Текст книги "Минута пробужденья. Повесть об Александре Бестужеве (Марлинском)"
Автор книги: Эмиль Кардин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)
Пускай думают, как карантинный фельдшер: писатель Александр Бестужев кончился, его талант погребен в петропавловской камере, в оледеневшей сибирской земле… (Тифлисские знакомцы вряд ли так думали, но ему нравилось считать, что и они совпадают с фельдшером.) В урочный час он предстанет в своем сочинительском могуществе.
Отложив часам к четырем пополудни рукопись, расслабленно направлялся в ресторацию Матасси (он – завсегдатай, слугам известна его любовь к острым блюдам, кислому; восточная кухня пришлась по нутру – суп из баранины, капуста по-гурийски, лобио, махохи). Пересекал после обеда замусоренный майдан – Эриванскую площадь, шел к Гаджинским воротам.
Он гуляет, но внутри совершается работа, обостряющая зрение.
Идет стройная женщина – черная юбка, на голове чихта [37]37
Картонный обруч, обтянутый бархатом.
[Закрыть], поверх белая кисея. На кисее шелковый платок, повязанный у подбородка. С ней мужчина в коротком архалуке, по рукавам, на груди мелкие пуговицы. Широкие шаровары забраны в сапоги.
Дома Бестужев делает зарисовки: одежда, фигуры, убранство комнат (ковры, широкие тахты, цилиндрические подушки – мутаки), живописная фигурка кивто, танцующего свой танец – кинтаури.
Он не устает внушать друзьям: нам должно знать кавказцев, их быт, языки, верования.
– Мы и русского мужика не разгадали, – отмахивается Пущин.
– Тем хуже для нас, – вставляет Петр Бестужев.
– Не потому ли квартируем на Кавказе? – присоединяется Павел…
Александр любит спуск к Куре, что против устремленной в небо башни Метехского замка. Река здесь неширокая, каких-нибудь пятнадцать сажен.
Уютный духан. Возле дверей, как и у многих тифлисских духанов, медведь на цепи. Общая растерянность беспредельна, когда воскресным днем Бестужев из коляски бросается к медведю, обнимает его мохнатую шею, слезно стенает:
– Оба мы с тобой на цепи, бедный Мишель… Оба в железах…
Испуганный духанщик оттаскивает русского, удивленно замечая, что барин трезв. Как ни в чем не бывало Бестужев возвращается к друзьям.
Его все более затягивает тифлисская жизнь, и поздней осенью предпочитающая двор комнате: на ноздреватых камнях под навесом расстелена скатерть – балык, икра, свежая рыба, сыр, баранина, дичь, плов, ведра кахетинского. Заходи – гостем будешь. Бестужев изъясняется по-татарски, понимает многие грузинские, персидские и армянские слова и не отказывается «быть гостем».
Вечерами – свое общество. По воскресеньям оно собирается у полковника Бухарина, где шуршит юбками проворная Екатерина Ивановна, все так же не сводящая с Бестужева восторженного взгляда. Анекдоты, шахматы, вист, споры о войне и словесности.
Полно, ссылка ли это? Государственные ли они преступники?
В разгар веселой вечеринки команда: всем гостям незамедлительно покинуть Тифлис.
Доктор Депнер в ужасе, Екатерина Ивановна близка к умопомрачению. Два дня назад Александр Александрович перенес приступ лихорадки.
Распоряжение исходит от главнокомандующего. Первым в нем поименован Бестужев; его сразу отправляют с двумя жандармами в Метехский замок. Из тюрьмы – в Дербент, в линейный батальон. Не дав проститься с Павлом (Петра – тоже в Дербент), с друзьями (их тоже вон из Тифлиса, по дальним гарнизонам).
* * *
Разные выдвигались гипотезы, объясняющие сей гром средь ясного неба. Бестужев не отвергал интриг военного губернатора Стрекалова, ревновавшего к нему Екатерину Ивановну, за которой губернатор безуспешно волочился…
Не было ясного неба, оно таким лишь виделось ссыльным и разжалованным; пока они весело читали стихи, играли в шахматы, строили куры тифлисским красавицам, над ними сгущались тучи. Старая злоба и новая неприязнь питали наветы на тех, кто умнее, одареннее, удачливее.
Бестужев ощущал, что воздух Кавказа напоен поэзией, но не ощутил в нем предательства. Он и его товарищи понимали: донос – известное средство сводить личные счеты, однако не понимали – со времени воцарения Николая и учреждения III Отделения донос стал непременным условием работы государственной машины. Осведомитель подталкивает ржавые маховики и шестерни имперского механизма, доказывая собственную преданность. На чиновника, офицера, брезгующего соглядатайством, падает тень. Где, позвольте знать, ваше недреманное око?
Подобным вопросом начальственно оглушили полковника Бухарина. Его бормотание – ничего крамольного за столом не говорилось, гостей приглашала Екатерина Ивановна – вызвало фырканье и отстранение от комендантской должности. За Бухариным и полковником Леманом отныне устанавливался «бдительный и секретный надзор».
За Бестужевым в Тифлисе слежка велась с первых дней и усилилась, когда он повадился в дом к коменданту. Паскевич получал сообщения агентов и, не мешкая, слал депеши Бенкендорфу. Фельдмаршал был заинтересован в обличении «государственных преступников», но лица, не входившие в сей разряд, его непосредственные подчиненные, не должны были выглядеть неблаговидно. Поэтому на Бестужева вешали всех собак. Бухарина же достаточно было выставить добродушным недотепой, намекнуть на его рога.
Однако противоречие таилось в том, что Паскевичу не доказать свою верность государю без опоры на «злоумышленников». Они – лучшие, храбрейшие, самые знающие командиры. Худо, пусто станет без Раевского, Сакена, Муравьева. Но их популярность (Раевский был самым юным – одиннадцатилетним – участником войны двенадцатого года, другом Пушкина) побуждает ревнивого к славе фельдмаршала скрепя сердце настоять на отозвании с Кавказа вышеупомянутых генералов как неблагонадежных.
Сложная возня ведется из-за Сухорукова, который, выполняя приказ Паскевича, составляет историческую хронику о войне России с Турцией. Паскевич норовит втолковать это военному министру, жаждавшему ареста Сухорукова:
«Употребление Сухорукова к такому поручению, когда он, как известно, замешан в происшествии 14 декабря и находится под секретным надзором, не должно удивлять вас, милостивый государь, ибо в одинаковом с ним разряде находились многие служившие при мне; как-то: генерал-майор Бурцов, полковник Леман, поручик Пущин, Искрицкий и полковник Вольховский были в замечании. Не имея других, которые бы с пользою употреблены быть могли, я, по малому числу людей в сем корпусе способных, принужден был давать поручения мои сего рода чиновникам».
В конце длинного объяснения фельдмаршал написал: «Они оправдали доверие по службе, но многие из них не оставили прежних мыслей».
Зачеркнул последнюю фразу: получилось, будто «прежние мысли» не мешают оправдывать «доверие по службе». Что само по себе крамольно.
Был арестован и выслан Сухоруков, подверглись высылке из Тифлиса братья Бестужевы, все их друзья. Вина – чего они не могли взять в толк – заключалась в одном: они оставались самими собой, разжалованные и сосланные, жили, думали, трудились ради отечества. Это и было предосудительно. Равно как и постоянные их встречи.
* * *
В канун нового года тифлисцы вывешивают ковры на резные балконные перила.
Александру и Петру Бестужевым не до предпраздничных украшений. В холодный, сырой день они покидали грузинскую столицу. Теплые вещи, взятые из Якутска, хранились на полковом складе в Белых Ключах, деревеньке поблизости от Тифлиса. Но Бестужеву не дали забрать одежду, побывать в штаб-квартире 41-го полка из списков которого он исключался.
Денег не было, продать мебель не успели. Жалкие пожитки валялись на колымаге. Братья ехали верхом. Кони спотыкались на обледенелой аробной тропе. У Петра болела рука, рана снова гноилась. Александра одолевала слабость. Еды хватало, лишь чтобы не протянуть ноги.
К исходу шестнадцатых суток впереди смутно забелела россыпь домиков – Дербент.
11
Опостылевшее ружье отдыхает у стены крепостного палисада. Бестужев сел на мерзлую бугристую землю, стиснул голову. Лихорадка нещадно бьет тело.
Караульному сидеть не полагается, и ружье запрещено выпускать из рук. Но никакой черт не обходит ночные посты. «Их благородия», напившись вина, до одури наигравшись в засаленные карты, спят на пропотевших перинах.
Зловонный Дербент – вотчина Аида, воистину царство мертвых. Мрут солдаты, офицеры, их жены и дети. Но, обгоняя смерть с косой на плече, наступает умственное омертвение…
Утром притащится сонная смена: «Никаких перемен» – «Все в порядке». Скорбный девиз якутского житья-бытья. Райское было житье! Теплый бревенчатый пятистенок, сладкий дым самовара, дощатый стол, фолианты Гёте и Байрона, английская речь Захара, родные сугробы за окном…
Под Байбуртом Бестужев первым вызвался на клич «Кто желает охотником?» В Дербенте, опережая других, идет в ненавистный для всех караул. Ему милее ночь и одиночество. Вой шакалов отраднее матерной брани фельдфебеля. Ветер, налетая с Каспия, холодит до костей, но и отгоняет мерзкий смрад кривых улочек Дербента.
После ночного караула нижнему чину положено отсыпаться до обеда. Но это – инструкция, что хранится в штабном сундуке. Командиру линейного батальона подполковнику Якову Евтифеевичу Васильеву инструкция не указ. Он накрепко усвоил: любые неполадки – от праздности нижних чинов, в ней корень зла. Потому после ночного караула солдату достаточно прикорнуть часок и – на плац.
Васильев хищно шагает вдоль строя, вытянутой шашкой проверяя равнение. Еще унтер-офицером он видел однажды, как император Александр с тонкой серебряной шпагой обходил каре. Вросло в память, и сейчас, когда Васильев в летах, под пятьдесят, отяжелел телом, рыжие пучки волос торчат из ушей, ревматизм донимает ночами, он услаждает себя этим зловещим шествием мимо застывшего солдатского ряда.
Батальонный командир не долее чем на минуту останавливается перед рядовым Бестужевым: серое от лихорадки лицо, но глаза с бесовским пламенем, на закушенной нижней губе капелька крови. Усы сбрить, решает Васильев, не сегодня, при назидательном случае. Непутевый Бестужев сам избрал солдатскую участь, посягнув на порядок, который свят и незыблем, унаследован от отцов и дедов, определен всевышним. От праздности все посягательства, от разврата и чужеземных книг…
Время всегда катилось для Бестужева с оглушительной быстротой. Оно ослабило свой бег в Якутске и, наверстывая, помчалось в кавказских расщелинах, в многоцветном, голосистом Тифлисе. В Дербенте время замерло.
Он достает часы, луна тускло освещает серебряную луковицу. Стрелки приржавели к циферблату.
Остановившееся время в царстве мертвых.
Шершавой ладонью Бестужев ведет по глазам, небритым щекам, колкому подбородку, острому кадыку. У покойников день-два растут ногти и борода.
Не лихорадка, так воспаление легких, не холера, так подполковник Васильев. Живым отсюда не выбраться. Однако смерть его не пугает, – доказал при Байбурте; страшен безгласный конец.
Об этом думает, стоя на карауле, терзаясь бессонницей в казарме с тяжелым духом портянок, смазанных дегтем сапог, нестираной амуниции, потных тел.
В карауле Бестужев ждет не дождется рассвета. Бегает, согреваясь, между рвом и прогнившим палисадом, смотрит в сторону моря. Вот-вот полоска зари подожжет мелкую волну, она розово вспыхнет.
Только и радости – эти минуты. Потом – артикулы, фрунт, муштра и голод.
Нет у него покровителя, вновь адресоваться к Дибичу неразумно: рвался на Кавказ – терпи.
Воззвать к всемогущему Бенкендорфу? Но Васильев, увидев на конверте грозную фамилию, сцапает послание.
Письмо к матушке и сестрам подполковник изучать не станет, в чтении не силен. Маменька и Елена смиренно обратятся к графу Бенкендорфу: исходатайствовать у императора перевод в любой армейский полк, употребляемый против неприятеля. Бенкендорф увидит – Бестужев рвется на верную гибель. Но поймет ли, что не все равно – кончить дни в битве или околеть в зловонной дыре?..
Не получая вестей от Петра – как там его рана? – Бестужев попросил у Васильева разрешения съездить к брату. Петра назначили в крепость Бурную, это менее ста тридцати верст от Дербента.
Подполковник поучающе рек, подчеркивая в воздухе толстым пальцем каждое слово: отпуска даются только в виде поощрения.
– Получше бы держал «гусиный шаг» на плацу.
«Гусиный шаг», маршировка вместе с рекрутами при ранце, ружье, полной амуниции… Местоимение «ты» не произнесено, однако: «Получше бы держал…»
* * *
Преследуемый запахом щей и солонины, Бестужев – не сыт и не голоден – покинул столовую. Навстречу – запыхавшийся вестовой из батальонного штаба: рядового Бестужева спешно к коменданту города господину майору Шнитникову.
Ничего хорошего от этого вызова Бестужев не ждал; очередной подвох, не иначе.
Вытянулся в дверном проеме. Напротив – конторский стол, над ним – портрет императора.
Комендант сидел не за столом, а на диване, закинув ногу на ногу. Вскочил, не дав нижнему чину отрапортоваться.
– Здравствуйте, любезнейший Александр Александрович… Садитесь, пожалуйста… Меня величают Федором Александровичем…
Майор усадил его на диван, а сам, прогуливаясь по кабинету, говорил, говорил, повергая Бестужева во все большую растерянность.
Кабинет как кабинет; чернильные кляксы на облезшей столешнице, гора серых папок, с коих свешиваются сургучные печати, обшарпанные стулья у стены. Единственная особенность – этажерка с книгами.
Комендант – ненасытный книгочей, и Бестужев – почитаемый автор. Еще со времен «Романа и Ольги», «Замка Вендена», «Вечера на бивуаке», «Замка Нейгаузена», «Ревельского турнира»…
– На радуге воображенья
Воздушный замок строит он;
Его любви лелеет сон…
Но бьет минута пробу жденья! —
одушевленно декламировал Шнитников.
– Сколько воздушных замков мы воздвигаем в младости! – все так же увлеченно рассуждал комендант. – Что жизнь наша без них? «Но бьет минута пробужденья!»
В эту минуту, дражайший Александр Александрович, каждый держит ответ перед совестью и перед ним, – Шнитников воздел перст к потолку, у которого по углам отвалилась штукатурка.
Ошеломили Бестужева эти признания в казенном кабинете, пропахшем сургучом, чернилами и канцелярской пылью.
– С начального часа вашего прибытия в Дербент мы с моей Таисией Максимовной ждем, когда вы пожалуете в гости.
– Но я… – заикнулся было Бестужев.
– Знаю, все знаю, – радостно сиял синими глазами Шнитников, – потому не сразу пригласил. Эту дубину стоеросовую – Васильева – надобно брать во внимание, надобно быть чуть-чуть Талейраном.
Положим, Талейран из тебя неважнецкий, подумал Бестужев, больно быстро ты моего батальонного командира дубиной окрестил.
Шнитников, угадав это, рассмеялся еще пуще:
– Никудышный из меня Талейран… Однако соловья баснями не кормят… Чем бог послал.
Бестужев попытался отказаться – он уже обедал. И вызвал у коменданта новый приступ смеха: казарменный обед в лучшем случае дразнит аппетит, в худшем – отбивает оный.
По долгому коридору проследовали в жилую половину дома, миновали какие-то комнаты и оказались перед накрытым – у Бестужева зарябило в глазах – столом, из-за которого поднялась смуглая красавица с тяжелым пучком волос, оттягивающим голову.
– Я вас наверняка встречала, – без тени жеманства Таисия Максимовна подала гостю мягкую руку. – Говорила Федору Александровичу: вероятно, Бестужев…
Таисия Максимовна разбирается в отечественной словесности, они с мужем библиоманы, обладают редчайшими по нашим временам книгами, номерами «Полярной звезды».
Внутреннее оцепенение, не отпускавшее после Тифлиса, покидает Бестужева. Раз в вонючем омуте – иначе Дербент не назовешь – попадаются такие люди, как супруги Шнитниковы, не все потеряно. Подо льдом, которым сковал страну декабрь, бежит ручей.
Федор Александрович раскраснелся, русые волосы спутались, молодо сверкает глазами – кахетинское делало свое дело, – но судит здраво, без прекраснодушия.
От Васильева – что попишешь – никуда не деться: невежда, получивший власть.
Бестужеву почудилась укоризна. Он и его братья отнюдь не намеревались передать власть невежественным мужланам, мечтали споспешествовать общему просвещению. Он уже сталкивался с людьми, облеченными властью, но не отягощенными знаниями. Попадаются забавнейшие экземпляры. В форте «Слава» начальствовал поручик Хоруженко…
Бестужев ударился в воспоминания; получалось, что жили в форте «Слава» не худо, весело, он сочинял стихотворную повесть…
– Какую повесть? – нагнулась над столом Таисия Максимовна.
Ляпнул лишнее, но запираться перед Шнитниковыми грешно. Когда назвал «Андрея Переяславского», комендант вышел из столовой и вскоре вернулся со злосчастной книжкой.
– Мы с Таисией Максимовной подозревали, что сочинитель из опальных поэтов.
В своей драной рубахе и шароварах с заплатой Бестужев свободно чувствовал себя за этим столом. Родство всех трех душ настолько властное, что Бестужев отогнал фривольные мысли, когда Таисия Максимовна склонилась над столом, а он невзначай глянул в вырез платья. Ему везет на комендантов и комендантш. Но с Шнитниковой не затеет романа, умеет дорожить дружбой – мужской и женской.
У добряка Бухарина, кажется, из-за него осложнения, надо предупредить дербентского коменданта.
Шнитникову известно об отставке Бухарина с должности, догадывается о тайном надзоре. Что с того, однако? Жизнь с вечной дрожью перед доносами унизительна для человека, русского офицера. Ломать себя из-за соглядатаев? Натягивать личину угодливости? Потакать всякому прохвосту?.. Как же тогда нам с Таисией Максимовной смотреть в глаза друг другу?
– Я ничего не совершаю во вред отечеству. Подставлял и еще подставлю грудь под пули…
Таисия Максимовна стала быстро-быстро креститься.
– …Но отворачиваться от человека потому лишь, что его, истине вопреки, зачислили в государственные преступники, отдали во власть стоеросовой дубине Васильеву… Кто в полном значении более полезен родине – губящий дарования (сколько их уничтожено, пущено на распыл?) или тот, кто старается им содействовать?..
Бестужев, сдерживая слезы, отошел к окну.
Таисия Максимовна крикнула слугу, велела в соседней комнате накрыть чай.
Шнитников стал рядом с Бестужевым у окна. Перед комендантским домом улица раздалась, образуя подобие площади. У столба дремали низкорослые лошаденки, короткими хвостами отгонявшие мух, солдат без ремня нес на коромысле ведра, у забора на лавке сидели изваяниями трое в черных чохах и белых папахах, мохнатым шаром надвинутых на брови.
– Впереди море, – тихо сказал Шнитников. – Куда же нас с вами дальше посылать?.. Оставим это.
Комендант не отмахивался, однако, от положения, в каком находился Бестужев.
Шнитников выше Васильева должностью, но ниже чином, моложе почти на десять лет; как комендант располагает большей властью, но батальонный командир всегда при солдатах – напакостит, не успеешь опомниться. Со Шнитниковым он на ножах, хотя как будто и не ссорились.
– Враждебность Васильева ко мне сродни чувству, какое вы в нем возбуждаете. Зачем книжки читаю, журналы выписываю, с солдатами по-людски разговариваю. Поэтому и опасен, неблагонадежен, но, увы, еще не изобличен… Ежели ты на меня не похож – помыслами, поведением, – уже поэтому я буду сживать тебя со света. Но меня захочет проглотить – подавится. В боях он смел, но в интригах робок, опасается поскользнуться. Я ему внушаю, что вас нельзя обижать, даю намеки на высоких покровителей. Дескать, нынче нижний чин, а завтра…
– И завтра, Федор Александрович, и послезавтра, – уныло откликнулся Бестужев.
– Завтрашний день от смертных сокрыт. Я уведомил Васильева о своем намерении употребить вас как толмача, сведущего в татарском языке.
– Не настолько…
– Настолько, поверьте, настолько, – к Шнитникову вернулась улыбчивость. – Прошу к чаю. Завтра вечером за вами будет вестовой…
* * *
Ночью на часах, покуривая в рукав шинели, Бестужев размышлял о превратностях судьбы. Новая дружба согревала сердце. Но он видел также, что угодил между молотом и наковальней, из-за него обострится противостояние Шнитникова и Васильева.
Утром подполковник Васильев – он приходил до подъема, – возле казармы окликнул Бестужева. Солдат подбежал, стукнул каблуками, застыл, не дыша, с ружьем у бедра, взглядом «поедая» командира. Будь Васильев и более грамотен, он не сумел бы что-либо прочитать в этом непроницаемом взоре.
– Дозволяю спать до обеда. По обеде пойдете на учение.
Все-таки «пойдете», а не «пойдешь».
Не отрывая левой пятки от земли, Бестужев повернулся, стукнул каблуками, клацнул вскинутым ружьем и, задирая вытянутые ноги, направился в казарму.
С мучительным умственным напряжением – бугристые мужицкие морщины собрались на лбу – подполковник Васильев смотрел на удаляющуюся, прямую, как доска, спину рядового, обтянутую линялой рубахой.
12
Назавтра Шнитников прислал обещанного вестового. Стол в комендантском доме был накрыт в ожидании гостя, но до того, как сели, Федор Александрович повел Бестужева по комнатам. Прижав палец к губам, открыл двери в две детские – как-никак пятеро, над каждым склонился, поцеловал спящее личико. Задержался в библиотеке. Неярко горела подвесная лампа, с зеленым абажуром. Шнитников – мундир по-домашнему нараспашку, под ним свежая сорочка – без малейшей торжественности сообщил: библиотека эта и столик к услугам Бестужева.
Шнитников предупредил, что не так часто удастся любезнейшему Александру Александровичу пользоваться их гостеприимным кровом. Васильев – дубина стоеросовая, это бесспорно, однако батальон действительно насчитывает четверть комплекта, манкировать службой нельзя, как ни крути, ни верти, часовым достается по две смены…
Не ретируется ли перед Васильевым?
Бестужев слишком многое связал с новым покровительством – неизлечим, так и не избавился от розовых иллюзий.
Но Шнитников и на вершок не отступил. Сообща с Таисией Максимовной обдумывая положение Бестужева, он вник и в положение линейного батальона, чтобы отделить злой умысел командира от истинных надобностей по охране слабо укрепленной крепости. В последние недели стали часты дорожные налеты, возможно нападение на город. Васильев поступал разумно, увеличив число постов, выдвигая форпосты, дорожа каждым штыком.
Потому, считал Шнитников, добиваясь своих целей, желательно блюсти высочайшую осторожность с Васильевым. Цель первая, ближайшая: откомандирование рядового Бестужева под начало коменданта для исполнения обязанностей толмача на встречах с туземным населением. Вначале переговоры в Дербенте, потом – поездки к горцам. Поездки на день-два, неделю приучат Васильева к отсутствию Бестужева. Затем – следующий этап: право ночевать на частной квартире. Надо-де переводить важные бумаги…
Долгое вечернее чаепитие напоминало тайный сговор. Свет от висевшей над столом грушевидной лампы играл на гранях вазочек, на серебре ножей, ложек. Это напоминало стол у маменьки…
– Мое служебное самолюбие ропщет, – беззаботно улыбался Шнитников, – квартируя в Тифлисе, вы обладали условиями к писательству, в Дербенте, где я имею честь состоять комендантом, вынуждены проделывать ружейные артикулы, трамбовать плац, ночами дежурить на часах.
Теперь ответно улыбался Бестужев; все верно – артикулы, караулы, шагистика, но он не переставал сочинять.
– Как так? – вскинулась Таисия Максимовна. Разговор нешуточный, писательские пальцы вместо летучего пера стискивают солдатское ружье. Разве не беда, не позор для общества? Вероятно, Александр Александрович намерен их повеселить, но она не видит повода.
– Я не веселюсь, – Бестужева подзадорило недоумение хозяйки. Он пустился в пояснения.
Сочинительский порыв не всегда согласуется с житейскими обстоятельствами. Якутск давал вдоволь досуга, однако не писалось. Подъезжая к Кавказу, ощутил дыхание снежных вершин и воспрял духом.
Это Таисии Максимовне и Федору Александровичу внятно. Однако ночами выстаивая в карауле, Бестужев поневоле обрекает свои замыслы на угасание.
– Нисколько! – воскликнул гость. – Воображение – сила сатанинская.
– Продав душу сатане, писатель обретает взамен дар воображения? – снова склонилась над столом Таисия Максимовна, ее смуглое лицо приблизилось, стал заметен пушок на четко обрисованной верхней губе.
– Продав душу, – возразил Бестужев, – сочинитель лишается дара.
Он рассуждал о пагубных уступках сатане, мамоне, моде – тирану успеха. Уступая, даже самый светлый талант скудеет. Писателем утрачен идеал, и его герой обращается в эгоистическую личность, коей не дано страстно чувствовать, высоко мыслить, печься о людях и отечестве.
– Поэту должно ее клеймить, жестоко осмеивать, – заметил Шнитников.
– Если бы клеймил! Если б вослед незабвенному Грибоедову занес бич сатиры…
Шнитниковым показалось, будто он с кем-то яростно спорит, ищет новые доводы.
Но кто он такой, чтобы возражать кумиру? Последний шанс схлестнуться на равных упущен, встреча на Крестовом перевале, в доме Бориса Чиляева, не состоялась. Но Бестужев не отказывается от своего мнения, будет оборонять его…
Сбитый с толку Шнитников (из-за чего скрещиваются копья?) старается вернуть Бестужева к предметам более насущным. Неужто он сочинял, даже совершая мучительное путешествие к Дербенту?
– Не совсем сочинительство; ни бумаги, ни чернил, ни крова. Однако сюжеты вились, вились бесконечно. У меня их уйма! Светские и кое-что из кавказских. Они сами клубятся, – Бестужев хочет быть понятым этими людьми. Да только как все растолкуешь?
Нервничая, он машинально полировал ногти, – привычка нелепа, ногти огрубели, потрескались…
В пути из Тифлиса Петр отставал, Александр тревожно оборачивался (на такой тропе лучше не вертеть головой). Однако запоминалось все: селение на отлогом склоне, едва различимые отары, куст с колючками, разрушенная башня на вершине, горный поток, меняющий цвет в течение дня – от серого до голубого, дерево, заглядывающее в пропасть… Все низалось на «четки памяти». Он снимает с «четок» камушки, украшая ими повествование.
– Какое, простите нас грешных, повествование?
Бестужев медлит. Не от скрытности; кавказские сюжеты всего расплывчатее, одна надежда на Шнитникова, ва поездки в горы. Он не выносит верхоглядских творений о Кавказе, наворотили столько небылиц… Для начала следует завершить письмо к доктору Эрману и обнародовать его в русском издании.
Он оборачивается к Таисии Максимовне, Федору Александровичу, ища на их освещенных лампой лицах отражение собственных слов.
– Не сочтите за нескромность, – Шнитников делает глоток холодного чая. – Коротенькое письмо к почтенному немецкому доктору, дай бог, вам посчастливится написать…
– Коротенькое?! Тетрадка написана!
– Вы ее окончили в Тифлисе?
– Начата по отъезде из Якутска, продолжена под сенью Мтацминды, под стенами Байбурта, завершается в нашем Дербенте.
– Здесь, – разводит руками Таисия Максимовна. Быть может, гость мистифицирует их с мужем?
Супруги Шнитниковы не посягают на пиитические секреты, но желали бы уяснить себе, когда Бестужев фантазирует, когда произносит правду. Как он составляет письмо к немецкому профессору, записывает новые сюжеты, ежели в батальоне нет и секунды свободной?
В равелине Петропавловской крепости и то сподручнее писать, нежели в дербентской караульне. Но он изловчился. Стоя на часах, все припоминает, обдумывает, подбирает сравнения, блестки. Воротясь в полутемную казарму, быстро-быстро делает набросок.
(Между ними не должно оставаться и тени недосказанности, иначе Бестужев лишится этих ниспосланных ему во спасение друзей.)
У него спрятан огарок в плошке. Зажигает, подвинув табурет, и строчит, лежа на боку. Любит писать лежа.
– Но не на казарменной койке? – Шнитников недоумевает.
Приятнее, конечно, под пуховым одеялом, облокотись на конторку красного дерева. В Петербурге, когда жил у Синего моста… Он отвык от удобств. Не он один. Его братья прозябают в каторжных работах. Ему ли жаловаться на тусклый огарок, железную казарменную кровать? Пишет, будет писать, пока стучит сердце…
– Пока не доложат командиру батальона, – уточняет Шнитников. – Таисия Максимовна, еще по стаканчику, коли самовар не остыл.
– Где – не секрет? – сберегаете манускрипты? – Таисия Максимовна вышла из оцепенения, по-хозяйски распоряжается за столом.
– Меж нами какие секреты!.. Рукописи берегу под тюфяком.
На днях он писал в караульне, увлекся – унтер за спиной: «Твой черед, Бестужев, заступать…»
– Снесете все к нам в дом, – тоном, не допускающим спора, решает Шнитников.
– Если Васильев, покуда мы беседуем, не изъял бумаги, – добавляет Таисия Максимовна.
Океаны лжи напустили, чтобы погубить их, опрометчивых заговорщиков, в людском мнении, изрядно страху нагнали, каких только шпионских ловушек не расставили… И что же?
Оно, конечно, нечасты люди вроде Шнитниковых. Но человеческое благородство, как и благородные металлы, надо исчислять малыми единицами. Потому оно заслуживает воспевания.
Похоже, он подошел к ответу на каверзный вопрос, что тормозит окончание повести. Ответ не только самому себе, но в воображаемом споре, который уже не жаждет длить, однако и не в силах оборвать. Свои воззрения он выскажет, вероятно, анонимно. Но выскажет. Накипело, рвется наружу. Условия понуждают к безмолвию, но порыв сильнее условий.
Только как о том спросишь, чтобы не выглядеть глупцом, неотесанной натурой?
– Таисия Максимовна (встав, он отвешивает поклон), Федор Александрович (опять кивок), возможно ли в наши грустные дни супружеское согласие, более того, счастье полной чашей?.. Простите меня. Но от вашего ответа многое зависит. Нет, я не в видах женитьбы, каков из меня жених в нынешнем состоянии, в заплатанных шароварах и с кулаком Васильева над теменем… Мне для…
– …повести, – поспешает на выручку Шнитников. – Скажу вам, Таисия Максимовна поддержит: такое счастье достижимо…
– Спасибо.
– Но – вопреки всему. Редкое исключение.
– Разумеется, конечно. Исключения суть предмет искусства. Вы, дражайший Федор Александрович, великолепно обозначили: исключение…
* * *
«Исключение», – шепчет Бестужев, выйдя на улицу. Глазами, освоившимися в темноте, он различает на скамейке три изваяния в белых папахах. Как вчера, наверно, как неделю назад, быть может, как десять или сто лет тому назад.
Ветер не попадает в залитые грязью и навозом кривые улочки, настолько сжатые приплюснутыми домами, что буйвол, проходя, чертит рогами по стенам, обмазанным серой глиной. В застоялом воздухе удушливая гарь – жгли одежду умерших от холеры.
Тоской и убожеством, невежеством и дикостью веет от города, укрытого трухлявыми крепостными стенами. Четверть века русские владеют этим краем, добрые поползновения правительства остаются втуне, европейская образованность не насаждается, «просветителям» легче и приятнее быть бесконечными временщиками, нежели рачительными, неусыпными хозяевами. Есть, к счастью, исключения: комендант Шнитников…
Исключениями красно искусство, но для практического служения этого маловато. Не потому ли…