Текст книги "Минута пробужденья. Повесть об Александре Бестужеве (Марлинском)"
Автор книги: Эмиль Кардин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)
Когда обнимались, Александр старался не задеть руку брата.
– Ты ранен?
– Царапнуло при Ахалцыхе… Сейчас будет Павлик.
Откинувшись на диванные подушки, Петр снова затянулся трубкой.
Александр пытался совладать с внутренним смятением. Надо ли удивляться бестрепетности брата? Война ожесточает сердца, Петруша всегда был склонен к хмурости.
Резво ворвался самый младший, и его ребячливое веселье сняло неловкость. Наконец-то они втроем. И где? В кавказском Вавилоне – Тифлисе…
Смех не стихал, пока Александр не начал посвящать Павла и Петра в свой великолепный план. Они взирали на старшего брата, как на дитя малое. Досталось ему, бедолаге, в эти годы. От крыльев широкого носа в усы убегали, прячась, глубокие морщины. Но соображения детские, пиитические. Кого здесь удивишь доблестью? кто воздаст за нее?
Петр поднял руку на черной косынке.
– Кровь пролил, голову подставлял… И – сподобился унтер-офицерского чина…
Александра, однако, трудно выбить из седла (первые попытки уже делал Борис Чиляев); он верит в незакатную звезду – Кавказ. Представится Паскевичу, граф уведомлен.
Услышав имя главнокомандующего, Петр вынул изо рта чубук и поискал глазами, куда бы плюнуть. Павел скорчил рожу.
Откуда такое пренебрежение? Паскевич славился в Отечественную войну, скромный и отважный командир.
Петр насмешливо свистнул, Павел растолковал: Паскевич менее ищет сражений, чем приемов; хлебом не корми – дай покрасоваться своими викториями.
Петр и Павел ютились в двух комнатушках; за стеной – татарская семья с малыми детьми. Александр остался ночевать у братьев, но селиться здесь отказался.
Найдет себе саклю, мечтает жить по-кавказски, через день-другой отбудет в войска.
Сакля – на той же взбирающейся вверх улице. Но с отъездом из Тифлиса пришлось повременить. Навалилась лихорадка, зуб на зуб не попадал, ломило кости. Чуть отпускало, еле шевеля ногами, Бестужев бродил берегом журчащей Куры, отдыхал под деревом, ловил дурманящие запахи, несшиеся из вечно открытых дверей духанов. Он боялся удаляться от своей сакли и не спешил к военному коменданту. Ложился рано, спал дурно, натужно зевая, вставал. Снова тянуло на койку, под одеяло.
Дождь, назойливо стучит по земляной, заросшей травой крыше, нудными каплями падает с потолка на кирпичный пол. Вся сакля – одна комната. Шестнадцать затянутых бумагой окошек в два яруса, двенадцать ниш в стенах, три двери. Пересчитывая, норовя ив сбиться, ниши и окна, он развлекал себя в эти тягучие дни.
Однажды вскочил уязвленный: живет в Тифлисе и не поклонился праху Грибоедова! Человеку, которого чтил выше всех!
Дождь кончился, солнце из-за Кахетинских гор разгоняло остатки туч. Умытой зеленью сиял амфитеатр Мтацминды. В зелени темные гроты, белые стены домов, ротонды католического кладбища. На полпути к вершине – храм святого Давида. К нему нескончаемой вереницей тянулись женщины.
«Какова любовь!» – возликовал Бестужев. Но разочарованно спохватился: сегодня – четверг, грузинки идут на богомолье, святой Давид – покровитель семейного счастья; трижды обходя храм и обвивая его нитками, девушки гадают о замужестве; рядом источник, ниспосланный тем же святым для лечения от бесплодия.
На могилу поэта спешил только он.
Уступом ниже храма полукруглое углубление в горе. Памятник еще не водружен, лежит голый камень. Безгласная глыба на могиле Грибоедова! Он сел на скамейку возле камня.
* * *
…Отношения у них установились не сразу. Бестужев подозревал, что незаурядный ум Грибоедова обособлен от сердца. Но вскоре убедился в своей неправоте. Истинно умный человек – человек добрый; литературное творение – отпечаток авторской души; рано или поздно лицемер изобличит себя.
Получив «Горе от ума», он трижды взахлеб перечитал список. В комедии было все непременное для подлинной словесности: свобода русского разговорного языка, неиссякаемое остроумие, оригинальность характеров, презрение к низкому, гордая отвага одинокого героя. Поэт никому не давал спуску!
Бестужев схватил шляпу и – к Грибоедову. Александр Сергеевич отменил ранее предполагаемый визит, вместе провели остаток дня. Назавтра Грибоедов, читая свою комедию, окончательно пленил нового друга.
В Грибоедове, восхищался Бестужев, соседствовали дарования, каких достало бы на нескольких; он был сведущ в различных областях – музыка, восточные языки, словесность, дипломатия. Создал нетленную комедию, обдумывает новые сочинения, административные прожекты.
Искусство, с каким Грибоедов вышел из последекабрьского разгрома, увеличило бестужевский восторг. Чацкий – только вслушайтесь! – звал на Петровскую площадь. А опасные связи поэта, вольные разговоры, едкие оценки… Десятой доли этого доставало, чтобы упечь в Нерчинские рудники.
Не все, однако, отгадки в ловкости грибоедовской. Имелось и другое.
Александр Сергеевич своими переворотными мыслями, как флагом, не размахивал. За Чацкого – не ответчик» Да и тот не впрямую звал на Петровскую площадь, полкам «в штыки» не командовал. Зовы Чацкого каждый слышит по-своему. Сам Грибоедов относится к ним с искренностью, сочувствием, но тут же и скептическая гримаска.
Задним числом Бестужев очень видел эту гримаску.
В додекабрьские суматошные дни он гнал от себя и воспаленно-трагическое «Мы погибнем» и скепсис холодный. «Мы погибнем» – это, значит, поспешай на площадь, скепсис же удерживает от затей, не гарантирующих успеха. Как он, такой скепсис, удерживал Грибоедова, насколько, – Бестужеву сегодня знать не дано. Однако знает: поэт получил «очистительный аттестат» и сан полномочного министра.
Бестужев казнился, ему недоставало зоркости, гибкости до 14 декабря, бывал растерян и говорлив в Следственном комитете, однако о письме к императору не жалел, – выплеснул накопившееся. Грибоедов бы одобрил. Скепсис – не высшая мудрость, но терпкая к ней приправа…
* * *
В Якутске и сейчас, на Кавказе, минутами Бестужеву чудилось, что с ним ведут игру. Но – кто именно? какую? Грибоедов разрешил бы его недоумения.
…Поток богомолок уже стекал с горного склона. Сколько он просидел возле могилы?
У его ног кустились сады. На скалистом хребте вздымался символ и страж безопасности грузинской столицы – Наринхалат. Влево от крепостных башен по дороге к таможне ползли караваны с вьюками, повозки с товарами, еще левее, под зубчатыми стенами Метехского замка, спускались к мосту арбы из Кахетии.
Тифлис оглушал криками и руганью на добром десятке языков. С визгом катили не смазанные осетинские арбы, русобородые ямщики в остроконечных шляпах залихватски бодрили лошадей, мчались коляски, запряженные четверней, величественно проплывал украшенный азиатскими тканями трахтараван[36]36
Носилки, влекомые мулами.
[Закрыть]. Кони шарахались от безразличных к ним верблюдов, восточный наездник обгонял европейского франта, убранная по петербургской моде дама шествовала рядом с женщиной в чадре.
На Эриванской площади возы с сеном, фургоны с припасами из немецких колоний, арбы, груженные дровами, задумчивые быки, навьюченные татарским податным хлебом.
Где-то впереди – Казбек, горная цепь под снеговым покровом.
Все это созерцал Грибоедов, вобрал в душу, завещая похоронить себя на Мтацминде… Нет, то перст судьбы – Бестужев в Тифлисе!..
* * *
Еще в Квешети наутро после пирушки (веселились до упаду, тостам не было конца) Борис Чиляев увлек Бестужева в беседку, увитую виноградом. Посвящал в кавказские сложности, наставлял, в какие двери стучаться, какие – обходить, с кем держаться открыто, кого – избегать. Бестужев взмолился: у него недостанет хитрости. Чиляев смеялся: все привыкают к нашей кухне, имея в виду не столько хинкали, сациви и шашлыки, сколько страсти, интересы, побуждения, спутавшиеся в клубок на земле, где не стихает пальба, где молниеносные карьеры соседствуют со стремительными падениями, где одни ищут пуль, другие – наград, где у русских своя жизнь, у кавказцев – своя, но они не расторжимы: просвещенная верхушка грузин и армян тянется к русской культуре, сохраняя при том собственную; русские – военные, чиновники, ив замешанных в декабрьском деле, – желают содействовать процветанию здешних народностей, однако нигде нет такой бюрократической косности, такого соглядатайства, казнокрадства и лихоимства…
– Уж и нигде, – недоверчиво пожал плечами Бестужев, надеясь, что Борис сгущает краски. На Кавказе мерзость немыслима, ее растопят, выжгут южные лучи…
Всего более Бестужева заинтересовал тогда рассказ Чиляева о «Тифлисских ведомостях». В газете печатался Грибоедов, «непременный» ее редактор – Павел Степанович Санковский, благоволивший к сосланным, заместителем у него Сухоруков.
Василия Дмитриевича Сухорукова вместе с Корниловичем Бестужев одобрил в своем «Взгляде на русскую словесность в течение 1824 и начале 1825 годов» («…любопытны, живы, занимательны. Сердце радуется, видя, как проза и поэзия скидывают свое безличие и обращаются к родным старинным источникам»). Это – гласно. Негласно – разговор втроем: Рылеев, Бестужев, Сухоруков. Зондирование накануне вербовки, обмен взглядами о конституционном правлении в России. Сухоруков искал способ содействовать образованию на Дону, и Рылеева занимали донские казаки… Точку поставить не успели, но и так очевидно: Сухоруков – свой. Вопросы Следственного комитета это подтвердили; Бестужев и Рылеев посильно выгораживали Василия Дмитриевича. Сухоруков избежал клейма «государственный преступник», но не ссылки на Кавказ и – что того горше – мести всесильного Чернышева. (Чернышев рекомендовал Сухорукова в Главный штаб, а тот, неблагодарный, спутался с сомнительными личностями; возражал против генеральского проекта о преобразовании Войска Донского, выдвигал свой; крепкий орешек…)
…В Тифлисе Бестужев не застал Сухорукова. Василий Дмитриевич исполнял обязанности и в канцелярии штаба Кавказского корпуса, ведя журнал боевых действий; Наскевич держал его подле себя, – что есть боевые действия, как не исполнение полководческих замыслов главнокомандующего?
Оправившись от лихорадки, Бестужев зашел в редакцию, положил на стол Санковского листок.
Пока редактор проглядывал шестнадцать строчек, он испытал все терзания робкого неофита.
Куплеты в народной манере, лихие.
Богатырь у нас народ,
Молодецкой самой,
За святую Русь – вперед!
Все вперед, все прямо!
Последняя строка повторялась и венчала песню: «Все вперед, все прямо!» Как девиз, как заповедь.
Бестужева смущало: песню он сложил, еще не нюхав пороху. Санковского смущала подпись: «А. Б-въ». Но даже если поэту, разжалованному в рядовые, и не велено печататься под своей фамилией, здесь всего лишь инициалы. Кто будет связывать бесхитростные куплеты с некогда громким именем.
На гвозде, вбитом в стену, рядом с портретом Державина, сушился корректурный лист, источая запах типографской краски и навеки миновавших времен «Полярной звезды».
Редактор из-за дубового стола, заваленного бумагами, потряс руку сочинителя, высказал надежду на дальнейшее сотрудничество…
* * *
16 августа 1829 года «Тифлисские ведомости» напечатали «Солдатскую песню». В тот же день Бестужев, купив лошадь, пустился догонять наступающие войска.
Он летел, оставляя позади обозы, понурых кляч, отставшие пушки, встречая раненых – пеших и на повозках, – сокращая ночлеги, но… примчался к стенам уже поверженного Арзерума.
Визит к Паскевичу следовало отложить; сперва доблестно отличиться. Хорошо бы дело заметное, где авангардом идут охотники: о таких доложат в реляции.
Все предусмотрено. Кроме лихорадки. Снова, как в Тифлисе, бросало то в жар, то в холод, раскалывалась голова.
Заставив себя подняться, Бестужев явился к ротному командиру и, вопреки докладу фельдшера, отрапортовался здоровым.
Командир недоверчиво оглядел солдата из государственных преступников. К разжалованным он испытывал почтение. Но операция трудная, за Байбурт турки держатся зубами, перебросили целый корпус из Трапезонта. Новичок необстрелянный, думает, что война – это батальные картинки… Напомнил: надобны охотники.
– Я пойду, – вызвался Бестужев.
Глазом человека, знающего путевое строительство, он следил, как солдаты кирками и лопатами выравнивали дорогу на Байбурт, укрепляли склоны во избежание осыпи. Работали устало, разморенные лютым зноем, губы обметало, щеки в красных пятнах. На головах мокрые мешки.
Но у тех, что шли штурмовать, глаза блестели от водки.
С марша егеря под картечью устремились на завалы. Турки метким огнем сверху преграждают подход к селениям.
У Бестужева лихорадку будто рукой сняло. Суматошная пальба не возбуждала страха. Твердил – шепотом ли? в голос? про себя? – я могу, я могу, я могу… Спотыкнувшись, вскочил, отряхнул шаровары, заметил дыру на колене и – вперед.
Селения, лепившиеся к Байбурту, пали, Сам же город надлежало брать обходным маневром (двадцать верст, марш с рассвета до полудня), отрезать от Трапезонта, овладеть горами.
Штурм под свинцовым градом и раскаленным солнцем, после бессонной ночи, вчерашних атак.
Защищавшие крепость лазы бросались в рукопашную. Бестужев ничего не видел, бил наотмашь невесомым ружьем.
Когда все завершилось (обезображенные трупы устилали улицы, черный дым застилал развалины), командиры начали скликать солдат.
Бестужев занял свое место в шеренге, не расставаясь с трофеями – турецким молитвенником и виноградной кистью.
Батальонный командир обходил ряды, вопрошая: кто первым ворвался в Байбурт? В числе трех названных Бестужев услышал и свое имя.
Обедали жаренной на кострах бараниной, запивали ее вином из байбуртских погребов. Две роты отправились наводить мост.
Бестужеву казалось: он всеми забыт, предоставлен самому себе. Натянул подпругу у лошади, потерявшей хозяина, вскочил в седло – и не спеша по улицам поверженного города; едкая гарь пожарищ мешалась с трупным смрадом и дымом солдатских костров.
Он трусил мимо охваченных пламенем домов; армянская семья оплакивала свое жилище, старая турчанка рыдала над телом сына…
* * *
Началось путешествие по стране, обращенной в руины. Бестужев добрался до подножия Арарата, побывал в Эривани… Завороженно и недоуменно всматривался в хищный лик войны.
Когда бы не фантазия, он задохся бы от вони, утратил бы зоркость. Но чтобы жить на земле, напоенной кровью, надо мысленно заставить эту землю счастливо плодоносить, усилием воли понудить себя не ощущать гнилостного смрада, льющегося в легкие.
10
В знойные, пыльные дни похода он не забывал о Сухорукове, и наконец они свиделись.
Василий Дмитриевич, черный, не хуже африканца, сдержал горестное изумление, увидев Бестужева – рядового в драной шинели. Он ходил, ссутулясь, по палатке, вскидывал голову.
Там, в Петербурге, первое слово было за Бестужевым. На Кавказе Сухоруков – ветеран, успевший поднатореть в здешних штабных и журналистских тонкостях, посвященный в кое-какие тайны, поскольку состоит при особе главнокомандующего корпусом. Это его положение, заверял Сухоруков, обязывает поддерживать поэта, низвергнутого со столичного Олимпа. Для «Тифлисских ведомостей» честь числить Александра Александровича своим постоянным автором.
У Бестужева отлегло от сердца, – все сбывается! Он будет печататься.
Но Сухоруков сразу погасил надежду.
– Кругом соглядатайство, пакости. Паскевич дорожит моим пером, жаждет восславления, однако скрипит зубами, когда беру секретные документы…
Василий Дмитриевич кончил безостановочное хождение.
Не эта бы подозрительность, он посодействовал переводу Бестужева в штаб, нашел союзников, кои дорожат неповторимым талантом Александра Александровича – отменного писателя, знатока истории военного искусства…
Хоть и разомлел Бестужев от комплиментов, но видел:
Сухоруков помочь бессилен, старается лишь дружески подготовить к встрече с фельдмаршалом.
После такой подготовки идти к Паскевичу не хотелось. Какое графу дело до его подвигов и дарований? Но одолев колебания, Бестужев отважился представиться Паскевичу. В лавровом венке командующего и его, Александра Бестужева, скромный листок, листок братьев.
На прием явился в многострадальной походной амуниции. Паскевич держался с надменной корректностью, поглаживая мясистые щеки. Бестужев, кажется… сочинитель… Граф смутно помнил заступничество Грибоедова. Сколько прошений к нему обращено, сколько фамилий должен хранить в голове…
Голова эта сильно кружилась от ратных удач. Фортуна к нему благоволила, офицеры в линиях и в штабах были искусны, кровь лилась рекой. Паскевич принимал это как должное: солдату надлежит класть живот за веру, царя и отечество.
Офицеры же… К офицерам у главнокомандующего чувство смешанное. Потаенная зависть недоучки к образованным. Мало того, что образованны; им только и свет в окошке – Алексей Петрович Ермолов. Щеголяют его изречениями и словечками. Ермоловские словечки с подковыркой, без должного пиетета к августейшим именам. У многих офицеров рыльце в пушку. Оттого и прыть; в огонь лезут, надеясь искупить вину перед государем.
Щекастый фельдмаршал не мастак на изречения и реляции. Реляции и без него покорнейше составят. Он к этому прежде приспособил Грибоедова (царство небесное!), сейчас – Сухорукова.
Рядового Бестужева в штаб брать не резон. И так довольно «этих». Обер-квартирмейстер Вольховский (замешан в декабрьской смуте), на военных совещаниях подает голос Михаил Иванович Пущин (разжалован в солдаты и теперь покрикивает на генералов – распоряжается всеми траншейными и взрывными операциями).
За «этими» велено глаз да глаз, о Бестужеве особая бумага графа Чернышева. Ранее того граф Дибич давал общую диспозицию:
«…Его величество желал бы знать: как они располагаются по квартирам, т. е. вместе с прочими нижними чинами или совершенно отдельно от оных? О чем я покорнейше прошу меня уведомить для доклада его величеству. При чем честь имею присовокупить, что в таком случае, если означенные разжалованные располагаются по квартирам совершенно отдельно от прочих нижних чинов, сия мера полезна с той стороны, что они тем лишены свободно сообщать прочим нижним чинам какие-либо вредные внушения; но его величество находит то неудобство, что они, не имея ни с кем никакого сообщения и живя только одни, могут с большей удобностью утверждать себя в вредных мнениях и иногда покушаться на какие-либо злые намерения. В отвращение сего, его величество полагает удобнейшим располагать их по квартирам и в лагерях вместе с прочими нижними чинами, но с препоручением их в надзор надежным старослужилым унтер-офицерам, которые должны иметь строгое и неусыпное наблюдение за тем, чтобы они не могли распространять между товарищами каких-либо вредных толков».
Бумаги эти хранятся у графа Паскевича в специальном бюваре для сугубо секретных, таких, какие он постоянно почитывает. На царской службе всякая обязанность славна – полководческая или сыскная.
С брезгливо-барственным сожалением фельдмаршал взирает в лорнет на здоровенного, широкоплечего солдата. Не пер бы, милый, на рожон, тогда носил бы вместо выгоревшей рубахи да латаных шаровар золотом шитый мундир, сверкал лаком узконосых сапог… Хочет видом своим солдатским воздействовать, небось в атаку бежит застрельщиком. Ну и беги себе.
Паскевич дремотно цедит насчет гордыни, губящей карьеру…
Любит фимиам, думает Бестужев, где-нибудь в письме к доктору Эрману надо вставить о победоносном полководце Паскевиче-Эриванском, Такие млеют, узрев свое имя на печатной странице…
Завершая аудиенцию, граф, раздобрившись, дозволил рядовому Бестужеву в часы, свободные от службы, носить партикулярное платье…
При выходе Бестужева перехватил неправдоподобно худой Вольховский в болтающемся, словно на жерди, летнем мундире. Ему известно, как граф встречает разжалованных, какая смесь высокомерия, заносчивости и скрытой боязни в самодовольном военачальнике.
Лицейский однокашник и друг Пушкина, единомышленник декабристов, Вольховский чудом избежал наказания. По своенравному стечению обстоятельств был свидетелем казни пятерых… Теперь безотказно выполняет многосложные квартирмейстерские обязанности в Кавказском корпусе.
Вольховский научился разгадывать мелкие козни фельдмаршала, но считал его человеком по натуре незлым: из Петербурга не заставят – пакостей творить не станет, в отчаянную минуту вместе с солдатами рванет на приступ. Фельдмаршальское звание, правда, пошло во вред, появились спесь, мнительность.
Николай, отстранив Ермолова, мог назначить на Кавказ человека и похуже. Это Вольховский втолковывал своим давним приятелям, ныне рядовым и офицерам Кавказского корпуса. Попечительство о них вынуждало его к изворотливости.
– Не отчаивайтесь, Александр Александрович, – Вольховский усадил Бестужева в походное кресло, подвинул инкрустированный ящичек с табаком, худыми пальцами погладил жидкие усы.
Бестужева обескуражило завершение войны с Турцией; годом раньше кончилась русско-персидская война. Он стремился на Кавказ, чтобы прославиться в сражениях. Теперь видел напрасность подвигов, но отказываться от надежды не хотел.
Вольховский грустно усмехнулся, дымя янтарной трубкой. На Кавказе война никогда не кончится. Не персы, так турки, не турки, так горцы, а то и те, и другие, и третьи, науськиваемые британцами. Всегда найдется где отличиться. Прок каков? Многие себя выказали лучшим образом, однако все еще обречены на солдатскую лямку.
Вольховскому внятен их патриотический, искупительный порыв. Однако жертвы принимаются, но прощение не следует. Только богу ведомо, где лучше: в Якутске или на Кавказе!
– На Кавказе! – упрямился Бестужев.
В Якутске не узнаешь самозабвенного азарта, какой он почувствовал, врываясь в Байбурт. Единожды испытав, станет ждать повторения. Ему на роду написано подставлять голову под пули. Их свист будит фантазию…
– Я тоже любуюсь здешними местами, – устало подтвердил Вольховский. – Природы дивные, но климат вредоносен, русский организм подвержен многим болезням…
Вольховский обещал содействие, но возможности его мизерны. Паскевич лично контролирует перемещение разжалованных.
– Надо вам удержаться в сорок первом егерском полку. Будет дислоцироваться под Тифлисом. Командиром полковник Леман. Человек порядочный, из неблагонадежных.
* * *
Бестужев валяется на продавленном тюфяке в Авапури – карантин перед Тифлисом, куда возвращается после похода, после неудачного визита к Паскевичу.
Сказочный край посещают попеременно либо вместе – чума и холера. Путешественники да соблаговолят отдохнуть накануне въезда в Тифлис, полюбоваться горами, старинным храмом, посидеть в духане, в саду с плетенной из веток оградой.
В карантинном доме маленькие опрятные комнаты для людей благородных и общая – для прочих.
Кто Бестужев – «благородный» или «прочие»?
Выношенная венгерка, юфтовые сапоги со сбитыми каблуками (радетель Паскевич дозволил партикулярное). Поразмыслив, карантинный фельдшер все-таки определяет ему отдельную комнатку.
Спешить Бестужеву, собственно, некуда. Надо бы разобраться в сумбуре и хаосе последних недель.
Якутское житье можно обозначить паролем, которым караульные обмениваются, сдавая пост: «Никаких перемен»– «Все в порядке». На южной земле что ни день – перемены. Самое разительное для него новшество – бой. Он не испытал страха. Кому, однако, дорого его бесстрашие, кроме него самого?..
Полковник Леман уведомлен Вольховским и, вероятно, не воспрепятствует жизни в Тифлисе. Не Петербург, конечно. Но город занятный, пересечение наций и искусств. Редакция «Тифлисских ведомостей» тут же…
Вечером вкрадчивая дробь в дверной косяк. Несмотря на свое всевластие в этой точечке земной поверхности, фельдшер, начальник карантина, держится скованно. Узловатые крестьянские руки, крепкие скулы, монгольские раскосые глаза. Лет тридцать, как не более. Фельдшера, заносившего в амбарную, с сургучной печатью, книгу лиц, миновавших карантин, остановила фамилия Бестужева. Сам он – страстный любитель литературы, молился на Державина и Пушкина.
– Садитесь, – Бестужев нехотя поднялся с койки.
Фельдшер, помедлив, сел, бросил на стол мужицкие ладони, сбиваясь, завел свое.
Ему памятна фамилия «Бестужев». Был такой, издавал альманах «Полярная звезда»… Тот Бестужев, видать, сгинул или коротает век в сибирских рудниках. Не доводится ли уважаемый обитатель карантина родственником сочинителю? Если вопрос чем-то неприличен, господин Бестужев извинит за вторжение. Сам он человек бесхитростный, образован мало, но сердцем прикипел к поэзии. Кропает стихотвореньица. Кавказские пейзажи, строфы во славу августейшей особы, ко дню ангела. Тетрадочка здесь, в кармане.
Бестужев уставился в раскосые глазки. Оглушить мужиковатого фельдшера: я – сочинитель и редактор Александр Бестужев!
Подошел к темному окну.
Похоронили. Крест водрузили.
Резко обернулся. Как по команде «кру-гом».
– В родстве с упомянутым поэтом не состою. Совпадение фамилий.
* * *
Фельдшер, винясь, попятился к двери.
В Тифлисе Бестужев вместе с братьями снял квартиру неподалеку от Эриванской площади, откуда докатывался прибой караванного торжища. Павлик пошутил: как на Седьмой линии Васильевского острова, напротив Андреевского рынка.
Петру и Павлу досталось по комнате, Александру – две. Комнаты выходили в залу для гостей.
В своей спальне вплотную к тахте Бестужев придвинул низкую конторку, в кабинете поставил солидный письменный стол. Он обдуманно меблировал квартиру, Объясняя мастеру-армянину размеры каждой вещи, выбирая породы дерева. У персов, долго прицениваясь, купил ковры. Обосновался надежно, рассчитывая на гонорары в «Тифлисских ведомостях» и у Булгарина.
Павел часто отлучался в Бомборы, где стояла его артиллерийская рота; дни Петра текли в батальонной казарме. Рядовой Александр Бестужев был свободен от солдатских повинностей, в полку – спасибо Вольховскому и Леману – о нем забыли, числя больным. Если б еще забыла лихорадка.
Приятели подыскали лекаря; Бестужева пользовал доктор Депнер – налитой, как спелое яблоко, здоровяк, охочий до рассуждений. Организму и природе, настаивал доктор Депнер, должно быть в постоянной гармонии, а посему смена климатов губительна.
Бестужева увлекала медицина, он подолгу слушал Депнера, однако приступы от этого не слабели.
Вымотанный ночным жаром, сменив пропотевшее белье, Бестужев утром сгибался над конторкой, устало водил пером по белому листу.
Жена тифлисского коменданта полковника Бухарина, услышав, что в городе Александр Бестужев, настояла, чтобы муж зазвал в гости опального автора.
Полковник Бухарин, смелый в сражениях, ревностный в службе, был добр, не выносил мздоимства, должностных злоупотреблений.
Когда Бестужев за воскресным обедом у коменданта описывал свое путешествие из Якутска на Кавказ (был в ударе, сыпал шутками), хозяйка дома не сводила с него зачарованного взора. Екатерина Ивановна легко, мягко двигалась по комнате, шурша шелковым платьем. В сметливых, с искоркой глазах горел острый интерес к повествованию и повествователю. Вечерами она наведывалась, чтобы по рекомендации доктора Депнера – он врачевал и ее семейство – сменить Бестужеву компресс, потереть виски ароматным уксусом. Взволнованно косилась на стопку исписанной бумаги, не решаясь спросить, что за сочинение.
Разжигая любопытство, Бестужев многозначительно молчал, но когда заверил, что новую повесть посвятил несравненной Екатерине Ивановне, сердце комендантши бешено затрепетало, дыхание сбилось, она обессилела, шелка обмякли.
Единственная женщина, комендантша украшала собой вечера в вале, где рассаживались вокруг длинного стола Михаил Пущин, Оржицкий, Мусин-Пушкин, Нил Кожевников, Александр Гангеблов – люди с декабристским прошлым. Бывали и офицеры с незапятнанной репутацией, не боявшиеся ее, однако, замарать; это было чрезвычайно просто, ибо популярнейшей темой в собрании служил Паскевич.
Фельдмаршал отпустил волосы, соорудил из них куафюру a la Louis XIV: он алкал славы и сравнивал кампанию 1829 года с походами Александра Македонского, с египетским походом Наполеона.
Павел, раздобыв похожий на прическу фельдмаршала пудреный парик и как бы обращаясь к иностранным дипломатам (Паскевич устраивал пышные приемы для чужеземцев), произнес речь о кавказских победах.
Собирались и у Александра Гангеблова. Гангеблов маялся в поисках уединения с Бестужевым. В Следственном комитете он назвал его имя, наговорил лишнего, а сейчас, в Тифлисе, хотел отпущения грехов. Но чуть упомянул об этом, когда они остались вдвоем, – и Бестужев набычился.
– Ни слова. Что прошло, то прошло.
Схватил фуражку.
Гангеблов смятенно кинулся за ним. – Куда вы, Александр Александрович? Будете вечером?
– Посмотрю, – не обернулся Бестужев.
Вечером его не было.
«Что прошло, то прошло». Хотел так думать, так жить, отрубив оставшееся позади. Хотел, постоянно чувствуя минувшее, которое гнездилось внутри и напоминало о себе даже в часы, когда Бестужев норовил оторваться от него. Не то чтобы по хладному расчету, по властной команде, отданной самому себе. Другое тут – надежда преодолеть прошлое ради мечты, уносящей в неизведанное.
Однако теперь, особенно после якутской беседы с немецким ученым доктором, знал: ему не уйти ни от Петровской площади, ни от Петропавловской крепости. Связь нерасторжимая. И не один лишь мрак несет изжитое время, но и свет незакатный; от него быстрее ток крови, бурлит, радужно переливаясь, воображение.
Объяснить это непросто, ох как непросто. Да и пускать кого-либо в заповедное не хотелось, боязно пускать. Тем более сейчас, когда пробуждается долго дремавшее вдохновение, в голове роятся сюжеты – не всегда ясные, но уже приманчивые и отнюдь не безразличные к тому, что свершилось на декабрьской площади подле Сената, о чем пускались в полемику у Синего моста…
Только нет – не сцены на площади, не диалоги заговорщиков. От хроник увольте. «Что прошло, то прошло». Свежие порывы увлекут читательские сердца к высокой справедливости, наполнят гневом против всяческой кривды, попрания человека человеком…
Тяжкий груз былого давил на перо, однако – диво дивное! – не приземлял его вольного лёта.
Он догадывался: чуду такому обязан и времени (в Якутске перо двигалось, точно чугунное), для него благо – седовершинный Кавказ, приятельские сборища по вечерам, разноязычные улицы Тифлиса.
Грибоедов бы понял, что бестужевская муза не изменила себе, вдохновляется давним духом свободолюбия.
Но сюжеты навеяны свежими впечатлениями бытия.
В новых обстоятельствах Грибоедов тоже искал, как использовать обширные свои таланты, вряд ли жил воспоминаниями… Потерпев неудачу, одни складывают оружие, другие ищут новое ему применение. Никакие утраты и горести не понудят истинного сына родины отречься от помыслов о благе и совершенствовании ее, от труда, осененного достойным идеалом.






