Текст книги "Минута пробужденья. Повесть об Александре Бестужеве (Марлинском)"
Автор книги: Эмиль Кардин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)
Бестужев поддакнул: многовато, дороговато – и поинтересовался, когда зажигаются фонари зимою.
В три часа с половиной пополудни, гасят в семь с половиной пополуночи.
Огорченно подумал: короткие дни, самые короткие в году.
Планы не связывались с протяженностью дня. Но все-таки для стороны, начинающей дело, в коем берут участие войска, желательно иметь в запасе побольше светлого времени.
У темноты, однако, свои плюсы, утешил он себя. Ник утешал всякий раз, столкнувшись с каким-либо осложнением.
Натянув вожжи, рядом остановился «ванька».
– Прокачу, барин. Вороные птицей летят. Бестужев откинул полость.
– Невский. Против Гостиного двора… Да побыстрее! Он спешил к Гавриле Степановичу Батенькову.
10
Когда-то Александру Федосеевичу не терпелось дождаться, чтоб сыновья выросли, он заглядывал под стол: когда мальчонки дотянутся ногами до полу? В год его смерти Николаю стукнуло девятнадцать; чахлый, болезненный первенец вымахал в крепкого, щеголеватого моряка, мичманом кончил Морской корпус. Невинным насмешкам сначала отца, а потом и матери подвергалась его скрупулезная точность, педантизм.
Прасковья Михайловна деланно ахала, увидев у Николаши на столе пружинки, колесики, – он собирал и разбирал часовой механизм, пытался усовершенствовать хронометр. «Эко ты, сынок, намусорил». Николай улыбался: в их семействе без надежных часов – беда, – Мишель прибежит на рандеву до срока, Саша – опоздает.
Матушка возражала: точность не от часовой стрелки – от натуры.
Сегодня хотела подняться в пять с половиной пополуночи, но пробудилась раньше. Лежала в темной вдовьей спальне с ало мерцающей лампадой. Встала, услышав скрип саней, цоканье конских подков, шумы раннего Андреевского рынка, грохот дров, сваливаемых на железный лист. (Голландские печи тянулись на второй этаж, но топили их с первого.) Сколько раз выговаривала слугам, чтобы утром блюли тишину, уехала – разболтались; ничего, у нее не побалуешься, наладит порядок…
Одеваясь по-домашнему, не подошла к туалетному столику. В давние времена долго сиживала перед ним на пуфе. Столик черного дерева с откидной крышкой подарен был Александром Федосеевичем к свадьбе. В нем, вместо румян, помады, хрустальных флаконов с духами, теперь хранилась золотая табакерка, полученная сыном от императрицы.
Дети, хозяйство, дом, судебная тяжба, заботы по имению – этого хватало, чтобы заполнить день от рассвета допоздна. Оставались пустые бессонные ночи.
Сегодняшнее ее утро – все обдумано – начиналось кухней, уточнением еще в дороге намеченной смены блюд.
Уподобляя василеостровский дом кораблю, Николай так определял последствия матушкиных приездов: курс прежний, но порядок и скорость изменены.
Однако никто не догадывался, что и для Прасковьи Михайловны приезды эти – великое потрясение. Замечает она не только пыль на балясинах и нерасторопность прислуги. Николай похудел, Михаил нервен, электричество в воздухе…
Обед с дочерьми и сыновьями – главнейшее событие нынешнего воскресенья. В помощь куда как опытному Евдокиму, кормившему Николая и тех из братьев, кто останавливался на Седьмой линии, Прасковья Михайловна прихватила с собой из Сольцов Федьку – опрятного паренька, освоившегося с домашней работой.
Она застала обоих в кухне с черным от копоти сводчатым потолком. Смахнув невидимые крошки, села на табурет. Полысевший у плиты Евдоким пользовался ее безграничным доверием. Слушал он и отвечал почтительно, не боясь, однако, возразить. Другого бы крепостного Прасковья Михайловна поставила на место. Евдокимова независимость оправдана – неглуп, честен и знает порог дозволенного.
В хороших, достаточных домах хозяйка не идет в поварню; кухарь сам является к ней. Но Прасковья Михайловна любила запахи кухни, с удовольствием пила тут кофе, который варил Евдоким на ее вкус.
Вскоре объявилась и Елена – сонно припухшие щеки и выражение озабоченности на лице. Она делит матушкины хлопоты и печется о ней самой, радуя и удручая Прасковью Михайловну: при столь самозабвенной дочерней и сестринской любви, не слишком интересной наружности да скромном приданом не остаться бы в девицах. Чудеса в наш век редки, редки люди, напоминающие Александра Федосеевича…
Прасковья Михайловна помнила, кто из мальчиков что любит, и желала потрафить каждому. Елена соглашалась, но ее пугала необъятность обеденной программы. Она обратилась за поддержкой к Евдокиму, но не заручилась ею: старый повар считал, что обед должен соответствовать событию, и это его печаль-забота – не подкачать, успеть.
Заглушая неумолчный гул, ржание лошадей, выкрики разносчиков, у Андрея Первозванного ударили к заутрене. Благовест отчетлив, звонок.
Прасковья Михайловна отодвинула чашку с недопитым кофе, выпрямилась. Переодеться, остыть от кухонного чада и – в церковь. Младших дочерей будить не велела. Отоспятся, будут лучше выглядеть. К сыновьям наверняка забегут приятели…
Собираясь к заутрене, Прасковья Михайловна думала о платьях, в каких дочери выйдут к обеду. Нелегко угодить столичным женихам, нелегко. Сама она в храм отправится в шубке, справленной год назад (бобер по подолу и широкой полосой посредине), вместе с сыновьями. Где, как не в церкви, показать людям, что за молодцов подняла она, вырастила.
От слуги услышала, что поздно ночью с Николаем вернулся Петр. Последний из младших сыновей, сохранивший память об отце. Павлик осиротел двухлетним.
Петр мечтателен и восторжен. Но восторженность упрятана, не сразу себя кажет. В своих влечениях следует Николаю и Александру. Загоревшись чем-либо, отдается без остатка. Сперва такой страстью был кронштадтский театр, в шутку названный Петрозаводским.
В Кронштадте он квартировал в комнатах, ранее запятых Николаем, дружил с Михаилом Гавриловичем Степовым и не далее как 9 декабря сопроводил в Петербург Любовь Ивановну.
Любовь Ивановна остановилась у столичных друзей. Наслышанная о слабости Прасковьи Михайловны, до ночи раскладывавшей гран-пасьянс, купила для нее роскошную колоду и наказала Пете отдать матушке карты, а Николаю – записку. Петр, исполненный уважения к роману старшего брата, к красавице – героине романа, счел, что подарок должен вручить сам Николаша.
Тот ночью сунул карты вместе с запиской в карман и в утренней спешке запамятовал о них. Он тоже пробудился ни свет ни варя. Но из своей комнаты не высовывался, дела, ждавшие его внимания, от литературы были далеки: состав морского экипажа, списки офицеров. Сосредоточившись на списках, он утвердился, что визит, к которому не лежала душа, необходим. Чем быстрее нанести, тем лучше.
Желанный семейный обед вдруг пронзил своей неуместностью. Сегодня тратить время на долгое застолье! Но изменить уже ничего нельзя.
Он растолкал Петра. Брат глядел букой, ворчал. Понадобилось напомнить о матушке, сестрах, обеде и о вчерашних поручениях Рылеева. Петр выслушал мрачно, отхлебнул холодного чаю. Вдруг, воспламеняясь, быстро оделся, тронул расческой всклокоченные со сна волосы.
В церкви их сопровождали восхищенно-завистливые взгляды, – величественная мать с сыновьями в черных морских шинелях, со старшей дочерью, выступавшей надменно, строго взирая перед собой.
Отстояли всю службу, подошли под благословение. Молодой, борода крутыми колечками, батюшка дружелюбно моргнул Николаю и Петру – Бестужевы из числа почтенных прихожан.
Николай, едва выстоявший заутреню, начал спешить. Поймав недоуменный взгляд матушки, покраснел, как нашкодивший мальчуган. Обязательно вернется к обеду…
Среди долетевших до слуха Прасковьи Михайловны слов, которыми обменялись сыновья, она уловила фамилию Моллера, начальника Петра. Имелся и еще Моллер, тоже по морскому ведомству.
Она хорошо запоминала такие фамилии: в Нарве жило немало немцев – ремесленников и коммерсантов. Ее удивляла враждебность сыновей к немцам. Тем более странная, что Николаша души не чаял в капитане Тизенгаузене, плохо говорившем по-русски, Александр носился с чудаком Кюхельбекером. Вообще среди их друзей по службе и по изящной словесности немало немцев. Когда, будто невзначай, она спросила сына Сашу, он – опять-таки странно – объяснил: Кюхельбекер и Тизенгаузен – чужой веры, но духом русские…
Петр тоже заторопился, глаза лихорадочно вспыхнули. Прасковья Михайловна потрогала лоб – не жар ли?
Здоров, – он поцеловал ей руку, будет к обеду.
– Ты не завтракал, – спохватилась мать.
– Ничего, напился чаю…
Жена офицера, человека деятельного, она мирилась с непредвиденной мужской занятостью. Оставляя за сыновьями право спешить по делам, внутренне терзалась тревогой, к которой добавилась сегодня толика огорчения. Ведь так надеялась целый день быть в их кругу, слушать их смех, легкую пикировку, вспыхивающую с приходом Александра, умудрявшегося поддеть любого и расшевелить даже частенько впадавшего в дрему Петра.
К обеду все соберутся. Сколько их еще впереди, таких обедов – за воскресным столом, с сыновьями, бог даст, с невестками и зятьями, там и внучатами…
Глядя ночью на мерцающий фитилек лампады, опа ощутила прилив давно не испытываемого счастья. Теплый, обжитый дом, сыновья – солидные люди, подросли дочери, все они спаяны любовью к ней.
Дать жизнь – назначение матери. Но прочно сохраниться в жизни детей даровано не каждой.
Пять лет назад, совершая поход, полный всяческих впечатлений, Александр стремился в Нарву, на родину матери, – увидеть эти места, сберечь в памяти. «Пишу к вам, любезная матушка, из места вашей родины, в виду башен нарвских, по которым вчера лазил я, как белка, в опасности быть раздавленным сводами или упасть с 30-саженной вышины… Какой вид, какое местоположение!..»
…Вскоре после утреннего отъезда Николая, за ним – Петра у дома задержалась щегольская карета. Человек в громоздкой шубе, не глядя под ноги, спрыгнул в талый снег, поспешая к крыльцу.
Доложили: Кондратий Федорович Рылеев.
Прасковья Михайловна не стала ждать, сама спустилась вниз.
– Что ж я, старая, тебя, голубчик, не углядела, – говорила она, целуя Рылеева в лоб, – Раздевайся. Чаю подадут.
Рылеев нерешительно снял шубу.
– Ты небось к Николаю? Он недавно со двора.
Кондратия Федоровича раздосадовала неувязка. Он ли припозднился? Какие-то новые причины понудили Николая уехать до срока?
– А Петруша? – не питая надежд, поднял голову Рылеев.
– Следом за братцем.
Рылеев огорченно потянулся к только что повешенной шубе.
Бестужеву подмывало узнать про Александра. Но удержалась. Рылеев сам вспомнил: Саша с утра не поспел, к обеду будет…
С отбытием мужчин дом не стих. Маша и Оля сновали по комнатам, слуги таскали стулья в большую гостиную.
Для обычного обеда на десять кувертов достаточно столовой на первом этаже; мебель карельской березы – старая и удобная, окно на Андрея Первозванного. Но сегодня она распорядилась накрывать на пятнадцать. Их самих девятеро, Рылеев с Торсоном – одиннадцать, три-четыре негаданных гостя.
Купчина Гурьев тянулся за аристократией, – на втором этаже поместил парадную опочивальню. Прасковья Михайловна, безрадостно вздохнув, выбрала себе покой в торце, как и из столовой, на бело-розовую церковь. В бывшей купеческой спальне устроили гостиную – между окон зеркало, по стенам литографии, батальные полотна, софа в углу, ломберный стол за ширмой, кресла, темные обои с золотыми лилиями. Дверь в соседнюю комнату сняли и повесили раздвижные коричневые шторы, – комната продолжала гостиную.
Дети, за исключением Николая и Елены, не набивались в советчики, заранее соглашаясь со всем, что будет сделано в доме по воле и вкусу матушки. Такое доверие тешит родительское сердце, однако не худо бы и самим вникать в топкости житейского обихода.
Она опять попадала в лабиринт противоречий – невольный деспотизм материнской любви, горделивое сознание: все дети при мне и – неотступное опасение: когда же обзаведутся собственными семьями?
Прасковья Михайловна шествовала из комнаты в комнату, проверяя вчерашние впечатления. Саше не по праву василеостровский дом. А ведь она сама поставила к нему в комнату секретер Маркетри; он жалует секретеры, письменные столы с тумбами, и чтобы все ящики запирались на ключ, чтобы никто не касался до его бумаг. Только Елене, Лиошеньке, дарована привилегия наводить порядок в рукописных завалах брата. Отсутствие таких завалов укрепляет Прасковью Михайловну в мысли, что сын днюет и ночует у Синего моста. Успокаивает надежда на живущего подле Рылеева: знаменит как стихотворец, однако ж семьянин, на хорошей должности, благоразумен.
Общая комната Петра и Павла пустует не по их воле: у Петра служба в Кронштадте, Павлик смотрит сны в юнкерском дортуаре артиллерийского училища.
Михаилу, ей известно, милее собственной комнаты диван у Александра. Осел в доме лишь Николай. Его двусветный кабинет хранит приметы неутомимых трудов хозяина: манускрипты, чертежи, модели кораблей, тяжелые тома лексиконов, баночки с краской, подрамники. Карандашные наброски подтверждают: здесь бывала Степовая.
Воистину красива, или Николаево чувство сообщило рисункам одухотворенность? Какова она, эта мать, чужая жена, сумевшая тугим узлом привязать к себе сильного мужчину, пользующегося успехом у молодых петербургских прелестниц?
Ничто не свидетельствовало об охлаждении Николая к Степовой. Пара женских перчаток, забытых на кресле, гребень на столике, где Николай брился… Мать была далека от малейшего осуждения сына. Не ей цепляться за условности, частенько драпирующие ложь, но разве не оправдано материнское желание видеть своего старшего во главе его собственной семьи?
Ничего, перемелется, образуется. Сегодня Прасковье Михайловне легко давались утешения. Не огорчил утренний отъезд Николая и Петруши, пустовавшие комнаты сыновей. Каждый из них существовал сам по себе, и все-таки они жили совместно. Вещи и книги одного попадались в комнате другого, сочинения читались вслух. После отъезда Петра и Николая, поврозь наведались два офицера и статский, спрашивали Николая Александровича. Нет? Тогда Михаила Александровича или Александра Александровича. Видать, и друзья общие…
Елена следила за тем, как гостиная превращалась в столовую. Софу отнесли в соседнюю комнату. Снизу волокли длинный стол, недостающие стулья. На чайный столик, покрытый скатертью, поставят супницы, блюда, подносы, позже – самовар.
По запахам Прасковья Михайловна определяла, что делается вокруг раскаленной докрасна плиты. Пахло тестом, уложенным на смазанные маслом противни.
Она помнила лукулловы пиршества, какие закатывал граф Строганов: мраморные столы с мозаикой, окруженные постелями (гости вкушали яства на римский манер, возлежа на подушках); золотые сосуды, дым от благовонных курений… Память, сберегшая названия изысканных блюд, сегодня подогревала тщеславие Прасковьи Михайловны – не только накормить, но и поразить обедом, собственных сыновей поразить!
Маша и Ольга суетились вокруг сундука с нарядами. Платья разбросали на спинках кресел, прикладывали к себе, вертясь перед зеркалом.
Вовсе они не дурнушки, утешилась Прасковья Михайловна, разве что стеснительны.
– Выбирайте среди белых платьев. И чтобы не похоже у одной на другую. Не в Смольном монастыре. Можно и декольте, и рукава покороче…
Из нижних сеней долетели громкие голоса Михаила и Павлика.
* * *
Михаил, недавно вступивший в командование ротой, отменил шомпола, палки и розги. Сперва солдаты сочли это за слабость, но вскоре оценили мягкое обращение, полюбили молодого командира.
В пятницу батальон московцев пошел по караулам в Зимний дворец, роту Михаила назначили на главную гауптвахту.
– Послушайте, маменька, послушайте, что стряслось…
Оказывается, великий князь Николай Павлович секретно приказал, чтобы с вечерней зари до утренней капитан лично водил часовых к его покоям.
– Вы, маменька, только подумайте – лично! – Михаил, усмехаясь, подкручивал усики.
Во втором часу ночи караульные, сменяясь впотьмах, нечаянно скрестили ружья, лязгнуло железо, открылись резко двери, в них – испуганный великий князь.
«Что случилось? Кто тут?»
Михаил воспроизвел дрожащий голос великого князя и свой спокойный ответ: «Караульный капитан, ваше высочество».
«Ах, это ты, Бестужев! – с трудом опомнился Николай Павлович. – Ну, если что случится, ты дай мне тотчас знать».
Это всего сильнее смешило Михаила. Сквозь смех он повторял:
– Я ему дам знать, маменька, обязательно дам…
Павлика подмывало вспомнить не менее потешную историю. Она относилась к другому великому князю – Михаилу Павловичу, – и ее в лицах разыгрывал Саша. Герцог Вюртембергский через него выразил соболезнование своему августейшему племяннику, когда тот в артикульном раже ударил себя прикладом по «причинному месту». Александр произнес перед Рыжим Мишкой речь, подобающую драматизму случившегося и его возможным последствиям. Великий князь обожал такие шутки и ответил каскадом сальных анекдотов, покоробивших даже Сашу, не выдававшего себя за красну девицу.
При матушке Павел не смел оглашать историю, пусть и в облагороженном виде. Он только давился от смеха:
– А Михаил Павлович?.. Помнишь?.. Саша сказывал…
Полными счастливых слез глазами Прасковья Михайловна глядела на Павлика и Мишеля: дети, сущие мальчишки.
Она оставила развеселившихся сыновей и устремилась в поварню. Что-что, а вафли и яблочные пирожные станет печь собственноручно.
11
Летом на Мойке удили рыбу. Бестужев подолгу стоял у чугунных перил, готовый смиренно ждать, когда клюнет у какого-нибудь страстотерпца в соломенной шляпе, поплавок, дернувшись, утонет в зеленоватой воде, и серебром сверкнет рыбешка, – вроде тех, что водились в марлинском пруду…
Извозчичьи вороные ходко шли по набережной Мойки – слева голубоватые сугробы надо льдом, ветер крутит невесомые белые воронки, справа – опушенные снегом крыши домов. Воскресная умиротворенность разлита в слабо согретом зимнем воздухе.
Рылеусу легче, подумал Бестужев, его давят каменные стены Петербурга, колонны, мертвенный отблеск окон. Заговорщик, не любя город, отважнее заносит на него руку. Бестужев – убежденный горожанин – написал статью «О деревянном строении в России».
Все деревни и почти все русские города деревянные. Вред от того очевиден. «Истребление лесов и беспрестанные пожары суть неминуемые и гибельные сего последствия. Вредное влияние на здоровье, а всего более на характер целого народа…»
Дерево разумнее заменить камнем, кирпичом. «…Весь наш север изобилует всякого рода пластами, годными в постройку, а доказательством тому служат и каменоломни по всей Олонецкой, Вологодской, С.-Петербургской, Тверской и Новгородской губернии».
Автор указывал экономические выгоды каменных строений, не упускал и государственные интересы, и сторону моральную. Каменные стены надежнее, под их защитой, под долголетней кровлей человек сильнее ощущает зависимость от деда и прадеда. Если стены ничего не напоминают, с ними легко расставаться. «…А кому легко расстаться с стенами родного жилища, тому нетрудно бросить и родину – позабыть все родимое. Дерево тлеет, горит, а с ним пропадают и прежние нравы, и дедовские обычаи… Кто не вспоминает о своих предшественниках, тот не ищет жить в воспоминании, тот не имеет даже мысли об улучшении своего состояния. Опыт, ум веков протекших для него потеряны…»
Бестужеву нравилось удивлять читающую публику – с чего бы романтик взялся за низкую прозу: кирпич, бревна? Удивление росло; автор судил оригинально, однако не без знаний. Главное выложил под занавес.
«…Вот почему, недовольные собою, мы всегда готовы прельщаться другими странами, ибо там, где нет страсти к своему, там скоро явится пристрастие к чужому. Унизительное предпочтение иноземцев, к несчастью, слишком это доказывает».
Всего сильнее Бестужев любил каменный Петербург зимою. Снежное одеяние скрадывало иноземный облик, сугробы ломали пространственную геометрию, город становился русским, одушевленным.
Возле полосатой будки извозчик, взяв на себя правый повод, свернул на Невский проспект. Где-то здесь напроказничал Якубович. Вместе с лоботрясами ночью перевесил вывески на мастерских и лавках. Утром к булочнику пришли за мясом, над подъездом портнихи красовалась надпись: «Аптека», над молочной – «Гробовой мастер», трактир окрестили парикмахерской, парикмахерскую – магазином колониальных товаров.
Затея, вызвавшая смех, сегодня настораживала своей никчемностью, – Якубович рвался на ведущее место в деле, его черная повязка мелькала повсюду, он настаивал на действиях, сыпал угрозами…
Пока длилась стадия речей и дебатов, допустимо было кое на что закрывать глаза. Но и тогда Батеньков напоминал о полицейских ищейках. Однажды Аракчеев, гуляя с ним по Фонтанке, показал на шпиона, следившего за всесильным еще временщиком. Аракчеев внушал Гавриле Степановичу: царь прав, приставив и к нему соглядатая, дабы знать, с кем якшается «преданный без лести».
Желательная – так выразился Рылеев – встреча с Батеньковым обретала для Бестужева смысл необходимости. Этот смысл копился капля за каплей в истекшие полтора часа. Разговаривая со Штейнгелем, вычерчивая схемы двух петербургских площадей, он с трудом удерживал нетерпение. Доложить военным руководителям заговора? Но с Трубецким и полковником Булатовым отношения не заладились. К Оболенскому поехал Рылеев.
Что там застанет? Вчера, позавчера в общество без должного разбора вовлечены молодые офицеры, среди неофитов – и отчаянные головы, и робкие сердца…
Ожидая возле Синего моста «ваньку», наблюдая работу фонарщика, Бестужев окончательно решил: к Батенькову.
Визит требовал охлаждения, – с Гаврилой Степановичем не пофантазируешь. Он тушевался перед Батеньковым – мужем государственным по складу мышления и связям, способным сослужить службу не только заговорщикам, но и будущему России. Хотя как раз к Батенькову надлежало относиться без трепета. Бестужев, не иной, распахнул перед ним двери в тайное общество.
Ноябрьским вечером играли на бильярде в квартире Прокофьева. Гаврила Степанович, кряхтя, сгибался над зеленым сукном (здоровьем немощен, за ранами уволен от службы), подолгу целился (близорук с детства), но шары клал отменно и одолел противника.
Бестужев стряхнул мел с мундира, реваншировать не хотел. Батеньков полюбопытствовал – откуда у Александра Александровича печаль? Не амурное ли фиаско?
Бестужев не поддался легкому тону; его одолевает тревога из-за происшествия в Грузино, где убита любовница Аракчеева. Какова сила потаенной народной ярости!
Гаврила Степанович, небрежно перекрестясь, заметил, что извергу в юбке – Настасье Минкиной – туда и дорога. Но разве убийством гнусной бабенки образуются герои?
Бестужев судил широко, махал в воздухе полированным кием. Гнев рождает героев, немало их уже насчитывается… Далее пустился – о крепостной деревне, об измордованной фрунтом армии, неправедных судьях, всеобщем мздоимстве.
Батенькову, воспитаннику военно-сиротской школы, офицеру Отечественной войны (в одном сражении кряду получил десять штыковых ран) можно бы и не растолковывать, почем на Руси фунт лиха и кто на этом лихе греет руки. Собственными ушами он слышал, как один генерал-губернатор именовал своих чиновников «инструментами генерал-губернаторской воли», видел, как другой понуждает мужиков продавать хлеб, самовольно назначив цену, и составляет бумаги, кои, как писал Батеньков, «отличались несообразностью смысла к правам человечества». Думал он о всем том не менее Бестужева, соединяя в себе бесстрашие на поле боя, смелость мыслей с осторожностью в речах. Уроки политической мудрости брал у своего благодетеля графа Сперанского, с ним коротал часы, сообща искали ответ на хитрые загадки, как, скажем, расшифровать египетские иероглифы. Батеньков с детства говорил по-татарски, изучил французский, немецкий, латынь, греческий, английский, древнееврейский. В молодости читал Канта, Шеллинга, Фихте, позже – французских материалистов XVIII века, от них – к Гегелю. Не мода привела его в масонскую ложу – поиски истины, нравственного смысла. Вместе с «вольными каменщиками» одушевленно выводил низким голосом:
Оставьте гордость и богатство,
Оставьте пышность и чины, —
В священном светлом храме братства
Ждут добродетели одне…
Тогда, в бильярдной, Бестужев, забывшись, намекнул на тайное общество.
– Цели, сударь, каковы? – перебил Батеньков.
Бестужев, как шашку «на высь», вздел кий: низвержение самовластного государственного строя, конституция.
– Не был бы русским, коли отстал бы от тех, кто движим высокой целью!
Бестужев оторопел – еще не успел раскрыть карты, помнил неудачу с князем Вяземским, да и энтузиазм согласия не по «большим эполетам», не по солидному положению в чиновных верхах, наконец, не мальчик Гаврила Степанович, через год достигнет возраста Христа… Поди, угадай – где найдешь, где потеряешь.
О тайном обществе с некоторых пор Батеньков догадывался. Подозрение шевельнулось, когда Иван Васильевич Прокофьев зазвал его на именины к Рылеевым.
Батеньков отнекивался – незваный гость… Иван Васильевич напирал: у Рылеевых будут рады, Гаврила Степанович всеми уважаем. Кто удержится перед комплиментами? Спустились на нижний этаж. Именинный стол, но людей мало, в речах доверительность.
Потом, у себя дома, Батеньков спохватился: откуда подобная близость? Не сослуживцы, статские вперемежку с офицерами, даже военные не одного полка и не общего кадетского выпуска. Завсегдатая «четвергов» у Греча не удивишь либеральностью речей. В столовой Рылеева свободы было чуть меньше, голоса тише, и это тоже подогревало мысль о сообществе; масонское прошлое кое-чему научило.
Новая встреча упрочила предположения. В кружке у Рылеева (те же лица) разговор о революционном времени во Франции; Батеньков высказал убеждение, что насильственные перевороты вели к деспотизму одного честолюбца.
Кондратий Федорович молодо откинул кудри: на всякого честолюбца есть кинжал свободного человека.
Такое с бухты-барахты не брякнешь. Где и как созревают подобные идеи, Гаврила Степанович догадывался. Догадывался и о том, что Рылеев постарается залучить его в среду единомышленников. Но бестужевской эскапады в бильярдной не ждал. Однако отнесся как к неизбежному. Не Александр, так Николай, не Бестужевы, так Рылеев. Они имели на него виды, через него – на Сперанского. У заговора своя логика – риск и осторожность. Логика, ему доступная.
Он издавна приятельствовал с бароном Штейнгелем. Владимир Иванович составлял прожекты, Батеньков обдумывал механизм государственного переворота и введение конституции. Сперва на английский манер. В январе двадцать пятого года решил: революция полезна и весьма вероятна, участвовать ему в ней необходимо.
Слова Бестужева о низвержении самовластия пришлись точно: шар от двух бортов – в лузу.
Рылеев не замедлил ввести Батенькова в подробности заговора. Подробности множились; нужна была трезвость мышления, чтобы одолеть сумятицу, нелепости, случайности. Находясь внутри общества, Батеньков сохранял невозмутимость созерцателя, был умеренно терпим и общителен. Одновременно внутри и снаружи; на «русских завтраках» ел капусту у Рылеева, вечерний чай пил со Сперанским.
И Рылеев, и Бестужев чувствовали зазор, отделяющий от них Батенькова. Тот утомленно слушал пиитические излияния: вече, Новгород, древнее устройство… Куда больше по душе ему были петровские новшества. Однако и Петра он именовал не «великим», а «первым». Глаза у человека не на затылке, вперед надобно смотреть.
* * *
…Нынешним воскресеньем его покинула сдержанная насмешливость. Бестужева принимал человек, не старавшийся скрыть волнения. Сюртук с золотыми пуговицами распахнут, очки – без них никто его не видел – на столе. От закушенной нижней губы подбородок клинышком торчит вверх. Над провалами глаз – тяжелый лоб, вихры спутанных волос.
В доме напротив Гостиного двора Бестужеву случалось бывать и прежде. Бельэтаж занимает овдовевший Сперанский; на втором этаже флигеля, по коридору, – Батеньков и трое сослуживцев, на первом – зять Сперанского Багреев с женой. К Багреевым стекается молодежь и сочинители солидного возраста; развлечения на любой вкус – вист, шахматы, фанты, чтение литературных новинок. Не обремененный семейством Батеньков проводит здесь свои досуги, ему не помеха откровенное ретроградство Багреева.
Аскетические склонности Батенькова отпечатались на обстановке его кабинета. Ни картин, ни портретов, ни ковров. Голые стены, карта Сибири, из не прикрытого экраном камина торчат щипцы. На книжной полке зеленые и синие корешки – тома немецких философов. Рояль, десятка два кресел с деревянными спинками. В эту валу на огонек «холостяцкого вечера» собирается петербургский Парнас, чтя писательский дар, ученость и красноречие хозяина…
Не пытаясь объяснить своего состояния, Батеньков с места в карьер сообщил:
– Только что от «старика», то бишь графа Сперанского!
При чем тут Сперанский? Почему Гавриле Степановичу не по себе? По пустякам Батеньков не будет нервничать. Бестужев сел без приглашения, достал трубку, Батеньков опустился в соседнее кресло.
Сегодняшний взрыв венчал цепь долгих бесед со Сперанским, размышлений о будущем устройстве государства, где графу уготован подобающий пост. Не соглашаясь с оглядчивым Сперанским, внутренне кипя, Батеньков сохранял свое мнение о нем, о месте «старика» при более разумном правлении Россией, о коем мечтал и сам граф, намекая: занял бы высокую должность при надежно-благоприятных обстоятельствах…
Первая стычка меж ними случилась 27 ноября, когда таганрогский гонец доставил весть о кончине Александра.
Упустить такой день! Единственный в сто лет! Не шевельнуть пальцем ради отечества!
Сперанский маневрировал: я – один, одиночки бессильны. Батеньков давал понять: Михаил Михайлович возьмется – подоспеют помощники. Намеки оставались незамеченными, граф отвергал активность. Свое негодование Батеньков излил Штейнгелю, подавленно воскликнул: «Россию ждет еще сто лет рабства».
Условились о Владимиром Ивановичем не сообщать ничего Рылееву, не хоронить надежды на Сперанского. Неизвестно, какое развитие примет междуцарствие. Вдруг да новый поворот убедит «старика».
Поворот наступил, Сперанский сохранял прежнюю позицию.
Утром, как частенько, Гаврила Степанович сидел у Елизаветы Михайловны Багреевой, дочери Сперанского, вышивал на пяльцах по канве. Вместе они вошли к графу, вернувшемуся из Государственного совета, и услышали: «Поздравляю с новым государем, Николай достойно продолжит царствование брата…»
Вернувшись от графа, Батеньков обескураженно пожаловался Елизавете Михайловне: всякий думает о себе и никто – о России. Багреева кивнула на своего ребенка: о России он станет думать. Почему-то все полагают, что думать об отечестве будут новые поколения.