Текст книги "Над Неманом"
Автор книги: Элиза Ожешко
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 32 страниц)
– Эй! Владислав! – на все поле раздался гневный голос Фабиана, – а чье это жито твоя жена серпом задевает? Как будто на своем поле жнет, а нет-нет да и чужое зацепит. Убей меня бог, если это мужичье у меня четверть полосы не прихватило!
Кровь залила его лоб, щеки и даже глаза, загоревшиеся злостью.
При виде ущерба, наносимого его имуществу, Фабиан позабыл всю свою важность и с легкостью юноши, сжав кулаки, побежал вдоль поля. Жена его и дочь продолжали жать, но двое взрослых и двое несовершеннолетних сыновей, прервав свою работу, смотрели на него с видимым испугом, которому не поддался только Адам, такой же вспыльчивый и горячий, как отец. Так же, как и он, при виде ущерба, нанесенного отцовским хлебам, Адам загорелся гневом. Нахмурив брови и сверкая глазами, он стоял на телеге, доверху нагруженной снопами, подавшись всем телом вперед, готовый в любую минуту прыгнуть вниз и ринуться на помощь отцу.
На половине дороги Фабиан остановился, обернулся к сыновьям и махнул руками, призывая их бежать за ним следом.
Перескочив еще две полоски, снова обернулся и рявкнул:
– Эй, увальни!
Он снова бросился вперед и, еще раз повернув к ним побагровевшее от бешенства лицо, заорал:
– Сюда, дурни, наказание божье!
Адам соскочил с телеги; подростки, – один лет семнадцати, другой – пятнадцати, – бросили серпы и побежали вслед за отцом.
Да и пора было, потому что широкоплечий Владислав, лет на пятнадцать моложе Фабиана, и жена его, высокая, мускулистая баба с большими руками, но худощавым лицом, уже бежали, громко крича, навстречу неприятелю, размахивая кулаками и вилами.
Адам вырвал вилы из рук Юлека. Не прошло и двух минут, как на жнивье, рядом с той злополучной полосой Фабиана, которая послужила причиной раздора и по которой действительно прошелся серп жены Владислава, выщербив ее неровными зубцами, несколько человек сбились в кучу. Оглашая поле неистовыми воплями, они сплелись клубком, размахивая вилами и руками, мелькавшими, словно крылья мельницы под напором бешеного вихря.
Жницы опустили свои серпы и тревожно смотрели на поле битвы. Очевидно, подобные зрелища тут не часто случались, раз производили столь глубокое впечатление. Однако же случались; и сейчас уже кумушки перешептывались о том, что, пожалуй, Фабиан поколотит Владислава, как два года тому назад поколотил Клеменса, а может быть, и ему достанется, как уже случилось однажды, когда он в отместку соседу за какую-то обиду запахал его поле.
– Он и сам, – прибавила мать Яна, – других обижать умеет. Когда мой Ян был еще маленький, а Анзельм хворал, Фабиан у них захватил, было полоску. Как же! Судились потом!..
– Пани Стажинская уж очень памятлива, – затянула жена Фабиана, дрожа так, что у нее зубы ляскали. – А все потому, что Владислав – вор, на каждый колосок, на каждую былинку зарится, так и замирает от зависти, как увидит чужое.
– Конечно, на мужичке женился и сам мужиком стал… А теперь еще отца искалечит! – перебила Эльжуся. – Юлек!. – она оглянулась по сторонам, – Юлек! Иди отцу помогать!
Она заломила свои красные руки и крикнула с отчаянием в голосе:
– Очень хорошо! Убежал!
– Ха-ха-ха! На Неман удрал! – расхохоталась Стажинская.
Действительно, уже далеко от поля огромный рыжий парень бежал что есть мочи задворками околицы к реке. Откинув голову назад и размахивая руками, он перескакивал через низкие плетни и как стрела несся мимо домов, а за ним, проскальзывая под плетнями и перескакивая через грядки, с радостным звонким визгом мчался Саргас.
Люди со всех сторон собирались посмотреть на драку. Ян, – он только что пешком возвратился из дому, – с гневно нахмуренными бровями бежал по направлению к дерущимся.
– Стыдно! Грех! – раздался его негодующий голос. – Фабиан, опомнитесь! Владислав, брось вилы!
Через несколько минут враждующие стороны были обезоружены и разошлись по своим участкам. Владислав, в изорванной одежде, с подбитым глазом, налаживал свою убогую лошаденку. Разнявшие их соседи поспешно, возвращались к прерванной работе. Ян, бросив Адаму отнятые у него вилы, отирал свое лицо, выражавшее горечь и презрение.
– Э-эх вы, безобразники, насильники! Ни стыда-то у вас нет, ни совести, бога вы не боитесь! – громко и с гневом упрекал он Фабиана и его сыновей. – Словно разбойники на большой дороге напали! А из-за чего? Из-за горсти жита…
– Не горсть, – полдесятины! – крикнул Фабиан. – А ты свой нос не суй в чужие горшки, а то смотри, как бы их не расколотили о твою башку. Ишь ходатай у господа бога выискался. Подумаешь, какой миротворец!
На лбу Фабиана красовалась ссадина, около щетинистого уса виднелось синеватое пятно. Он еще не остыл, однако физиономия у него была сконфуженная, и, не поднимая глаз, он что-то налаживал у себя в телеге, бормоча все тише:
– Да он отроду вор! Хоть бы он сквозь землю провалился, этакое мужичье! Хоть бы его собаки заели!
Адам, весь красный, как пион, взобрался на телегу и крикнул:
– Конечно, барину тому и полдесятины нипочем, а бедному человеку всякий грош дорог! Ты ведь аристократ, – ну, и дари свое, кому хочешь, а мы народ маленький; когда нас грабят, нас берет за живое.
Ян не удержался и засмеялся громко, от души:
– Ах, Адам, Адам! Что ты, с ума, что ли, спятил, что такие глупости болтаешь? Какой же я аристократ? Я знаю только, что ни один порядочный хозяин не разорится, если бедный человек утащит у него сноп или два… Из-за этого стыдно заводить такие споры. Твой отец удавится из-за каждого зерна, из-за одной пяди земли, а сам ты ходишь темнее темной ночи, боишься, как бы тебя в солдаты не взяли. В чужую грызню я не ввязываюсь, но сказать правду должен. Драться ни с вами, ни с кем-нибудь другим, как бог свят, я не стану, но молчать, глядя, как вы буяните, все-таки не могу.
Он махнул рукой и, вызывающим жестом нахлобучив шапку, отправился на свое поле.
Там почти ничего не оставалось, – через полчаса вся рожь будет лежать в снопах. Стажинская толковала уже о пшенице; в понедельник нужно и ее жать, пора подошла, а то начнет осыпаться.
– А вы, пожалуй, не придете к нам в понедельник, – обратилась она к Юстине. – Кому ж охота на драки да споры глядеть?
Действительно, шумная ссора, разгоревшаяся в поле, так испугала Юстину, что у нее даже серп вывалился из рук. Но, видимо, испытала она не только испуг, а еще какое-то весьма неприятное чувство. Она брезгливо поджала свои пунцовые губы, нахмурила брови и, казалось, глядя на эту орущую толпу, рвущуюся в драку, она презрительно передернет плечами и с отвращением поспешит уйти. Но это длилось лишь одно мгновение; какая-то мысль мелькнула у нее в голове и помогла ей пересилить себя. С жадным любопытством она следила за Яном, пытавшимся разоружить дерущихся, и вслушивалась в его гневные упреки Фабиану и его сыновьям. Лицо у нее пылало, оттого что она все время наклонялась, но теперь она уже вполне успокоилась и, положив наземь охапку сжатых колосьев, выпрямилась.
– Да разве только здесь случается грустное и неприятное? – ответила она. – Везде, везде… может быть, даже и еще хуже. Разница только в форме.
Юстина высказала мысль, которая четверть часа тому назад победила ее отвращение и помешала бежать домой, – высказала просто и даже пожала плечами, как будто бы речь шла о бесспорном деле.
– Посмотреть со стороны, – прибавила она и невольно взглянула на Корчин, – подумаешь, что там нет ничего ни дурного, ни безобразного, но вблизи… если не одно, то другое… разница только в форме!
Стажинская всплеснула руками и воскликнула:
– А ведь вы правду говорите, правду! Отлично! Злые люди живут повсюду, только злобу свою различно выказывают. А бог всемогущий на одном пастбище и овцу, и козлище терпит…
– Как я рад, как я рад, что вы так смотрите на это, – раздался около Юстины голос Яна, – а уж мне в голову приходило, что вы нас бог знает за кого принимаете, за каких-то разбойников…
Он весь сиял, смеялся и, не сознавая, что делает, нагнулся и сорвал несколько цветов с соседней межи. Цветы ему не нужны были, ему хотелось скрыть яркий румянец, заливший все его лицо. Еще не охладевший от охватившего его чувства, он задумчиво повторил слова Юстины:
– Разница только в форме… то есть разные характеры разно и выказываются: у иных хорошо, у иных скверно… но это только форма… поверхностное и скоропреходящее, а настоящая цена человека в том, что у него в душе заключается…
Мысль Юстины хорошо поняли и мать и сын. Антолька подняла к Юстине свои девичьи, чистые, как у голубки, глаза.
– Если б вы пришли в понедельник… только корсет не надевайте… мы с вами целый день стали бы рядом жать, – шепнула она.
– Вот тебе и работница, Ян! – засмеялась, было Стажинская, но потом вдруг взмахнула руками, топнула ногой и закричала:
– А теперь за работу, детки, за работу! Еще немного – и все поле сожнем! Живо, детки, живо! Янек, вон там валяется серп, – Эльжуся бросила, когда за отцом побежала. Ничего, что ты взрослый парень, своим бабам помогать не стыдно! Живо, детки!
«Детки!» – конечно, относилось и к новой работнице. Все четверо энергично и молча принялись за работу; только один раз Антолька фыркнула, когда услыхала вздох, вырвавшийся из стесненной груди Юстины. Юстина тоже рассмеялась и так громко и весело, как не смеялась никогда; задыхаясь, она поспешила уверить, что вовсе не чувствует себя утомленной. А Ян с огромным снопом колосьев выпрямился во весь рост, странно торжественным и задумчивым движением откинул со лба упавшие на него волосы и высоко вверх, к облакам, поднял глаза, светившиеся каким-то серебристым сиянием. В это время за ними послышалось несколько голосов, среди которых выделялся звучный веселый голос Витольда Корчинского:
– Браво, Юстина, браво! Бог на помощь! Как поживаешь, Ян? Как ваше здоровье, пани Стажинская? Браво, Юстина, браво!
Юстина оглянулась назад и увидела своего молодого родственника Витольда. Детским весельем блестели его глаза и лучезарный лоб, когда он, звонко смеясь, обхватил ее своей худощавой, но гибкой рукой и несколько раз повернул вокруг себя.
– Много нажала? Долго работала? Да ты жать-то умеешь ли? Хорошо, что хоть не бренчишь на фортепиано и не слоняешься по комнатам. Каждый человек должен что-нибудь делать на свете. Правда, Янек? Янек, помнишь, как ты меня из Немана вытащил, когда я был еще ребенком? Я тайком от Юлека убежал купаться, Юлек еще меня учил плавать? А вы, панна Антонина, и не узнаете меня? Два года тому назад мы с вами собирали грибы и землянику. Но ты, Юстина, право молодец: наскучило тебе барабанить по клавишам да изнывать над любовными романами, и пошла жать… Браво!
Он поочередно пожимал руки Яну, Стажинской, Антольке. Ян тоже дружески и весело улыбался и вспоминал, как ему удалось вытащить из воды тогда еще маленького Видзю.
– А отчего ты не ходишь к нам? – с легким упреком спросил он. – К Фабиану всегда ходишь, к Валенту, даже к Владиславу заглянул, а о нас совсем забыл.
– Как я зайду? Твой дядя болен и ни с кем не любит видеться. Но я зайду, сегодня даже зайду. Я целый день в поле, – вон там был возле леса, и столько говорил, что у меня даже язык пересох.
Как шаловливый ребенок, он высунул язык и побежал вслед за толпой мужчин, которые, обогнув поле Яна, шли, громко переговариваясь, по дороге, тянувшейся узкой полосой вдоль околицы.
Наступил вечер. Солнце наполовину скрыло свой огненный диск за бором. С полей возвращались люди, ехали возы, поднимая облака пыли; пронизанная последними лучами солнца, она окутывала золотой дымкой длинный ряд домиков и садов, купы деревьев, широко раскинувших могучие ветви, путаную сеть плетней и тропинок. Белая лента дорога, все тропинки, дворы, узкие проходы между амбарами и овинами сразу заполнились людьми и вернувшейся с пастбищ скотиной. Среди пышно разросшейся зелени, в густых облаках пыли, то кучками, то в одиночку сновали взад и вперед, скрещивались, вдруг появлялись и снова исчезали пестрые женские платья, головы в чепцах, платках и косах, лица, изборожденные морщинами, исхудалые и грустные или румяные и цветущие, после целого дня тяжелой работы весело улыбавшиеся, открывая ряд жемчужных зубов; все эти лица золотились темным загаром и все блестели от пота, едва начинавшего просыхать на лбу, неизменно выделявшемся своей белизной. В воздухе звенело от гомона голосов, блеяния овец, мычания коров, лая собак и громыхания колес. Слышалось глухое покряхтывание старух, расправлявших наболевшие плечи под кофтами, на которых темнели мокрые пятна от пота; слышался хохот девушек, которые умудрялись, неся в руках серпы, одновременно связывать букеты или плести венки из сорванных по дороге цветов; слышались звонкие голоса детей, выбегавших навстречу матерям, озорные выкрики подростков, кудахтанье кур, воркование голубей и пение петухов.
В саду Анзельма красные лучи солнца косыми полосками ложились на мягкий ковер зелени, пронизывали ветви фруктовых деревьев и золотили густо осыпающие их плоды. Пчелы уже спали в голубой толпе приземистых ульев, за которыми в трепетном свете заката замерли широколиственные вечерницы и высокие мальвы. Сад наполнился щебетом птиц и благоуханием цветущей резеды, смешанным с острым запахом мяты и ароматом божьего дерева. Сквозь густую листву сапежанки два окошка в голубых рамах горели как ярко светящиеся рубины. В открытые настежь ворота, по дорожке, изборожденной следами колес, входили коровы и овцы.
Анзельм в грубой суконной сермяге прохаживался по саду медленным шагом вместе с Витольдом Корчинским и показывал своему молодому гостю фруктовые деревья. Вот уже много лет, как он не выходил на полевые работы и потому в околице носил прозвище «графа». Впрочем, все отлично знали, что Анзельм избегал не работы, а шума и сутолоки; посреди толпы его лицо принимало какое-то болезненно-тоскливое выражение, а бледно-голубые глаза растерянно глядели по сторонам. Он робко и боязливо закутывался в свою сермягу и незаметно исчезал. Зато в своей усадьбе он был спокоен, как окружавшая его безмятежная тишь, и делал все, что нужно было делать: косил, поливал, давал корм скотине, а зимой молотил на току хлеб, что-то стругал и пилил или, стуча молотком и топором, чинил забор, подправлял ульи, что-то мастерил в доме. Все это он делал медленно, но, не отдыхая ни на минуту, погруженный в глубокую задумчивость, словно душа его, витала где-то далеко от действительности.
Сегодня с помощью поденщика он целый день складывал в сарай снопы, которые Ян привозил с поля, затем послал поденщика за водой, а сам пошел задать корм лошадям. В первый раз в жизни Ян оставил Гнедка и Каштана на чужое попечение, с лихорадочной поспешностью возвращаясь в поле.
Выйдя из конюшни, Анзельм, как вкопанный, остановился перед воротами и рукой прикрыл от солнца глаза. Желтый Муцик с лисьей мордой метался как угорелый, боязливо отступая перед большой черной собакой, которая сопровождала двоих людей. Одного Анзельм узнал сразу. Это был Михал, фанфарон и первый во всей околице щеголь в канифасовом костюме канареечного цвета; он шел сюда, вероятно, в надежде повидать Антольку, за которой явно ухаживал с прошлой зимы. Но другой… этого другого Анзельм узнал только за десять шагов. Он даже не узнал, а скорее догадался и, запахивая сермягу, невольно попятился назад. В глазах его блеснуло беспокойство, тонкие бледные губы под седеющими усами сложились в ироническую улыбку.
– Корчннский, – шепнул он, – молодой Корчинский… зачем, что ему нужно?
Но, тем не менее, как и при встрече с Юстиной, он медленно пошел вперед, вежливо приподнимая шапку. Казалось, что, несмотря на неприятность, которую доставляло ему всякое общение с людьми, – с теми людьми в особенности, – он считал своей обязанностью быть с ними как можно более любезным. Витольд поспешно протянул ему руку. А тот еле прикоснулся к ней пальцами и, глядя куда-то вдаль, проговорил:
– Не ожидал и очень польщен той честью, которую вы оказываете мне сво… своим посещением.
– Видишь, Витольд, – покручивая ус, довольным голосом заговорил парень в канареечного цвета одежде, – ведь я говорил тебе, что нам будут очень рады? Он вас боится, пан Анзельм. «Хотелось бы пойти, – говорит, – да боюсь». А я вот привел его, познакомил – и конец. А где же это панна Антонина?
И он побежал к дому, откуда вылетали звуки смеющихся голосов и стук ручной мельницы.
В небольших темных сенях Стажинская быстро повертывала жернов и повторяла:
– Вот так, паненка милая, надо вертеть себе и вертеть…
Седеющие волосы выбивались из-под белого чепца и падали на ее разгоревшееся потное лицо, но и целый день работы, казалось, нисколько не утомил ее, не лишил обычной живости.
– Ой, трудно! – невольно вырвалось у Юстины, когда каменный жернов застучал под ее рукой.
Высокий плечистый мужчина в белой рубахе смеялся тихим сердечным смехом.
– И так у вас ручки утомились… Отдохнуть им нужно… Непривычны они к такой работе…
В открытую дверь виднелась внутренность обширной кухни. Посредине комнаты сидела целая семья кроликов – штук восемь, десять – и вовсе не пугалась близкого соседства людей. В этом огромном клубке длинных ушей и белой, черной и серой шерсти блестело пар десять глаз, словно черные бусины, вделанные в коралловую оправу. У плиты, прикрытой огромным колпаком, стояла Антолька, вся озаренная розовым светом горящих дров. Яркие блики ложились на ее гибкий стан, на тонкие черты свежего личика и на косу с вплетенными в нее уже увядшими цветами. Она чуть было не выронила из рук горшок с водой, когда Михал за ее спиной закуковал:
– Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку!
– О, господи! – испугалась Антолька и сердито надула губы, хотя глаза ее весело смеялись, – видно, вы вовсе не уморились, коли пришли сюда с глупостями?
– Я-то не уморился? Ой-ой-ой, как устал! Если вы не позволите мне сесть, то я, кажется, так и упаду к вашим ножкам.
– Что ж, садитесь… – улыбнулась девушка. – Домой бы вам пора… или, может быть, вы никогда не ужинаете?
– Бедный я человек, сирота… и ужин мне приготовить некому.
– А ваша тетка?
– Ну, что за вкус в теткином ужине? А я-то шел сюда в надежде, что вы пригласите меня отведать кушанья, которое стряпали собственными ручками. Неужели мне суждено весь век утешаться одной лишь надеждой?
– Хотите оставаться, так оставайтесь, – с плутовской улыбкой ответила Антолька.
Он смело и вместе с тем нежно посмотрел на нее своими серыми глазами.
– А если б я был кошкой, вы бы меня лучше принимали; я знаю, вы любите кошек. Ну, нечего делать, обращусь в кошку.
И Михал замяукал, как настоящий кот. Антолька, еле удерживаясь от смеха, закусила губы и уставилась глазами в землю.
– Так у вас и для котика ласкового словечка не найдется? Ну, что ж, тогда я сяду на дерево и обращусь в плачущего филина!
Он сел на скамью, стоявшую подле печки, низко опустил голову, скрестил натруди руки, вытянул ноги и, смеясь, испустил жалобный вопль, действительно чрезвычайно похожий на крик филина. Это уже было чересчур; такого испытания серьезность Антольки не выдержала. Девушка расхохоталась так, что даже присела на пол, возле печки.
– Ха-ха-ха-ха! – звонким, неудержимым шестнадцатилетним смехом заливалась Антолька.
– Пуха! Пуха! Пуха! – все жалобней и отчаянней вторил ее смеху крик филина.
В саду, еще залитом лучами заходящего солнца, Анзельм показывал гостю плоды своих рук. Витольд внимательно рассматривал молодые фруктовые деревца, время, от времени вставляя свои замечания. Здесь ветви были обрезаны как следует, а там чересчур много оставлено побегов; вот с этой сливы следовало бы оборвать почки, а та они обессиливают дерево. Анзельм внимательно слушал, не спуская своих задумчивых глаз с лица Витольда.
Это оживленное, нервное лицо с отпечатком усталости на бледном лбу отличалось удивительным свойством: какие бы мысли ни наполняли голову юноши, оно все озарялось ими, словно заревом бушевавшего внутри пожара.
– Вы теперь учитесь всему этому, – заговорил Анзельм, – и, как видно, учитесь хорошо, а я насадил этот садик без всякой науки, да и посоветоваться мне не с кем было. Теперь я сам вижу, что наделал много ошибок, вижу, вижу… Наука просвещает разум человека…
Он говорил рассеянно, занятый, очевидно, какой-то посторонней мыслью, а его глубокий, проницательный взгляд все пристальней устремлялся на лицо юноши. Вдруг он подпер щеку рукой и прошептал:
– И уж как вы похожи на своего дядю, пана Андрея! Господи, как похожи! И лоб, и глаза, и голос, – все, все… словно пан Андрей из могилы воскрес…
Взгляд его невольно устремился в сторону занеманского бора и затем вновь упал на лицо Витольда.
– Только не дай вам бог такой су… судьбы!
Он заикнулся, потому что в глубине души не был согласен с собой, затем поднял понурую голову, поправил шапку и медленно выпрямился.
– Нет, – прибавил он с мгновенно вспыхнувшими глазами, – не то я сказал! Дай бог каждому доброму человеку так жить и так умереть, хотя и в молодых летах!
Витольд сердечно и вместе с тем бережно сжал его руку в своих руках.
– Спасибо вам, в особенности за второе пожелание, – проговорил он взволнованным голосом. – Жить без чувств и высших стремлений я не хочу, и предпочел бы умереть рано с великим огнем в груди, нежели камнем или мутной водицей прожить целый век.
Анзельм сначала было отступил и запахнулся в сермягу. Он даже не пожал руки Витольда, но слушал внимательно, стараясь не пропустить ни одного его слова, и тихо вымолвил:
– Не надеялся я… не надеялся уже на своем веку слышать такие речи… Господи, разве убитые могут оживать?
– Нет, – воспламенился Витольд, – они уснули навеки, но их убеждения и мысли не перестанут носиться в воздухе, пока не вселятся снова в людей живых, молодых, сильных, любящих народ и землю!
– Аминь! – взволнованным голосом закончил Анзельм.
– Может быть, – вновь начал Витольд, – когда-нибудь, по окончании ученья, я приеду в Корчин и буду просить вас помочь мне во многом.
– Меня? – удивился Анзельм и отступил на шаг назад. – Куда мне! – уже в спокойном раздумье продолжал он. – Я никому не могу оказать помощи. Лета унесли мою силу, а прошедшего возвратить никто не может… А это правда, – когда вы поселитесь в Корчине, вам трудно будет, очень трудно… осуществить свои добрые мысли. Мне, в моем затишье, по временам сдается, что какие-то огромные глыбы льда загромоздили весь свет, и оттого повсюду стало так холодно. Небо все заволоклось тучами, а мы среди этой непогоды катимся в разные стороны, как горсть рассыпанного гороха, гнием поодиночке… Когда-то у людей были другие мысли и другие намерения, но всякому времени своя пора; все тленно и скоропреходяще, все, как струя в реке, пробегает, как лист на дереве, желтеет и гибнет.
– Вы очень печально смотрите на жизнь, и, кажется, изверились во всем добром, – перебил Витольд, с горячим интересом глядя своему собеседнику в лицо.
По губам Анзельма пробежала задумчивая улыбка.
– Опечалился я однажды, да так и остался печальным на всю жизнь. Но извериться в добром… нет, я не изверился! Видал я, как старые деревья, отжив свой век, падают, но около них вырастают молодые побеги и в свою очередь обращаются в сильные деревья. Вот и вы – такой же молодой побег, и если вам нужна будет помощь, то не от меня ждите ее, а хотя бы от моего Яна. Он тоже отпрыск на могиле старого дуба.
Он оживился и начал говорить скорее:
– А я стороной кое-что слыхал… Говорят, вы не брезгаете нашими, толкуете с ними, советы им даете. Вон вчера Валентий пришел к нам и говорит, что вы уговаривали наших сложиться и вырыть в околице четыре колодца. А Михал рассказывал, что вы советуете построить общественную мельницу, чтобы не молоть на ручных, и разные другие хорошие советы даете. Что ж?.. Меня только одно удивляло, откуда все это взялось у сына пана Бенедикта Корчинского? Ведь он почти не смотрит на нас, словно душа у него одного только есть, а мы просто какие-то чурбаны бездушные.
– Не говорите этого! О, никогда не говорите мне этого! – порывисто закричал Витольд и вспыхнул до корней волос.
– Я сам понимаю, что чересчур смело, говорил об отце при сыне и прошу прощения, – беспокойно сказал Анзельм и запахнул полы сермяги.
– Нет, нет, не то! Вы не были чересчур смелы, только видите, я моего отца… мне отец… ну, не будем говорить о нем, лучше я расскажу вам свои мысли: чего бы я желал для вас и что вам необходимо.
Они прохаживались между деревьями, освещенными косыми лучами заходящего солнца. Витольд говорил необыкновенно быстро, горячо, жестикулировал, пускался в подробные объяснения. Анзельм сгорбился, внимательно слушал, время, от времени вставляя какой-нибудь вопрос или замечание. Раза два он заглянул в лицо своему собеседнику и тихо прошептал:
– Как похож на дядю! Господи, точно вылитый!
И за разговором изможденное лицо его все более и более озарялось радостью, к которой примешивалась тихая грусть. Глаза его все чаще обращались в сторону занеманского бора, а длинные белые пальцы сплетались все крепче и крепче.
На длинной скамейке, под огромной веткой сапежанки, за стеной высоких мальв и ночных красавиц сидели двое молодых людей и о чем-то тихо разговаривали. Почему тихо – они и сами не знали, – беседа их шла о самых обыкновенных предметах. Мужчина держал в руках букет полевых цветов и трав и поодиночке подавал их женщине.
– Посмотрите, пани, как васильки посерели, а какие были прежде голубые, красивые! Почти так же и ясное лето стареет вместе с ними… Вот отцветший одуванчик, он теперь словно комочек пуха, а на солнце кажется сделанным из самого тонкого стекла. Жаль дунуть на него, – разлетится во все стороны. Может быть, и счастье человека – такое же, как и этот комочек пуха. Сегодня держится, а завтра подует сердитый ветер и далеко отгонит все то, что человеку было милее жизни. Как вы думаете, пани, человеческое счастье всегда ли бывает так непрочно?
– Не знаю, – ответила Юстина, – я иногда думаю о таком счастье, которого никакие ветры не разнесут.
– Так вы думаете, что можно работать без отдыха, испытывать разные лишения и все-таки быть счастливыми?
– А Ян и Цецилия? – полусерьезно, полушутливо спросила Юстина.
Наступила минута молчания.
– Вот эта ветка с такими красивыми султанчиками – Тимофеева трава, этот розовый цветок – заячий лен, а эти желтые – колокольчики…
Из глубины дома, из кухни, где Антолька готовила ужин, доносился громкий крик индюка, сопровождаемый серебристым смехом девушки.
– Ха-ха-ха-ха-ха! – нескончаемой гаммой смеялась Антолька.
– Болту-болту-болту! – вторил ее смеху Михал, изумительно подражая крику индюка.
– Михал вот уже целый год ухаживает за Антолькой и хочет на ней жениться. Может быть, они и женятся, только не сейчас, потому что ни я, ни дядя не позволили ей выходить замуж шестнадцати лет. Если он вправду любит ее, то пусть подождет года два-три, пусть девочка ума-разума наберется. Другой бы закручинился от этой отсрочки, а он нет. Всегда весел, всегда в голове разные шутки да дурачества. Совсем не так, как я: хоть от природы и я человек не унылый, но если мне что-нибудь не удастся, то хоть в могилу ложись…
В кухне весело и звонко засвистела иволга, и словно в ответ ей в саду Фабиана кто-то тоже засвистел на мотив песни:
А кто хочет вольно жить,
В войско пусть идет служить!
– Ну, да… а вот эта травка… я приложу ее к вашей ручке, и она пристанет так, что и оторвать ее будет трудно. Поэтому ее и называют липучкой.
Осторожно, с улыбкой он положил на руку Юстине зеленую травку, которая действительно тотчас прильнула к телу своими незаметными присосками.
– А вы вправду поедете с нами завтра на могилу? Он нагнулся к ней и робко заглянул ей в лицо.
– Оно, пожалуй, и нехорошо, что вы до сих пор ее не навестили.
Смелость этого упрека как-то странно противоречила его робкому взгляду.
– Так поедете?
– Непременно.
– А если дядя останется дома?
Она спокойно и доверчиво посмотрела на него и ответила:
– Тогда я поеду с вами.
Около зеленой травки на руке Юстины виднелся рубец от пореза серпом. Ян, не спуская глаз с красноватой линии пореза, тихо заговорил:
– Я уж сегодня по лицу старика вижу, что завтра на него нападет хандра. А тогда он никуда не выходит, не ест, не пьет, не говорит ни с кем. Так иногда бывает день, а то и два и три дня. В такое время мы с Антолькой ходим на цыпочках, говорим тихо, точно в доме покойник лежит… Бог его знает, что у него за болезнь!
В это время Анзельм несвойственным ему поспешным шагом приблизился к одному из открытых окон.
– Я вот сейчас покажу эти книжки, – сказал он идущему за ним Витольду, – сейчас покажу.
Узкая скамейка вовсе не преграждала доступа к окну; присев на ней и заглянув внутрь, Витольд одним взглядом окинул несколько необычную комнату. Это была так называемая боковуша, прозванная так потому, что сени отделяли ее от просторной светлицы. Комнатка эта была маленькая, длинная, с низким бревенчатым потолком и неровными, скупо выбеленными стенами. Деревянная койка с тюфяком, набитым сеном, с подушкой и домотканным одеялом, простой некрашеный стол у окна, зеленый сундук, по всей вероятности, с одеждой и один старый стул с деревянной спинкой – вот и все. Над койкой висели три большие картины: вверху, почти под потолком, образ Остробрамской пресвятой девы, в раме, оклеенной золоченой, еще блестевшей бумагой; ниже, почти над самой постелью, две серые, в деревянных рамках, картины, изображавшие рыцарей верхом на конях. За образ была заткнута освященная пальмовая ветка; над серыми картинами висел на гвоздике маленький терновый венец. У окна на столе стоял небольшой кувшин с водой, а подле него стакан, опрокинутый кверху дном.
Дальше, у самой стены, за лампой с высоким колпаком лежало несколько книжек в истрепанных обложках. За этими-то книжками Анзельм протянул руку и, подавая их Витольду одну за другой, медленно читал их заглавия:
– Псалмы Кохановского… Обратите внимание на надпись сбоку.
– Андрей Корчинский, – громко прочитал Витольд.
– Пан Тадеуш… Посмотрите, что написано…
– Андрей Корчинский.
– Северные сады… Посмотрите…
Он прочитал несколько заглавий, указывая бледным пальцем на надписи. Только одна надпись была длиннее других. Она заключалась в четырех словах: «Андрей Корчинский Юрию Богатыровичу».
– Отцу Янека, – его отцу, – многозначительно кивнул Анзельм в сторону племянника и снова положил книжки на стол.
– Все это от него… только у нас и свету, что он оставил. И то хорошо, и за то, слава богу, потому что одни померли, другие поглупели и все позабыли, и есть еще и такие, что не с уважением и благодарностью, а со смехом да с издевками о нем вспоминают. Из праха земного сотворены мы и только и заботимся что об этом прахе, то есть о своем теле. Но тот, кто хоть раз испытал душевную радость, тот навеки сохранит благодарность к пану Андрею и тоску по его кончине. Он здесь сеял, он просвещал, он поддерживал в сердцах людей тот огонь, о котором вы сейчас говорили, он за него и молодую свою голову сложил… Упокой его в селениях праведных, боже милосердый! Аминь!