ольга.
– Прости меня, Оленька. Я видел в тебе ребенка, а ты… Давай чай пить. Как бы я без тебя нынче…
– Ты, Александр Александрыч, и без меня управлялся.
– Это о чем?
– Семеро на одном колесе проехали…
Смелость эта – от Бестужева не укрылось – напускная. «Ты», обращенное к дворянину, ей трудно. Однако дочь солдатской слободки смолоду знакома с армейской иерархией, рядовой для нее – «ты».
Бестужеву нравится и такое обращение, и его затрудненность; девушка не развязна, сыплет вопрос за вопросом, но обходит темы, которые могли бы его царапнуть. Все более о походе в Эрпели, боевых случайностях, о наводке моста под пулями.
Бестужев отвечал, Ольга мыла посуду. Кончила, за платок и – на галерею. Скрылась в беззвездной дербентской ночи.
Следующие сутки он безотлучно провел на плацу о в караульне. Тем временем Ольга наводила порядок в новых комнатах, стараясь угадать вкусы хозяина. Надула губы, когда он сдвинул конторку к тахте. Утешая ее, Бестужев сказал, что конторка, конечно, уместнее возле окна, но он обычно пишет лежа.
Удивление Ольги не зпало предела – человек пишет лежа! Другой и сидя едва карябает!
О себе говорила мало – не о чем. Папенька, отслужив двадцать лет, почил в бозе, она с матушкой мечтает уехать на родину, в Воронежскую губернию. Тушуясь, попросила у Бестужева книжку «вашего сочинения» (к сочинителю – на «вы»).
Ольга не заполняла пустоты после отъезда Павла, но дни скрашивала. Кроме одного.
Накануне 14 декабря Бестужевым каждый год завладевала ипохондрия. Вся суматоха с зимним переездом – если как на духу, – чтобы утопить в ней этот день. Не утопил.
Проснулся рано, обмакнул перо в фаянсовую чернильницу.
Фраза не ладилась. Он досадливо кусал перо, рисовал чертиков, взял свежий лист. Но дело застопорилось.
На втором этаже встал Жуков, тяжелые шаги отдаются в бестужевской опочивальне. Испытывая трепет перед дарованием знаменитого автора, Жуков не заявится в гости поутру, сам ступает на цыпочках, убеждает соседей блюсти тишину.
Но сегодня и тишина не на пользу. Утром не заладится – весь день насмарку. Попив кофе, Бестужев переходит в кабинет, садится в кресла, подперев кулаком голову, смотрит в окно с дождевыми потеками. Муторно в четырех стенах.
«Сегодня день моей смерти», – бьется в мозгу.
Кряхтя, натягивает сапоги с толстой подошвой, доверху застегивает шинель и, подняв воротник, идет в дождь, в ненастье. Ноги сами ведут к загородному русскому кладбищу. «Сегодня день моей смерти».
Бродит среди покосившихся черных крестов и мокрых плит. Те, кого он помнил, подле кого стоял 14 декабря и содержался в Петропавловской крепости, погребены без могил.
У Александра Бестужева тоже нет могилы, он убит казнью друзей, отравлен тухлятиной в форте «Слава», заморожен в якутской тундре, отдан на съедение дербентским скорпионам. Грубое палачество сочетается с утонченным: отторгнуть от близких, от матери, выбить из уготованной колеи…
Он слышал, как заколачивают гроб, слышал в равелине, эхо раскатывалось по морозной Якутии, кавказским вершинам.
«Сегодня день моей смерти».
В день своей смерти он шагает по топким дорожкам кладбища.
После смерти Бестужева, вопреки всем смертям, родился Марлинский. Он принимал наследство, копил жизненные соки, – у него не сразу прорезался голос, Илья Муромец сиднем сидел тридцать лет и три года…
Дождь кончился, но тучи все еще низко неслись с севера, вязкая грязь чавкала под сапогами, шинель набухла влагой.
Он остерегался простуды, нарывами осыпавшей тело, и вернулся в город.
По выщербленным, скользким от глины ступеням, держась за перила, спустился в духан. Хозяин прижал к груди грязное полотенце: «К нам пожаловал Искандер-бек». На стол – тонкогорлый кувшин дрянного, однако согревавшего вина, кусок шипевшего с жару мяса на шампуре.
Марлинский продолжал Бестужева. На свой манер, позволявший и отступить от предтечи, и взять кое-что из наследия. Он восславлял высокие порывы, какими грезил Бестужев. Свободно мыслил. Служил пером своей отчизне.
Теперь он знал эту отчизну, побывал в полуночных землях и полуденных, доверительно беседовал с жителями, даже когда они не говорили по-русски, постигал человеческие нужды, принимая в сердце свое чужие беды, родственные собственным.
В чем-то они обмишулились, его собратья и единомышленники по тайному обществу, грудью ставшие против пушек, коими свирепо командовал император. Но чего-чего, а отваги, верности родимым краям, благородных помыслов, самоотвержения им хватало. С душевным жаром восславлял Марлинский эти добродетели, нерушимо веря: они принесут свободу и счастье многострадальным соотечественникам.
…Грязные сапоги он оставил на галерее; шинель повесил возле печки, обогревавшей обе комнаты. Кто ее вторично топил – татарчонок? Ольга?
Чем движима Ольга? Добротой? Жалостью? Любопытством? Марлинский обладал одинаковой с Бестужевым способностью возбуждать женский интерес. В дамских салонах Петербурга и Москвы каких только небылиц не плетут о загадочном сочинителе.
Но он помнит женскую руку, протянутую еще до того, как Марлинский стал кумиром, помнит – и «Фрегат «Надежда» посвятит Екатерине Ивановне Бухариной…
В долгополом персидском халате, перепоясанном шалью с кистями, он пишет Ксенофонту Алексеевичу Полевому.
Ноги в разношенных чунях на низкой скамеечке, умиротворяюще потрескивает фитиль, дождевые струи бьют в оконное стекло.
Марлинский не меньше Бестужева озабочен русской словесностью, радуется умножению сочинительского племени, хвалит роман Николая Полевого «Клятва при гробе господнем», сказки Луганского. Но «собственные вымыслы Луг-го не очень удачны: эти похвалы русакам, да насмешки над французами – куда больно изъездилось! Солдатских сказов невообразимое множество, и нередко они замысловаты очень. Дай-то бог, чтобы кто-нибудь их собрал: в них драгоценный, первобытный материал русского языка и отпечаток неподдельного русского духа».
У Марлинского, как и у Бестужева, свободный обзор по сторонам. Даже шире, смелее. Он всякого нагляделся и непримирим, когда речь заходит об участи людей, народов.
«…Если б знали, как сделалось переселение армян из Адербиджана – содрогнулись бы камни… Ничего не было приготовлено. Им отвели гибельный климат, бесплодную почву, и с этим ничтожную денежную помощь, и то одной части. Половина их померла, четверть разбежалась, последняя четверть влачит бедственную участь в чужбине… Вот наши колонии. Посмотрите, что теперь Эривапь, что Ахалцых под нашим знаменем – это жалкие груды развалин, обитаемые шакалами. Все бежит, все сохнет…»
Письмо с просьбами и благодарностями на первой странице, с политическими идеями в середине вело к печальному финалу.
«Сегодня день моей смерти. В молчании и сокрушении правлю я тризну за упокой своей души, и когда найду я этот упокой? Воспоминания лежат в моем сердце, как трупы – но как трупы – мощи.
Я не могу более писать…»
* * *
В этот день однообразно стучащая машина в типографии Греча допечатывала тираж «Русских повестей и рассказов» – 2400 экземпляров.
Кто автор? Секрет. На обложке – ни фамилии, ни псевдонима. В томах чередуются додекабрьские сочинения Бестужева с недавними – Марлинского.
Молодому литератору Бестужеву и не снилась слава, какую за год-два снискал Марлинский. «Первый прозаик наш», «Луч высшего всеобъемлющего прозрения». Журналы осыпали похвалами, ставили рядом с Пушкиным (иной раз выше), с Гофманом, Гюго, Купером, Эженом Сю. Марлинский не усматривал в том чрезмерности и со своего главенствующего места готов был, воздавая должное, пожурить Пушкина: «Ты – надежда Руси – не измени ей, не измени своему веку, не топи в луже таланта своего, не спи на лаврах».
Бестужев сделал набросок мира, который с уму непостижимой быстротой и энергией творил Марлинский. В мире Марлинского совершались фантастические драмы, гремели выстрелы, скакали горцы, мореплаватели одолевали бури, идеальное выступало во всем великолепии, зло обнажало черную пасть, любовь, честь и верность стоили дороже несметных богатств. Мир этот, минутами совпадая с подлинным, разительно отличался от того, в каком день за днем жили люди, и потому был особенно притягателен. Вход в него открыт для всех – знатных и безродных, – лишь бы стремились к идеалу, как славные герои Марлинского. Иллюзорный мир манил пряной экзотикой, унося далеко от жалкой обыденности.
Марлинский не полагал себя небожителем, безразличным к земным заботам и тяготам. Отнюдь нет. Контраст между тем, что его соплеменники видели каждый день, и тем, о чем читали в написанных им книгах, не убаюкивал, подобно сказке на сон грядущий, но будил воображение и энергию, устремленную к разумно справедливому переустройству жизни.
Такую жизнь легенда сближала с таинственным автором, интриговавшим публику своей небывалой судьбой, недосказанностью исповеди.
* * *
Он зажмурил слезящиеся глаза, нащупал катышек ячменя на левом веке. Ломило ноги; за сегодняшнее гуляние под дождем не миновать расплаты.
Потолок поскрипывал под тяжелыми сапогами Жукова. Вечерами придерживавшийся чарки капитан не помышлял о покое квартиранта первого этажа.
Ноги опущены в лохань с теплой водой, он отдохновенно пыхтит трубкой, в полудреме полирует ногти о шелковый лацкан халата.
В постели, засыпая, подумал, что «Фрегат «Надежда» должен удаться: там две дорогие ему стихии – любовь и море.
Пораньше встать, наверстывая упущенный сегодняшний день. Завершить «Фрегат» и – за роман…
17
Ольга давно искала такое зеркало – в круглой позолоченной оправе, на подставке с подвижным креплением. С Бестужевым у нее негласный уговор: она находит нужную ему вещь, торгуется до хрипоты, потом получает у него одобрение и деньги.
…Через не затянутое шторой окно на галерею он увидел ее с распущенными волосами перед новым зеркалом. Девушка собирала волосы копной и, отпустив, давала рассыпаться по плечам.
Бестужев опрокинул стул, на котором обычно стягивал сапоги, обрывая пуговицы распахнул шинель и обнял Ольгу. Она не уклонялась, но не отвечала на поцелуи.
Слабеющее тело, сдавленное мускулистыми объятиями, готово было сникнуть. Но не сникло, не уступило натиску. Ольга, зажмурившись, оттолкнула его. Изнеможенно опустилась на тахту, снизу вверх оторопело уставясь на Бестужева.
Он скинул шинель, сел рядом; она отодвинулась.
– Экий ты, Александр Александрович… Барская замашка. Девку испортить – тьфу. Только со мной не выйдет…
Он что-то бормотал, винясь, Ольга смотрела, смотрела. Пальцы сноровисто заплетали косу. Красные пятна сходили со щек.
– Правда, Александр Александрыч, ты царя извести хотел? С налету норовил, словно меня сейчас?
Бестужев расхохотался, смеялся долго, как давно не доводилось, и Ольга улыбнулась.
Подошла к зеркалу, оправила шторку на окне в галерею, вплотную – он уловил ровное дыхание – приблизилась к Бестужеву, к его лицу: отвисшие темные складки под глазами, кустистые брови с седыми волосинками, морщины на плохо выбритых щеках, след после нарыва на подбородке.
Поцеловала, едва коснувшись, взяла с вешалки длинный жакет, накинула платок, старательно притворила за собой дверь.
Жениться! Лучше, краше ему не сыскать. Простолюдинка? Папенька поднял до себя бедную мещанку. Стар для Ольги? А Мазепа?..
Мария нежными очами
Глядит на старца своего…
Пушкин тут кстати. Бестужев все-таки не старец, но сдал изрядно – борозды у носа, седина, изнурительные чирьи, ячмени.
…Ольга бывала теперь чаще, держалась свободнее, ее любознательность не знала насыщения. «С чего это порох взрывается?», «Почему зеркало отражает?», «В Якутии медведи – белые?», «А французы едят лягушек и мышей?», «Отчего у людей разные языки, отчего у одних кожа темная, у других – светлая?..»
И слушает. Заберется на тахту, положит голову на согнутые колени, сидит тихонько, с удивленно застывшими глазами.
Потом, вознаграждая себя за неподвижность, пританцовывая и напевая, сновала по комнатам, по галерее, подбрасывала хворост в печку, укладывала диванные подушки. Все более уверенно входила в роль хозяйки, но властвовала пока что только над одеждой, вещами, съестными припасами, платяными щетками да веником. Изредка, догадываясь, что Александр Александрович не в казарме, а у кого-то из знакомых, посылала за ним Сысоева, денщика капитана Жукова. Бестужев, радуясь вызову, спешил к себе.
Обрадовался и в тот февральский день, когда запыхавшийся Сысоев выпалил: девица Нестерцова ждет господина Бестужева.
Ольга была в ударе, кого-то передразнивала, дурачилась. Резвясь, в шерстяных чулках вскочила на тахту.
Бестужев, не ища повода, заливался смехом. Как в далеком петербургском детстве. Но сегодня – он чувствовал – повод имелся, Оля позвала его неспроста, балуясь, оттягивает разговор.
Ольга подбросила подушку, все так же хохоча, упала на тахту.
Выстрел слился с отчаянным криком.
Случайно задет курок пистолета, спрятанного в изголовье.
Бестужев схватил со стола свечу, толкнул подставку зеркала, оно грохнулось об пол… Дурная примета.
Ольга распласталась на спине. Рванул платье: кровь хлестала из раны в плече.
Кинулся к Жукову. Пусть гонит Сысоева за лекарем, велит рапортовать дежурному по караулам, сам – сообщит Шнитникову…
Когда лекарь бинтовал плечо и грудь, к Ольге вернулось сознание.
– Это я сама… По нечаянности… Пистолет под подушкой.
В лазарете Бестужев сидел рядом, узнавая и не узнавая Олино – без кровинки – лицо.
Она выздоровеет, они сыграют свадьбу.
Превозмогая боль, Ольга улыбается, Он счастливо трясет головой.
На третьи сутки Ольга скончалась.
Бестужев одеревенело поднялся. Закрыл ей глаза. Веки успели похолодеть.
Он шел сквозь тьму дербентских улочек, нерушимо зная – зачем. Пистолет, выстреливший в Ольгу, на своем месте. Еще одна пуля…
Пистолета не было. Его уже изъяли, – вещественная улика…
Похороны непомерно пышные для дочери унтер-офицера. Лакированный катафалк, лошади цугом. У Бестужева не покрыта голова, расстегнута шинель. Олина мать, Матрена Лазаревна, в салопе и черном платке, с пустыми от слез глазами, дряхлый священник, старавшийся не ступать в лужи, соседи по слободке.
Миновав южную оконечность города, процессия повернула к русскому кладбищу.
Два с половиной месяца назад, 14 декабря, он брел по грязи мимо этих безвестных могил…
* * *
Услышав о несчастье, Шнитников нарядил для следствия секретаря Тернова и поручика Карабакова. Даже останься Нестерцова в живых, дело могло принять неблагоприятный оборот. Васильеву ничего не стоит смастерить капкан для Бестужева. Шнитников хотел упредить Васильева. И упредил, вызвав двойную ярость тяжелодумного командира батальона.
Васильев давно искал случая проучить Бестужева и дать щелчок Шнитникову. И еще одно заставляло действовать без лишних церемоний: с Васильева тоже могли взыскать за Бестужева. Почему нижний чин живет на приватной квартире? откуда пистолет?
Для дознания Васильев назначил подпоручика Рославцева, не выносившего Бестужева. Рославцев назойливо подсказывал свидетелям ответы и, записывая, обрабатывал их. Намеренное убийство; рядовой Бестужев ревновал Ольгу к духанщику.
Бессмыслица очевидная и оскорбительная.
С замедлением Бестужеву открывалось, какие великие выгоды обещает его недругам низкая ложь; одним пинком втоптать в грязь былого заговорщика, сейчас – знаменитого писателя. Его пугал не приговор (и отъявленным крючкотворцам не отыскать состава преступления), но суд. Рапорт государю, снова отказ в наградах и чине… Он воззвал к Вольховскому о помощи. Барон Розен внял генералу Вольховскому; обвинение в убийстве и впрямь шито белыми нитками. Командующий не слишком жаловал солдафонов, но и выгораживать людей, замешанных в декабрьской смуте, не желал.
В глазах Розена это дело – отголосок подспудной борьбы, какая не стихала в кавказских полках между сторонниками высланных, и теми, кто старался их согнуть в бараний рог, сжить со света. В истории с Бестужевым командующему потребна осторожная взвешенность. Обвинения, чего уж там, топорные, на последнем этапе от них уцелело два пункта: держание дома заряженного пистолета и прелюбодеяние. Жуков отговорил Васильева от обвинения в убийстве. («Суд это отклонит, и ты, Яков Естифеевич, сядешь в лужу».)
Для барона Розена оба пункта смехотворны. В краю, где разбойничают днем и ночью, только отъявленный глупец не имеет рядом пистолета. Прелюбодеяние? Забота командующего – устав воинский, а не монастырский.
Но от однобокости увольте. Взыскания всем. Шнитникову и Тернову помягче, Васильеву и Рославцеву – построже.
Справедливость как бы восторжествовала, но Бестужев не желает смириться со вторым пунктом облыжного обвинения. Не было любовных утех. На Украине по два года жених безгрешно спит с невестой…
Жуков смеялся:
– Из тебя, батенька, безгрешный хохол, что из тарантаса балалайка.
– Я не о себе.
– Ей, покойнице, все едино. А у тебя, Александр, так и так ангельские крылышки не вырастут…
Бестужев перетащил тахту в меньшую комнату – кабинет. В бывшей спальне устроил кухню и столовую. Свободные часы он сиживал у Олиной матери.
В больнице Матрена Лазаревна чуть не прокляла дочь. Бестужев остановил ее: «Ольга мне невеста».
Теперь он расписывал вдове унтер-офицера трогательные сцены возможной – выздоровей Ольга – их семейной жизни. Нестерцова слушала его, как слушают сказки: самозабвенно и недоверчиво. Матрена Лазаревна и сама разоткровенничалась: ей здесь невмоготу, схоронила мужа и дочь ненаглядную…
Оставляла Дербент не только старая Нестерцова. Складывал сундук и капитан Жуков – получил отставку.
На Бестужева обрушились болезни, тоска. Недавно еще петушился, читая, что Марлинского равняют с Пушкиным, европейскими знаменитостями. Чушь! Выйти бы из разряда средних; два-три человека скажут: «это не худо», он умиленно заплачет.
Скованный немотой, думал о Пушкине иначе, нежели в часы поднебесного парения. Тогда больше уповал на себя, теперь – на него. Только бы Пушкин не почивал на лаврах; у лавров для гения свои шипы, они мягки для посредственности, для Загоскина и Булгарина…
Собственный дар его – такая же химера, как и возвращение в Россию. Не видать ему снегов родины, за которые отдал бы весь виноград Кавказа, все розы Адербиджана.
* * *
Летом заказал надгробный камень Ольге Нестерцовой. На лицевой стороне фамилия и даты, на обратной – сломленная роза с оторванными лепестками, пораженная молнией. Под розой – единственное слово: «Судьба».
* * *
Полгода Бестужев почти не притрагивался к бумаге. Натолкнувшись на свой псевдоним в списке авторов какого-либо журнала, заходился бешенством: отыскали приманку…
Инженер Гене, снаряжая горную экспедицию, звал с собой Бестужева, уломал Васильева («Лучшего толмача нет»). Бестужев ехал под видом татарина. Вместе с солдатской амуницией оставил дома все тяготы. Будет слушать горные ручьи и любоваться зеленью листьев, глаза отдохнут на белоснежных вершинах…
Но глаза шарили по земле.
Повадки туземцев, обычаи ханов наводили на мысль о русских князьях – сходный, думается, образ жизни…
Зачем ему старинные князья? Он гнал прочь рождающиеся в уме сцены исторического романа. Для повести о современном Кавказе тоже не годилось. В письмо Ксенофонту Полевому вкраплено кое-что о записках, походя сделанных в экспедиции: «…едва ли могут быть скоро гласны, ибо я вижу Кавказ совсем в другом виде, как воображают его власти паши».
Ему знакомы два Кавказа: Кавказ страстного Аммплат-бека, Кази-Муллы, сраженного осколком гранаты, и Кавказ, где властвовали скука, дикость, водка.
Он воспевал романтический горный край, но сейчас кочевал по унылой местности. Не обманывал, скорее, обманывался, давая волю воображению, сверкающим краскам.
Один из зачарованных ими, Яков Иванович Костенецкий (выгнан из Московского университета за участие в Сунгуровском тайном обществе и направлен рядовым в Куринский полк), отыскал Бестужева в Дербенте. Кумир оказался человеком радушным, охотно открывающим свои сочинительские карты.
Взяться за повести, обличающие свет? Гнева достанет, сюжетов не занимать. Однако обязан досконально знать сегодняшние моды, покрой платья, убранство квартир.
Во «Фрегате «Надежда» описываются плафоны Александрийского театра, созданные после того, как он покинул столицу. Не словишь на неточности, а у автора под рукой были только письма…
В переписке Полевой невзначай заметил, что уже не носят чёрных галстуков; Бестужев схватился за голову: «Смешно мне было, что я так отстал от модного света и сделал подобную ошибку».
Когда бы только галстуки и плафоны!
В университетских аудиториях, кажется, возобладали новые настроения; Костенецкий дружил со студентами Герценом и Огаревым. Имена эти ничего не значили для Бестужева. Но чем-то тревожили: мужают иные властители дум, его кавказский ореол тускнеет. Это было тем вероятнее, что и Кавказ тускнел для Бестужева.
Живописные горцы – все больше невежды и разбойники. Но глупо ждать приветливости, идучи к ним с картечью и штыками.
Политика подкупа старшин и ханов близорука, как близоруки, ненавистны ему всякие полумеры.
Не упоминая декабрьскую неудачу, Бестужев связывал ее с паллиативными действиями. Но и правительство во многих пунктах бранил за половинчатость.
Перед оторопевшим Костенецким развертывалось небывалое по дерзновению полотно.
Русские, как удав, с каждым днем тесней стягивают свои кольца, отнимая у туземцев поле за полем, утес за утесом. Платятся своей кровью, солдатскими головами. Этих жертв, этих трат достало бы вылепить Кавказ из меди на Пулковской горе. Если бы все вложить в один поход (сколько солдат гибнет в два года от поносов, лихорадки!) и завладеть горами со здоровым климатом, Кавказ станет раем…
У Костенецкого туманилось в голове, он смиренно ожидал, когда Александр Александрович заговорит о вещах более внятных. О русской старине, например, о кольце, которое выкопал когда-то на Куликовом поле и бережет, как святыню. Или о другом кольце – железном, на большом пальце, для удобного взвода тугих курков…
Купаясь в море, Костенецкий восхищался неутомимостью Бестужева-пловца.
На берегу Александр Александрович, поигрывая мускулами, вытирал полотенцем блестевшие от воды волосы, отбрасывал их назад, капли падали, скатывались с мощного торса. По-мальчишески, прыгая на одной ноге, попеременно наклоняя голову к правому плечу и левому, он удалял воду из ушей. Костенецкий не видел ничего комичного в тяжеловатых прыжках, не замечал венозных узлов, голубыми гроздьями набрякших на ногах Бестужева.
Молодой поклонник узрел в нем само здоровье, удаль – то, чего и добивался Бестужев, что питало легенду о Марлинском. Легенда эта бродила по столичным салонам, слухи о донжуанских похождениях сменялись вестью о геройской гибели, весть отступала, новые были и небылицы украшали имя Марлинского.
По настоянию Бестужева Костенецкий поселился у него на квартире вместе с молчуном Борисом Нероновичем Поповым. Батальонному лекарю Попову известно, что Бестужев страдает едва не всеми хворями, указанными в медицинских пособиях. Тиснение крови дает адские головные боли, рези в животе мешают застегнуть мундир, приступы вялости делают нелюдимым…
Хлопоты о переводе – в любой круг ада, только прочь из Дербента – увенчались успехом. Но как воспользоваться новым назначением? Слишком плох Бестужев, не сесть в седло. Ахалцых – смертельная скука, траты на устройство. Меняет шило на мыло.
В Дербенте удалось наконец поладить с Васильевым, обе стороны устали от распрей. И Шнитников под нажимом генерала Байкова протянул руку «этой дубине». На праздничном ужине распечатали шампанское и портер. Но Бестужеву нельзя ничего есть, пить…
У Павла тоже худо со здоровьем, длиннющий список болезней. С образцовой аккуратностью Александр переводит деньги, просьбами докучает редко, но «любезнейший Поль», состоящий теперь при канцелярии начальника артиллерии, забывает о них, делает долги, за которые расплачиваться брату.
Бестужев жалуется Ксенофонту Алексеевичу на неумение ладить с «мадам цензурой», на тягостность своего положения в литературе.
«Не только за критику, да и за сказку страшно садиться – и положительно говорю вам, что это главная причина моего безмолвия… Малейшее слово мое перетолкуют, подольют своего яду в мое розовое масло – и вот я вновь и вновь страдалец за звуки бесполезные!!»
Он еще не окончил послание Полевому, где последними словами бранил Фаддея, как принесли письмо от Булгарина.
В сущности, Булгарин – добрый малый, любит Бестужева, еще больше, конечно, любит деньги. Почему, однако, клевещет на Полевого?
Быстро закончив послание Ксенофонту Алексеевичу, взяв новый лист и не меняя пера, Бестужев пишет к Булгарину.
Слишком откровенничать не станет. Но от защиты братьев Полевых он не отрекается, да будет Булгарину известно: для Бестужева «Московский телеграф» – лучший журнал. Чтобы легче глотать такое, надо смазать строки искупительным елеем. Полезно и для тех, кто будет читать письмо к Полевому.