Текст книги "Минута пробужденья. Повесть об Александре Бестужеве (Марлинском)"
Автор книги: Эмиль Кардин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 23 страниц)
Не будь дерзости в писаниях и поступках, сегодня Бестужеву носить бы генеральские эполеты, стоять подле тропа. Царя огорчало, что среди сподвижников, министров по большей части немощные, старые, кособокие. Ему по нраву крепкие, стройные, пышущие здоровьем; прямые и честные.
Даже в собственной семье обман. Александра Федоровна корчит из себя доброго гения фамилии и утешается с князем Александром Трубецким, со своим Бархатом.
Император выше ревности, вольно Бархату хороводиться с женщиной, у которой от нервного тика (последствие 14 декабря) передергивается увядшее лицо, В ее романе с красавцем кавалергардом Трубецким своя оправданность. Николай держит в Зимнем дворце юную скромницу Вареньку Нелидову (братец Михаил по-солдатски шутит: «Молодое тело – совсем другое дело»), и Александра Федоровна должна иметь поклонника. Симметрия уместна не только в архитектуре, градостроительстве. Идея эта, если развить…
Но, как всегда, чуть император устремится к материям, взывающим к сосредоточенности, на глаза лезут досадные мелочи.
На зеленом сукне пустого, как утренний плац, письменного стола, «всеподданнейшая записка» министра Уварова, уловившего пагубность книжки Павлова «Три повести».
Николай, не садясь, обмакнул перо в массивную серебряную чернильницу, начертал: «Прочел книгу со вниманием и отметил, что неприлично, но третья статья («Ятаган») по своему содержанию никогда не должна была пропускаться цензором…» Гусиное перо треснуло от нажима.
Держа в руках бразды правления, по-цензорски читать книги невесть кого, запрещать «Московский телеграф», вникать в участь злоумышленника Бестужева!
Раздражение грозило вытеснить справедливость. Это было бы несовместимо с высоким саном и джентльменским кодексом. Он смирял себя, созерцая из высокого, в белом переплете окна смену караулов.
Нежелательно в государственных видах, дабы Бестужев, он же Марлинский, сдох, как собака, на Кубани. Это императора рисует мелким мстителем, доконавшим жертву. Он отнюдь не таков.
Бестужев болен? Пускай лечится, глотает порошки, бултыхается в целебных ваннах. Вел бы здоровый порядок жизни, был умерен в еде, не излишествовал с женщинами… Вот он, Николай…
Из зеркала на него с рачьим недоумением смотрел высокий, длиннорукий, хорошо сложенный генерал. Затянутые в лосины ляжки, правда, несколько толстоваты, живот натягивает золоченые пуговицы мундира…
Бенкендорфу выяснить насчет здоровья, поведения, мыслей рядового Бестужева.
Чего, казалось бы, проще, барон Розен в Петербурге, у него личные сношения с Бестужевым и – негласное наблюдение.
Однако за десять лет царствования Николай Павлович настолько усовершенствовал государственный механизм, что пустяковый запрос предполагал пространный, сопровождаемый канцелярским словоизвержением ответ.
И пошла писать губерния. Сперва граф Бенкендорф к барону Розену, потом барон Розен к графу Бенкендорфу, потом опять неудовлетворенный граф…
«Г. И., получив частным образом сведения о неблагонамеренном расположении находящегося на службе во вверенном вам Отдельном Кавказском Корпусе государственного преступника Бестужева, хотя и не изволит давать сведениям сим полной веры, но не менее того изъявил Высочайшую Свою волю, дабы вы, по возвращении в управляемый вами край, приказали внезапным образом осмотреть все его вещи и бумаги, и о последующем уведомили меня, для доклада Е. И. В.».
Розен, получив щелчок по баронскому носу, огладил жидкие волосы. За Бестужевым велась слежка и в обход командующего.
Бестужев не подозревал, что его болезнь подняла бумажный шторм в петербургских канцеляриях. Кончились походы, у него усилилось сердцебиение, ночью лежал, как на гробовой доске. Однажды уже исповедовали и причащали.
В Екатеринодаре лекарь Дейбел дал спасительное средство. Но весной сгустился болотный смрад и снова замаячил призрак в белом саване.
Дейбел рекомендовал поездку в Пятигорск: там целителен горный воздух, горячие воды, там чудодействовал Николай Васильевич Мейер[40]40
Н. В. Мейер – прототип доктора Вернера в романе М. Ю. Лермонтова «Герой вашего времени».
[Закрыть]. Бестужев, встречаясь с Мейером в Ставрополе, распознал в хромом сыне масона не только модного лекаря, но и человека безупречной порядочности.
Никуда не деться – сочиняй слезницу к генералу Вельяминову:
«…Теряя с каждым днем силы, измученный трехнедельною бессонницею и ухудшением сердца, я приведен на край могилы…»
В Пятигорск Бестужев добрался полумертвым.
Мейер, зачитывавшийся Марлинским, и слушать не желал, чтобы Бестужев квартировал где-нибудь, кроме как у него. Здесь живет прапорщик Степан Михайлович Палицын; Александр Александрович должен его помнить по Петербургу. Мейер не уточнил: по Северному обществу.
Как раз из-за Палицына лучше селиться в другом доме, не дразнить гусей. Но возражать у Бестужева не было сил, а гусей, не желая того, он дразнил и безобидными письмами, и своими бонмо, и кавказскими сочинениями.
Жизнь в нем едва теплилась, язвы, усыпавшие тело, мешали шевельнуться.
Мейер – голова большой каплей, вытянувшейся с широкого лба к острому подбородку, волосы стрижены под гребенку, эфиопские губы – не оставлял больного, предписал строгую диету. Ему не попадался пациент, настолько осведомленный в медицине и так верно умевший определять симптомы своих недугов.
Начинали с медицины, перекидывались на словесность; Бестужев оживал, вступал Палицын, хлопала дверь, гости шли косяком.
Пятигорск встрепенулся: в городе Марлинский! живет у доктора Николая Васильевича! там собирается общество!..
Наваливаясь на суковатую палку, Бестужев расхаживал по комнате. Портной шил венгерку и цветную шапочку для выхода.
В этой венгерке, поигрывая хлыстиком, Бестужев притащился к источнику. На него глядели, кругом стоял шепот.
Дамы в белых платьях с кружевными зонтиками гуляли под пыльными деревьями, отдыхали в тени крытой галереи, полукольцом опоясывающей Елисаветинский источник.
На него пахнуло жизнью праздничной, курортно расслабленной. Он сел на скамейку, кто-то – рядом, кто-то остановился, дымя трубкой… Отбоя не было от приглашений, не было конца восторгам и расспросам.
Да, ему случалось схватываться с горцами. Завидного мало, смерть всегда смерть, горцы не хуже и не лучше нас, грешных. Героев списывает с подлинных лиц, но наделяет добродетелями, какие им подобают. Сколь на самом деле великолепна Селтанета из «Аммалат-бека»? Великолепна? – заливался Бестужев, – я вовсю разрисовал эту здоровенную тютюлю.
Долли Ухтомская, воспитанница княгини Голицыной, хохотала до упаду.
Бестужев еще слишком слаб, чтобы волочиться за дамами, но достаточно воспрял, чтоб строить различные планы, в том числе – матримониальные. Но все это несбыточно. Щегольская венгерка, цветная шапчонка нелепы, когда такие, как Роман Сангушко, участник польского восстания, ходят по Пятигорску в лоснящемся сюртуке, в панталонах с бахромой.
Венгерку он отложил до лучших времен, достал старую, заслуженную шинель с дырами.
Возвращаясь по виноградной аллее домой, увидел Захара Чернышева с дамой в светлой шляпке с перьями, юбка колоколом.
– Познакомься, Александр, жена моя, Екатерина Алексеевна.
Бестужев склонился к вялой, словно бескостной руке.
– Прошу ко мне обедать! – он лучился радушием.
– С удовольствием, милый. Но мы нынче званы.
– Тогда завтра.
– Завтра? Завтра у нас тоже визиты, Я прав, дорогая?
Жена подтвердила: визиты, потом в церковь, они каждый день ходят к заутрене и вечерне.
Якутский Чернышев набожностью не выделялся. Пятигорский был измучен солдатчиной, отказами в офицерском чине, раной в левом боку. Бестужев тщетно прорывался в Якутск, в бревенчатую избу, норовил достучаться до Захара, в сигарном дыму декламировавшего Байрона…
Еще дважды они встречались на ухоженных пятигорских аллеях. Бестужев радостно воспламенялся, Чернышев вежливо гасил огонь: «Моя жена – поклонница твоего дарования». Екатерина Алексеевна безучастно вертела костяную ручку зонтика, слабо кивнула: поклонница. Даже не спросил о братьях…
Чернышев не сломался, не избрал другую сторону. Но не хотел ничем удваивать, утраивать усталость, спасался в отъединенности от минувшего, в браке, в молитве.
Мейер терялся в догадках – откуда пасмурность Александра Александровича? Палицын манил в дружественный дом, где будут хорошенькие девицы и тоскующие на водах дамы. Сангушко сыпал польскими анекдотами.
Бестужев не вышел к вечернему чаю.
Набравшись сил, он снова добьется экспедиции. Хорошо бы с Зассом – набеги, огонь, пожары, разбойный хмель… Либо пан, либо пропал.
Со дна походного сундучка извлек рукопись «Мулла-Нура» и сидел над ней до поздней ночи.
Когда барон Розен, сообщая генералу Вольховскому петербургские новости, вскользь бросил, что император оповещен о недуге рядового Бестужева, Владимир Дмитриевич подтвердил: хворает, нервное расстройство, сердечное.
Ежели Бестужев, рассуждал Розен, одной ногой в могиле, не разумнее ли явить к нему снисхождение?
Вольховский присовокупил: милость к Бестужеву снижает сочувствие к нему публики.
– Сочувствие, симпатия к государственному преступнику чреваты антипатией к государю, – рек Розен.
Угадывая желание командующего, Вольховский заметил, что отличившегося в боях Бестужева не резонно держать рядовым.
– Пред ликом всевышнего все мы – рядовые, – философски парировал барон.
Вольховский тут же достал из кожаной малиновой папки с медной застежкой приказ о производстве группы солдат в унтер-офицеры. В списке значился и Александр Бестужев.
Командующему ничего не оставалось, как скрепить бумагу своей подписью.
А через неделю барону Розену донесли, что «умирающий» Бестужев разгуливает по Пятигорску в окружении почитателей; у доктора Мейера собираются разжалованные лица, офицеры, статские.
Не доверяя не только Вольховскому, но и писарю, барон Розен собственноручно составил напутствие жандармскому подполковнику Казасси.
«Так как вы проедете из Черноморья в Закубанский отряд, то предлагаю во время своего там нахождения обратить особенное внимание на состоящих там государственных преступников и в особенности имеете наклонить благовидным образом от сношения с ними молодых офицеров, в отряде находящихся…»
(Связи, связи – вот где корень зла, твердил граф Бенкендорф в Петербурге…)
«Сострадание, столь свойственное молодым и неопытным людям, а еще более любопытство, – скрипел пером барон Розен, – могут их сблизить и особенно тогда, как некоторые из преступников имеют хорошие способности и одарены талантами.
При проезде через Пятигорск не оставьте также обратить внимание на образ жизни и поведение тех из государственных преступников, которые находятся там на службе или для излечения от болезней, а равно и на тех, которые на каком-либо особенном замечании. Обо всем том, что вы найдете заслуживающим внимания, прошу мне доносить в подробности».
Подполковник Иван Антонович Казасси, три года назад впервые вкусивший от таинств жандармской службы, взял след. Начал с Абинского укрепления, где прежде живал Бестужев, выведал, с кем общался, и – верхом в Пятигорск. Не целебные воды там были, а зараза!
В пять часов пополуночи 24 июля 1835 года в стеклянную дверь доктора Мейера настырно забарабанили.
Человечек со смуглым лицом и черными усищами, отрекомендовавшись подполковником Казасси, объявил, что назначен провести обыск. Сопровождавшие его комендант пятигорского гарнизона полковник Жилипский и жандармский капитан Несмеянов чувствовали себя скверно.
Жилинский испытывал крайнее неудобство; он поддерживал отношения с Мейером (как после такого вторжения звать на чай? заикаться о врачебных услугах?), насколько совместимо с честью русского офицера быть свидетелем, чище того – соучастником полицейского обыска? Полковник Жилинский замешкался на галерее, всем своим видом отстраняясь от Казасси.
У капитана Несмеянова раскалывалась голова: допоздна дулись в вист, раскупорили бутылку, вторую. Он не пил месяцами, но, пригубив, не мог остановиться. Знал, что последует головная боль, давал клятву и – надо же – вчера сорвался, а сегодня ни свет ни заря поднят с постели; жажда сводит с ума, вся воля употреблена на то, чтобы держать вертикальное положение и чтоб не вывернуло наизнанку.
Николай Васильевич растерянно ковылял по комнате. Пробковая подошва сапога скрадывала хромоту, но сейчас, в домашних туфлях, он выглядел беспомощно-колченогим.
Степан Михайлович Палицын уже на другой квартире, но часть вещей лежала у Мейера; достаточно пустяка, и Палицыну с Бестужевым не миновать нового наказания.
Бестужев в долгополом халате с бранденбурами, закинув ногу на ногу, полируя ногти, вальяжно попыхивал сигарой.
Какие внутренние пружины должны заставить боевого офицера – на груди у Казасси Георгий четвертой степени, говорят, отличился при Ахалцыхе – стать сволочью в голубом мундире?
– Не вашего сочинения? – Казасси несет Бестужеву книгу, полученную от Ксенофонта Полевого.
– Соблаговолите раскрыть, печатными литерами обозначено «Эн. Эф. Павлов».
– А сия? – не унимается жандарм.
– «Миргород», сочинение господина Гоголя.
Казасси, слюнявя короткие пальцы, нумерует рукописи, прошнуровывает, ставит число страниц, печать. В них нет ничего предосудительного. В письмах к Бестужеву тоже. Но он все-таки изъял два, отправленные К. Полевым. Фамилия эта у жандармского подполковника расплывчато связывалась с чем-то неблагонадежным.
Один крамольный предмет он опознал! Серая шляпа, выписанная все тем же Полевым из Петербурга. В таких шляпах щеголяли карбонарии.
– Чья шляпа, господа? Мейер опередил Бестужева.
– Моя.
Казасси испытал удовлетворение. И завершил дело по всем правилам жандармского этикета: отобрал у Бестужева подписку, что бумаги сохранятся в том виде, в каком опечатаны, факт обыска не будет разглашен.
– Разве производился обыск? – удивленно воскликнул Бестужев, не вставая с кресел. – Вы, господин подполковник, забрали чужую шляпу. Но не заглянули ни мне, ни доктору Мейеру в черепную коробку…
Злая шутка не задела Казасси. Он был выше ее, успешно осуществил изъятие и вывел из себя этого спесивого сочинителя. Чистоплюй полковник Жилинский больше не посмеет свысока взирать на жандармского офицера, – сам соучаствовал в обыске. Как и безразлично икающий пьянчуга Несмеяпов. (И какая только шваль, прости господи, не пятнает небесно-голубой мундир!)
Обо всем том барон уведомил графа Бенкендорфа. Было приказано шляпу и конфискованные письма вернуть владельцу. «Его императорское величество повелеть соизволил продолжать строго за ним смотреть», – оповещал граф Бенкендорф барона Розена отношением от 21 ноября 1835 года за № 3699.
Как пошла писать губерния, так и не останавливалась…
21
Новая экспедиция генерала Вельяминова проходила через пень-колоду. Утренний барабан будил прикомандированного к Тенгинскому полку унтер-офицера Бестужева, спавшего на росистой земле. Телом он окреп, сносил тяготы осенней кампании. Однако сочинительство забросил. «Бивуаки – плохой верстак для поэзии, а дух мой чернее, нежели когда-нибудь».
Черноморские пешие стрелки, пользовавшиеся дурной славой, под водительством нового унтер-офицера стали застрелыциками в цепи. Шинель у Бестужева пробита, лошадь ранена. Но чего ради терпит беспрестанный ливень и град, зачем гонит вперед своих черноморцев и подставляет пулям собственную поседевшую голову?
* * *
Барон Розен, инспектируя отряд Вельяминова, остановил коня возле Бестужева, скривился, как от кислого яблока: «Вы, батенька, Геркулес, нас с Алексеем Александровичем переживете… А слухи, будто на смертном одре». Бестужев вытянулся: «Виноват, ваше превосходительство, еще не отдал богу душу… Счастлив служить под вашим командованием, но в тюрьме слаще, в Сибири милее».
Вельяминов ожидал скандала, но командующий улыбнулся – ценит шутки, пусть и дерзкие, дал шенкеля. Кавалькада поскакала вперед.
Осев на зиму в станице Ивановке, Бестужев не жалел, что показал начальству зубы – хуже не будет; некуда хуже.
Вечером 31 декабря, отбросив осторожность, все подряд выкладывал в письме к Павлу. Младший брат в этот новогодний час на балу. Пенится шампанское, искрится хрусталь люстр, с хоров обрушивается музыка, танцуют котильон, – нет, скорее, мазурку или что-нибудь новое…
На его грубо сколоченном из досок столе сальный огарок в граненой рюмке. Под короткой ножкой стола – чурка…
Офицерские эполеты, самые маленькие, помогут выбраться из «песьих дней», писал он Павлу.
Павлик должен сообщить Смирдину, что «Мулла-Нура» он постарается отправить недели через три. Первые страницы писались гладко. Но поставил точку и усомнился. Пошел от начала, раздвигая гуттаперчевые рамки сюжета, втискивая мысли, навеянные последним походом.
Вельяминов не злодей, не кровожаден, подобно Зассу. Однако, каков бы ни был начальник, всякая экспедиция – разбой. Этот разбой отличен от набегов Мулла-Нура.
Ветеран походов Засса и Вельяминова, взяв перо, он отдавал должное бескорыстному абреку из Тенгинского ущелья, его заповедям: верь немногим, а берегись всех, суд совести выше всего…
Жизнь Бестужева в Ивановке текла тремя потоками; каждый сам по себе.
Когда отпускала лихорадка и донимала скука, наезжал в Екатеринодар к бывшему камер-юнкеру Голицыну, бывшему флотскому лейтенанту Акулову, бывшему офицеру-артиллеристу Кривцову. Люди, близкие по умонастроению; потому слишком-то сближаться с ними нежелательно. Им во вред и себе не на пользу.
Второй слой – письма. Тоскливые, полные стенаний (донимают болезни, тревога за матушку, одиночество – нет даже портретов братьев). В посланиях и деловые советы – как распорядиться рукописями и деньгами? Павел в этом несерьезен, Елена нуждалась в руководстве.
Письма – отдых и память, тающий отсвет додекабрьских дней. При мысли об Иване Пущине у него «распускается сердце».
Но на первый план, тесня поездки и письма, выступил «Мулла-Нур». Долгие утренние и ночные часы над рукописью, не поддающейся завершению. Будто сводил счеты с Кавказом… Быть может, и с собой.
Зима ушла на повесть, которую еще осенью полагал почти законченной, подсчитывал доход. Денежные заботы осложнялись будущим переводом «сибирских братьев» на поселение; десять тысяч уйдет на первые хозяйственные надобности. Эту кругленькую сумму, чего бы то ни стоило, он им отправит.
Уличная жижа окаменела под сугробами, снег успел стаять, грязь опять текла непролазной гущей, лошади тонули по уши, Бестужев все корпел над «Мулла-Нуром».
Ко всем огорчениям добавилась обида на Пушкина: не уведомил о выпуске своего «Современника». Все же статью для него напишет. Пока что, ожидая переезда в Геленджик, просил Павлика отправить в Ивановку чайник, сахарницу, молочник, четыре стакана. Чтобы младший брат по легкомыслию не напутал, он нарисовал каждый предмет.
Столь скверно, как в Геленджике, Бестужев еще не жил: грязная, полутемная нора, под полом – вечная лужа, сверху течет сквозь дырявую, как сито, кровлю; за ночь сапоги покрываются плесенью. «Вот гнездо, в котором придется мне нести орлиные яйца», – невесело шутил он в письме Ксенофонту Полевому. Люди мрут в Геленджике быстрее мух, есть нечего, куры дороже, чем в Москве невесты. На огород жители идут с конвоем, коров пасут с пушками…
«29-го мая больной, в лихорадке, после тяжелой дремы глянул на часы – стоят из-за сырости. Входит писарь с пакетом из Керчи. Журналы, в том числе Инвалид, – подчеркнуто: «у. о. Б-в в прапорщики»! Я думал, что у меня лопнула артерия, – так громко послышалось влияние крови в сердце, в глазах потемнело, я упал на подушки».
Приступа лихорадки как не бывало. Добыть шампанского, закатить «пирок»! Заказать Елене эполеты – «модные и хорошенькие»…
* * *
Офицерским чином Бестужев обязан был не только царю, но и генералу Вельяминову. В Петербурге на аудиенции у императора рыжеволосый генерал подал голос в защиту опального унтер-офицера.
Николай ленивым зевком остановил Вельяминова. Ежели Пушкин – камер-юнкер, Марлинскому сам господь велел быть прапорщиком.
Вельяминов потерялся, – самодержец шутит или всерьез? Не догадывался он, что царь намеревается офицерскими эполетами лишить Бестужева мученического ореола, но отнюдь не избавить от мучений.
За десять с лишком лет, проведенных Николаем на царстве, а Бестужевым в ссылке и в солдатчине, первый укрепился в настороженной недоверчивости ко второму. Он не ждал от него поступков в духе 14 декабря – Бестужев рыцарски верен слову, – но был уверен в дурном развитии мыслей. Они заразнее холеры. Войдут в легковерные молодые головы и – все сначала, опять гололедица на Петровской площади…
Как это в его казематном письме: «… все роптали на настоящее, все жаждали лучшего…»
Царь тронул надушенным платком вдруг увлажнившиеся залысины и напомнил, что собирается почтить своим присутствием усмиренный Кавказ (Вельяминов ушам не верил – Кавказ еще усмирять и усмирять).
Государь надеется избежать встреч с «друзьями по 14 декабря». (Это уже приказ – убрать, спрятать неугодных.)
Путешествие по Кавказу рисовалось его величеству и как апофеоз многолетнего кровопролития, и как некое сведение счетов. Если он чем-то и был обязан Бестужеву, то теперь, швырнув эполеты, окончательно сквитался.
– Ты, Алексей Александрович, печешься о прапорщике Бестужеве…
Вельяминов уловил скрытую угрозу.
– …Служить ему впредь в пятом Черноморском батальоне!
Памяти императора позавидовал бы каждый, особенно по части номеров полков, батальонов и мест дислокации. Пятый Черноморский батальон стоял в Гаграх и в Пицунде – гибельных абхазских поселках.
* * *
Бестужев был рад переходу «от безымянной вещи в лицо, имеющее права, от совершенной безнадежности к обетам семейного счастья, от унижения, которое мог встретить от всякого, к неприкосновенности самой чести… Тут сверкнул луч первой позволенной надежды, может быть, обманчивой, как и прежние, но все-таки позволенной», – сбивчиво изъяснялся он с «сибирскими братьями».
Письмо писалось в Керчи, где Бестужев заказывал офицерское обмундирование и где встретил новороссийского наместника, графа Воронцова, изъявившего желание принять в нем участие.
На корвете «Ифигения» Воронцов отправился в вояж вдоль восточного берега Черного моря; Бестужев, удостоившийся включения в свиту, всех ослепил своим знанием края, экзотического быта туземцев, красочностью речей. Воронцов сообразил, что осведомленность Бестужева будет к месту, если употребить его по гражданской части.
Помимо того, граф не излечился от застарелой нелюбви к Пушкину, когда-то состоявшему под его началом. (Нелюбовь питали злые эпиграммы, ревность обманутого мужа.) Уловив критическую нотку в словах Бестужева о Пушкине, Воронцов обещал содействовать его переводу из гибельной Абхазии в свою канцелярию. Но и сам Бестужев должен хлопотать. Надо обратиться к Бенкендорфу, граф сообщнически кивнул прапорщику, к кому-нибудь из влиятельных при дворе особ.
Обращаясь к «сиятельнейшему графу», Бестужев сразу попал пальцем в небо. «Я убежден, что его и-ое в-во, назначая меня при производстве в 5-й Черноморский батальон в крепость Гагры, не предполагал, сколь смертоносен этот берег Черного моря, погребенный между раскаленных солнцем скал, лишенный круглый год свежей пищи и воды, даже воздуха».
Еще как знал! Само допущение: император чего-то не предполагал – граничит с крамолой.
Не высохли чернила, какими подписано производство в офицеры, а облагодетельствованный уже хлопочет насчет отставки.
«Увольнение к статским делам от военной службы, на которую стечение болезней сделало меня неспособным, было бы для меня высшим благодеянием».
Из Керчи Бестужев явился в бухту Суджук-Кале, в штаб Вельяминова. Генерал обедал в своем шатре, штабные офицеры и адъютанты – в большой палатке по соседству. Напомаженный прапорщик в шитом болотом мундире выделялся среди них, как новенький пятак.
Сонный после обеда Вельяминов окатил Бестужева холодной водой. Это государь высочайше распорядился упечь прапорщика в Гагры. Но и в Гаграх за ним будут неусыпно следить.
Генерал указал на раскладной стул, огладил пятерней рыжие с сединой волосы, оттянул ворот мундира.
Прапорщику должно зарубить на носу: нет гостиницы, куда бы ни вкрались шпионы, нет собрания, куда бы ни затесались соглядатаи.
– Но я ничего дурного…
– Достаточно читать журнал, тем паче иностранный. Вот вы и либерал, вот и якобинец…
Вельяминову не известна была записка военного министра графа Чернышева начальнику Почтового департамента еще в декабре 1834 года:
«…Государю императору благоугодно, дабы обращено было особое внимание почтового начальства на переписку Александра Бестужева с Полевым».
* * *
Возвращаясь на Кубань, Бестужев повстречался с молодым офицером Иваном Романовичем фон-дер Ховеном (прежде того они вместе обедали в палатке с адъютантами Вельяминова).
Разомлев от жары, Бестужев отдыхал в тени, шашка висела на ветке, холщовый китель лежал рядом, рубашка в пятнах красного вина.
Иван Романович сбросил сюртук, сел на бревно и начал один из тех разговоров, которые осточертели Бестужеву.
Начитавшись очерков и повестей Александра Марлинского, окрыленный фон-дер Ховен летел на темя Кавказа и – что же…
– Дурна природа? Низко темя гор? – перевернулся на живот Бестужев.
– Не к тому я, Александр Александрович. Угадывая тяготы и мерзости войны, никогда бы по доброй воле не стремился сюда. Провались они пропадом, кресты и чины.
– Для кого – провались, а для кого в них жизнь, – отбивался Бестужев.
Они его не понимали, эти молодые. Не умели читать, постигая текст. Зря он поддакивал Воронцову касательно Пушкина: не вельможам судить о поэтах. В письмах Павлу пошлет привет Пушкину, попросит Пушкина извинить за попреки и резкости. Он живет не на розах, временами желчен…
Начиналась новая экспедиция в сторону Анапы; в схватках с горцами многое отступит вдаль.
Офицерский чин действовал на него живительно. Но поход не оправдал упований; война была скучная, быстро кончилась.
Вельяминов добивался отчисления Бестужева в Тенгинский полк, однако последнее слово оставалось за Розеном, а он в вечных неладах с рыжеволосым генералом. Все кончилось назначением в Кутаис, где те же радости, что и в Гаграх: лихорадка, жара.
«Об одном молю я, – вырвалось в письме к Павлу, – чтоб мне дали уголок, где бы я мог поставить свой посох и, служа в статской службе государю, служил бы русской словесности пером».
* * *
Граф Воронцов, верный обещанию и своим расчетам, пытался спасти опального сочинителя и заполучить всем ему обязанного сотрудника. В послании царю подтвердил, что Бестужев страдает лихорадкой в скверной форме, Гагры его доконают.
Это послание вместе с письмом Бестужева к Бенкендорфу легло на зеленое Сукно царского стола между чернильницей в виде колонны, подпираемой миниатюрными пушечными ядрами, и такого же – только повыше – серебряного стакана для перьев, тоже окруженного сверкающими шариками. Две – одна поверх другой – бумаги породили вспышку августейшего гнева.
Хватит этих россказней о хвором государственном преступнике! В Пятигорске Бестужев отдавал богу душу, а выяснилось – кружит головы не одним лишь вертихвосткам. Обыск обнаружил как раз ту книжку, за которую царь дал нагоняй цензуре. Все-то сам, ни на кого не положиться.
Откуда берется дурацкая уверенность, будто кто-то лучше его знает, что во благо отечеству, что – во вред.
Оренбургский губернатор Петровский обратился с прошением на высочайшее имя о переводе Бестужева к нему в канцелярию для статистического описания края. Кроме как Бестужеву, такое занятие, видите ли, поручить некому.
На прошении Петровского царь наложил резолюцию, делавшую честь его уму, лаконизму и державной твердости: «Бестужева следует посылать не туда, где он может быть полезен, а туда, где он может быть безвреднее».
На бумаге графа Воронцова Николай начертал: «Не Бестужеву с пользой заниматься словесностью, он должен служить там, где сие возможно без вреда для службы».
Резолюции недоставало завершенности. Николай Павлович обмакнул перо и размашисто дописал: «Перевести его можно, но в другой батальон».
Царь гордился своими резолюциями, читал вслух, дабы уловить звучание. Резолюции заносились на специальные листы, по ним цесаревич учился государственному уму-разуму.
22
Облачным зимним днем тифлисскую заставу миновал офицер в отлично сидевшей на нем шинели, осененный громкой писательской славой.
Бестужев свободно двигался в спутанном клубке горбатых улиц и выехал к тому именно дому, куда стремился. Снял пустовавшую, на счастье, квартиру, в которой жил с братьями в двадцать девятом году. Его обрадовали выцветшие от времени обои, замусоренный дворик со стеной, увитой виноградом» Чем ближе к неповторимо давним дням, тем милее.
Утром он нанял открытую коляску и поехал к Куре. Обернулся на оставшийся позади духан. У дверей, по-собачьи опустив на вытянутые лапы тяжелую морду, спал старый облезший медведь.
Бестужев рассчитался с возницей, поеживаясь от речной свежести, облокотился на холодные перила моста. Годы берут свое, он запахнул шинель; раньше не страшила ледяная Нева, купался в студеной Лене.
Он отгонял призрак Петербурга. Любовался Курой, чтобы не видеть Неву, штабс-капитана в треугольной шляпе, размашисто шагавшего по Васильевскому острову…
После голодного Геленджика Тифлис слепил изобилием. Рынок не вмещал несметных богатств, они оседали в окрестных лавках и лавчонках, торговцы, выбежав на улицу, хватали за полы, азартно нахваливали свои товары.
Бестужев был равнодушен к этим дарам земли и творениям рук человеческих, к знаменитым баням – месту встреч, пирушек, смотрин. Он приучил себя мало есть, довольствовался постной пищей и лишь купил у молоденького кинто ветку винограда. Его влекли разве что мастерские оружейников. Здесь видели, что немолодой русский офицер знает толк в старинном ремесле, и выкладывали перед ним лучшие экземпляры…
Ботаник из Германии, Карл Кох, встретивший Бестужева в эти тифлисские дни, был покорен широтой его познаний в немецкой литературе. Доведись Коху коснуться с Бестужевым биологических тем, он изумился бы, насколько сведущ прапорщик и в естественных науках. Как не уставали этому удивляться отечественные и иноземные путешественники, один из которых даже отнес Бестужева к самым ученым людям империи.
Карл Кох выразил на бумаге свои впечатления.
«Бестужев был высокого роста, красив, в лучшей поре своей жизни. На лице его не отразились вынесенные им страдания и сказывалось только воодушевление, владевшее им. В больших темных глазах светился ясный ум. При всей природной живости, в обществе был он молчаливее, чем можно было ожидать; мне кажется, что в нем было сильно развито чувство собственного достоинства. Одна дама просила его написать в ее альбоме, в нескольких словах, что считает он для себя самым важным и значительным. Бестужев, недолго думая, написал среди белого листа «Moi» [41]41
Я (фр.).
[Закрыть]и подписал свое имя».






