Текст книги "Над Неманом"
Автор книги: Элиза Ожешко
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 32 страниц)
По природе она была существом кротким, всепрощающим. Она теперь больше ничего не желала, как помириться и хоть час пробыть с ним наедине. Если б он только взглянул на нее, она с криком радости бросилась бы к нему на шею. Но он, не замечая или притворяясь, что не замечает ее, не отрывался от книжки. Темно-голубые глаза Клотильды, блестящие и глубокие, начинали темнеть и опять наполнились слезами. Бессильно опустив руки, она долго стояла среди комнаты, прежде чем заставила себя улыбнуться. Клотильда на цыпочках потихоньку приблизилась к мольберту, отдернула полотняную занавеску и начала рассматривать свой портрет. Иметь портрет, написанный рукой Зыгмунта, было ее давнишней мечтой. После годичной бездеятельности в Осовцах Зыгмунт начал писать портрет, но до сих пор не окончил его, откладывая работу со дня на день. Перед этим неоконченным, хотя уже довольно ясно очерченным произведением Клотильда глубоко присела и заговорила:
– Добрый день, пани! Отчего вы сегодня так грустны? Не оттого ли, что кто-то не хочет вас рисовать? Кто-то очень недобрый человек… Он хорошо знает, что вы его любите, любите, любите… но не хочет забыть вашего маленького каприза, дуется, молчит и закрывается книжкой, когда вы пришли сюда и всем сердцем хотите помириться… Бедная вы! Может быть, вас уж больше не любят? О нет! Не думайте об этом, это было бы чересчур ужасно… Кто-то немного избалован, немного скучает… но за что же обвинять его в непостоянстве?.. Да и за что бы он перестал вас любить? Ведь вы нисколько не изменились к худшему… напротив, даже немного похорошели, и любовь ваша к кому-то осталась все та же, не уменьшилась ни на каплю.
Хотя она говорила шутливым тоном, глаза ее наполнились слезами. В ее детской игривости чувствовалась горечь раздираемого сомнениями женского сердца. Все движения ее, жесты, мимика были проникнуты невыразимой прелестью. Два года тому назад ее исполненное грации веселье восхищало Зыгмунта; очарованный прелестью Клотильды, так же как ее пением и прекрасной игрой на фортепиано, он стал добиваться руки изнеженной панны, которая к тому же в качестве единственной дочери получала большое приданое; старания его увенчались успехом и привели к брачному алтарю. На с того времени прошло два года. Правда, он и теперь улыбался, но как-то пренебрежительно, скорее, от скуки, нежели от удовольствия.
– Ты мешаешь мне, Клотильда, – проговорил он.
При звуке его голоса она подбежала к нему и опустилась на колени перед кушеткой.
– Заговорил, наконец! Видишь, я первая, я, женщина, пришла, чтобы помириться с тобой. Нужно было бы как раз наоборот, да не в этом дело! Когда человек любит, он не обращает внимания на то, любят ли его. Посмотри на меня ласково, сердечно, как ты теперь уже редко смотришь, и подай мне руку.
Но он не только взял ее руку, но даже нежно поцеловал ее.
– Значит, теперь мы не сердимся? – воскликнула радостно Клотильда.
– Ах, нет! Только… ты мешаешь мне немного.
– Мне казалось, что ты ничего не делаешь, – опять робко заговорила Клотильда. – Ты перелистываешь страницы давно знакомой книги, а это нельзя назвать работой.
– Сколько раз я тебе говорил, что если я не занят каким-нибудь видимым делом, из этого вовсе не следует, чтоб я ничего не делал. Я думаю… мечтаю… а это материал для будущей моей работы.
– Это правда, – важно согласилась Клотильда, – я знаю об этом, только… Или, может быть, ты хочешь остаться один? В таком случае я уйду.
Зыгмунт, может быть, тронутый ее покорностью, ласково остановил ее:
– Напротив, напротив! Мне всегда приятно, когда ты бываешь со мной.
Она осыпала поцелуями его лицо, руки, но вдруг вскочила с места.
– Хорошо! Боже мой, как это хорошо! Я возьму книжку и буду тихо-тихо сидеть вон в том углу… Когда у тебя будет время, мы, может быть, вместе почитаем, а потом пойдем гулять, и тоже вместе… тра-ля-ля!
Чудесное, звучное сопрано Клотильды огласило всю комнату радостной гаммой; она взяла с мозаичной доски стола книжку и пошла к софе в противоположный угол комнаты, как вдруг услыхала торопливое восклицание Зыгмунта:
– Tiens! Tiens! Clotilde! покажи мне книжку, что ты взяла. Что это?
– Третий том Мюссе, – немного удивилась Клотильда.
– Откуда он здесь взялся? – раздумывал вслух Зыгмунт, взял книжку из рук жены. – Как я мог не заметить его на столе?..
Молодая женщина печально посмотрела на мужа. Его лицо как-то сразу, неожиданно оживилось, полусонные глаза сверкнули огнем.
– Эту книжку, – медленно сказала Клотильда, – несколько дней тому назад привезли из Корчина… Я сама взяла ее от посланного и положила здесь… Ты, вероятно, давал читать тете, панне Тересе или…
Он протянул руку за красиво переплетенным томиком.
– Дай мне сюда, а себе возьми что-нибудь другое Тебе ведь решительно все равно.
– Решительно все равно, – повторила Клотильда и, подняв с полу упавшего Леопарди, уселась в противоположном углу комнаты.
Вся ее веселость, счастье, пробужденные одним словом мужа, исчезли без следа. Она догадалась, кому Зыгмунт давал читать Мюссе.
Зыгмунт нетерпеливо, почти лихорадочно перелистывал страницы книжки, что-то отыскивая. Та, которой он послал книжку, желая пробудить в ней воспоминания прошлого, возвратила ее назад при первом представившемся случае, а письмо так и осталось без ответа. Может быть, между листами книги вложена какая-нибудь бумажка, может быть, на какой-нибудь странице подчеркнута хоть одна строчка? Он искал и не находил ничего, но вдруг Юстина, как живая, предстала перед его глазами, и он вздрогнул.
В это время из противоположного угла комнаты послышался саркастический голос Клотильды:
– Ты слышал, что панна Ожельская собирается замуж?
Зыгмунт живо повернулся к жене.
– За кого? – коротко спросил он.
– За пана Ружица.
– Что за вздор! Ружиц никогда не женится на ней.
– Ты думаешь? – сухо и резко переспросила Клотильда. – Она ему очень понравилась и нравится с каждой минутой все больше и больше. Elle a de la chance, cette… cette.. cette.. rien du tout!1 Пани Кирло, которая имеет большое влияние на кузена, всеми силами старается устроить эту свадьбу, и я слышала, что согласие пана Ружица – только вопрос времени.
Зыгмунт криво улыбнулся.
– Не может быть! Как она, которая могла бы служить моделью Дианы, выйдет замуж за этого молодого старца?!
Смеясь, он сделал несколько шагов по комнате, но глаза его гневно смотрели из-под нахмуренных бровей. Клотильда не спускала с него глаз и тем же сухим, ироническим голосом продолжала описывать огромное, невероятное счастье, выпавшее на долю какой-то панны Ожельской… В самом деле, что она такое? Дочь разжиревшего, впавшего в детство идиота, приживалка, живущая из милости у родственников, девушка совсем простая, без образования, красоты, остроумия, совершенно бездарная. Играет она посредственно, говорит по-французски так, что ушам больно становится… Une fille sans naissance, sans distinction… une rien du tout… Интересно знать, что будет делать Ружиц, когда женится на ней, как ее будет в свете показывать?.. Модель для Дианы! Конечно, она здорова, сильна, как будто бы родилась крестьянкой, но ее руки, например… Или, может быть, художники представляют себе Диану в образе приживалки с огромными загорелыми руками?
Грудь молодой женщины сильно поднималась и опускалась, когда с ее языка сыпались все эти оскорбительные и несправедливые слова. Разгоревшимися глазами она не переставала следить за мужем, который прохаживался из угла в угол, и, казалось, не обращал на нее ни малейшего внимания. Вдруг он позвонил и коротко приказал вошедшему лакею:
– Запрягать лошадей!
Лакей исчез за дверью. Клотильда вскочила с дивана.
– Ты едешь? – печально воскликнула она.
Негодование и злоба, за минуту перед тем кипевшие в ней, исчезли без следа; она только сознавала, что муж уезжает и что планы ее – счастливо провести с ним день – рушатся.
– Нужно, – равнодушно ответил Зыгмунт.
– Куда?
Она попробовала обнять его, но он отвернулся в сторону и немного погодя ответил:
– В Корчин.
Клотильда побледнела.
– Зыгмунт…
Голос ее теперь еле-еле звучал.
– Que veux-tu, chere enfant?
– Ты не поедешь туда, Зыгмунт.
Он быстро повернулся к ней и спросил с глубоким удивлением:
– Почему?
– Потому… – начала было Клотильда, – потому… – и не докончила.
Ей было неловко, стыдно.
– Я давно не посещал дядю, к тому же у меня к нему есть дело. Конечно, ты не хотела бы, чтобы я порвал все связи с Корчином?
– О нет, нет! – воскликнула Клотильда. – Сохрани меня бог вносить разлад в твою семью.
– Чего же ты хочешь?
Клотильда то бледнела, то краснела. Она не могла, не хотела быть вполне чистосердечной.
– По крайней мере, возьми меня с собой! – чуть не плача, сказала она.
– И это невозможно, – ответил Зыгмунт. – Ты хорошо знаешь странности тетушки… наконец, ее слабое здоровье. Часто делать ей визиты не годится.
– Это правда, – шепнула Клотильда, перебирая в руках кружево тонкого платка.
Видно было, что она сильно страдала.
– Какое у тебя дело к дяде, Зыгмунт? – спросила она, и тревожные глаза ее уставились в лицо мужа с таким напряжением, как будто бы она хотела ценой своей жизни прочесть на нем всю правду.
Зыгмунт усмехнулся.
– Ты заставляешь меня говорить об очень интересных вещах… Мне нужно посоветоваться с дядей относительно перемены экстенсивного хозяйства на интенсивное…
Клотильда поняла, что больше ей делать ничего не остается. После недолгого колебания она обняла мужа, прильнула к нему всем телом и шепнула умоляющим голосом:
– Ну, хоть сегодня не езди туда… дорогой мой… только сегодня… я прошу тебя!
Зыгмунт тихо освободился из ее объятий, поцеловал в лоб и взял со стола шляпу.
– До свидания! Ne derafsonne pas, ma mignonne! Через несколько часов я возвращусь!
Он вышел из мастерской. Перед крыльцом загромыхали колеса экипажа. Клотильда, прикусив губы, стояла посреди мастерской; вся кровь до последней капли отхлынула от ее лица, руки ее повисли, и только спустя несколько минут она схватилась за голову.
– К ней поехал! – закричала она, с быстротой птицы пробежала гостиную и, очутившись в комнате свекрови, громко зарыдала.
Пани Корчинская сидела на своем кресле, но уже не занималась шитьем. На коленях у нее лежала развернутая книжка, а у колен, на низенькой скамейке, сидела маленькая девочка в грубой юбке и перкалевом платке на голове. Одним из занятий вдовы Андрея Корчинского за последние двадцать лет было обучение крестьянских детей. В осовецком доме и ближайших деревнях можно было насчитать не один десяток уже взрослых людей, которые в детстве входили в эту красивую комнату и по целым часам просиживали у ног ее хозяйки. Снисходить к ним, смешивать свою жизнь с их жизнью она не могла и не хотела, – это превосходило ее силы и вместе с тем (как она твердо убедилась) не составляло ее прямой обязанности. Но эти чистые дети, иногда красивые, почти всегда добрые, не оскорбляли ее вкусов и привычек; трудясь над ними, она думала, что исполняет заповедь о любви к ближним и, самое главное, соединяется с Андреем в том, что было самою заветной его идеей. Мысль о невидимой связи, которая благодаря этой работе возникала между ним и ею, доставляла ей волнующее, чуть ли не мистическое наслаждение. Давно и безвозвратно ушедший муж для нее по-прежнему оставался источником вдохновения, а соединение с ним – главной целью.
Когда двери с шумом отворились, и прелестная женщина в бледно-розовом платье с громким рыданием вбежала в комнату, девочка тихо исчезла. В первый раз Клотильда поверяла свекрови свои горести и опасения, просила у нее совета и помощи и отчасти возлагала на нее ответственность за свою судьбу.
Ответственность эту пани Корчинская и сама признавала. Не она ли на первый призыв Зыгмунта поспешила приехать в дом отца Клотильды и склонила его отдать ее сыну прелестного талантливого семнадцатилетнего ребенка? Положение, связи, приданое, недюжинный музыкальный талант, который со временем мог еще более развиться, – все это сулило Клотильде блестящую будущность. Должна ли она быть несчастлива по вине Зыгмунта? Его вина страшной тяжестью падала на душу и совесть матери. Она знала хорошо, что жалобы молодой женщины были справедливы, понимала, что ее страдание было тяжело и незаслуженно. Она дрожала при мысли, что будет с этим нежным существом, когда жестокая истина откроет глаза бедняжке, когда она увидит свою любовь – единственное свое сокровище, осмеянной, попранной?
Нося в своей груди ничем непреоборимую верность любимому человеку, пани Корчинская решительно не могла понять сына два года тому назад она видела его влюбленным в Клотильду, а теперь хорошо знала, что это чувство почти остыло. Два месяца тому назад она прогнала одну из своих горничных, которую Зыгмунт называл моделью для Фрины и с которой пани Корчинская встретила его два раза в парке. А теперь эти поездки в Корчин… Может быть, он действительно любил только одну Юстину, а любовь к Клотильде была ошибкой? Но если бы он любил Юстину по-настоящему, он женился бы на ней. Пани Корчинская не хотела этой свадьбы, противилась ей – это правда; но скажи он решительно о своем намерении, она не стала бы оказывать давления на его волю… Он сам колебался, думал, хотел и не хотел; наконец уехал и, казалось, забыл обо всем, что связывало его с Юстиной. Теперь же снова… Что значит все это?
Она нежно, как мать, обняла невестку, прижала ее голову к своей груди и ласково начала утешать. Она обещала поговорить с Зыгмунтом, но в ее душе вставали опасения одно за другим.
Когда молодая женщина, бледная и заплаканная, но успокоенная и снова улыбающаяся навстречу жизни и счастью, вышла в сад осматривать свои любимые цветы, пани Корчинская встала и позвонила в колокольчик. На пороге появился лакей.
– Куда поехал пан Зыгмунт? – спросила вдова.
Она все еще, хотя и слабо, надеялась, что Зыгмунт поехал куда-нибудь к соседям, только не в Корчин. Но нет…
– Когда он возвратится, попроси его сейчас же прийти ко мне.
Она осталась одна и тяжело оперлась на стол, заваленный книгами и газетами. На ее бледные щеки выступил огненный румянец. В своем одиночестве она так привыкла обдумывать и взвешивать всякие явления, что даже страстная материнская любовь не могла ослепить ее. А то, что она видела, хотя издали, хотя неясно, было темной тучей, которая заволокла все ее надежды и радости.
Глава вторая
В один из последних дней июля, когда еще часть хлеба стояла нескошенной на корчинских полях, Витольд и Юстина шли по дороге, ведущей из Богатыровичей в Корчин. Шли они быстро, разговаривали живо, – так живо и с таким интересом, что на щеках молодой девушки выступил горячий румянец, а ее глаза, грустные в обыкновенное время, теперь сияли радостью. Не останавливаясь и даже не уменьшая шага, она протянула руку своему спутнику.
– Спасибо, Видзя, от всей души спасибо, – сказала она с несвойственной ее горячностью. – Все, что ты сказал, глубоко меня тронуло. В последнее время и у меня в голове явились такие же мысли, только я не умела их так ясно выразить. Видишь ли, я женщина простая, неученая… но тем не менее сумела подметить в жизни кое-что важное наряду со множеством неважных вещей.
Она весело улыбнулась.
– Я страшно скучала и, может быть, от скуки пришла к тому, что ты знаешь гораздо лучше меня…
– А теперь не скучаешь?
Витольд искоса и лукаво посмотрел на нее.
Юстина отрицательно покачала головой.
– Нет, с некоторого времени не скучаю! Хотя, признаюсь тебе, и сама хорошенько не понимаю…
Она сразу умолкла.
– Чего не понимаешь?
Юстина с минуту колебалась и потом тихо ответила:
– Того, что чувствую, и того, что думаю…
– Недостаток подготовки, – заметил Витольд, но тотчас же весело прибавил: – Это, наверное, выяснится. Да и в самом деле, почему бы тебе не пойти новой дорогой?
Юстина еще более покраснела и прошептала:
– Не знаю… не знаю… может быть, я сама себя обманываю… боюсь…
– Чего? – нетерпеливо спросил Витольд.
Но она отвернулась в сторону и в смущении крепко сжала в руках пучок только что сорванных флоксов, посередине которых красовалась огромная пунцовая георгина.
– Не особенно изящный букет, – усмехнулся Витольд, глядя на ее цветы. – Во всяком случае, явление очень интересное, – что эти люди любят цветы! Даже прозаичная Эльжуся, которая за две недели до свадьбы считает, сколько штук скота у жениха, и думает о векселях, и та ухаживает за цветами в отцовском огороде…
Обращаясь к своей спутнице, он спросил:
– А ты, в самом деле, будешь на этой свадьбе?
– Непременно! – с живостью ответила Юстина.
– Подругой Эльжуси?
– Конечно.
– А твоим дружкой будет пан Казимир Ясмонт? Тебе придется вышить его инициалы на тонком платке и платок этот подарить ему взамен его миртового букета?.. Да?.. Ты, вероятно, помнишь это наизусть, как много и других вещей, которым научилась за последнее время. Вчера, например, когда панна Тереса со слезами сочувствия на глазах поздравляла тебя со сватовством Ружица, ты расхохоталась и сказала: «Вы свое дело знайте, а я свое!» Если б я не смотрел на тебя в это время, то подумал бы, что это говорит старуха Стажинская! Ты грубеешь, Юстина, явно грубеешь!
Он смеялся весело, громко и при этом ласково смотрел на Юстину.
– Правду мне говорила жена Фабиана Богатыровича, пее Гецолд, что ты научилась недурно жать?
Юстина, улыбаясь, показала ему обе руки с загрубевшими ладонями и следами свежих порезов.
– Целую неделю я жала по нескольку часов… Тяжелая это работа, но все-таки жать легче, чем…
– Чем что?
– Чем вечно и ежечасно твердить себе: «Увы, я только, только прах», прежде чем успеешь в прах рассыпаться! – горячо воскликнула Юстина.
– Браво! Ты совершенно права. Есть на свете люди, которые от таких мыслей действительно могут с отчаянья рассыпаться в прах, и ты, как видно, принадлежишь к их числу.
Он остановился на минуту и спросил, но уже совершенно серьезно:
– По силам ли тебе это будет? Юстина выпрямилась во весь рост.
– А разве я напоминаю тебе такое существо, которое вот-вот и готово вспорхнуть на небо?
Оба они разразились звонким смехом, несколько секунд вторя сверчкам, которые оглушительно громко трещали в придорожной траве. Тем временем они вышли к корчинскому амбару. Это была старая постройка, но благодаря каменным столбам и содержавшейся в исправности крыше она казалась крепкой и прочной.
– Надо сказать, – начал Витольд, – что отец изумительно поддерживает Корчин. Он работает, как вол, и день и ночь, только у вола нет таких беспокойств и тревог… Хорошо, что теперь я в состоянии хоть немного помочь ему. Вот и сегодня он посылал меня в поле к рабочим. Я возвращался домой, когда встретился с тобой в околице. Бедный, милый отец!..
Он вдруг остановился и точно прирос к земле, бледный, с нахмуренными бровями. Из-за амбара слышался громкий, грубый, сердитый крик Бенедикта. Слов нельзя было различить, но можно было догадаться, что кричащий сильно разгневан. Витольд поднял руку ко лбу.
– Как это мне больно! Боже мой, как это меня огорчает!..
Он чуть не бегом пустился дальше, совсем позабыв о своей спутнице.
Солнце зашло уже четверть часа тому назад и только оставило над занеманским бором широкую яркую полосу, которая залила верхушки деревьев и кровли Корчина красноватым светом. На дворе около конюшни, откуда открывался широкий вид на Неман, на багряном фоне заречных облаков вырисовалась наподобие черного силуэта фигура пана Бенедикта, высокого, грузного, усатого. Черты его сливались в отдалении, но руки энергично жестикулировали, а длинные усы тряслись от гнева. Напротив этого силуэта стоял другой, тоже черный на фоне облаков, но значительно ниже, с грубыми чертами лица и робко поникшей всклокоченной головой. Между ними стояла какая-то земледельческая машина, запряженная парой лошадей, меланхолически щипавших траву. Кучка людей у дверей конюшни с напряженным вниманием следила за разыгравшейся сценой.
– Что тут такое, отец? – спросил он, запыхавшись.
Веселое настроение, с каким он только что разговаривал с Юстиной, исчезло бесследно, но пан Бенедикт не обратил внимания на выражение лица сына. Отчаянным жестом, указывая на стоящего работника, он еще громче, чем прежде, закричал:
– Вот уж божеское наказание-то! Чистое несчастье! Тут совсем пропадешь с этими ослами, с этими негодяями! Жнею испортил! Недели не поработал, а уж испортил! Да знаешь ли ты, сколько мне пришлось ломать голову, прежде чем я собрался купить ее?.. Впрочем, что вам за дело, вам только бы шкуру драть с живого и с мертвого. Разве у вас есть сердце или совесть, ослы вы этакие, негодяи, мошенники?..
– Отец!.. – попробовал было перебить его Витольд.
Но Бенедикт не обращал ни на что внимания и продолжал громить мужика:
– Ты думаешь, это тебе даром пройдет? Жнею я пошлю чинить, а что возьмут в городе за починку, то вычту из твоего жалованья…
Приземистый мужичонка в первый раз поднял свою лохматую голову и впервые глухо проговорил:
– Не вычитайте, пане… чем же я с детьми жить буду?
– Небось, с голоду не подохнете! – крикнул Бенедикт. – Харчи месячные получаешь… крыша над головой не течет… я даже корову вам держать позволяю… Да хоть бы ты и голодным насиделся, я все-таки вычту, бог свидетель, вычту… тогда ты, скотина проклятая, научишься уважать чужую собственность.
– Отец! – громко заговорил Витольд (он успел уже осмотреть поломку). – Отец, мне знакомо это дело… В прошлом году там, где я жил летом, жнеи часто портились, а я присматривался, как их чинили. Эту можно будет поправить и дома… это займет немного времени… я сам поправлю. У Максима из жалованья вычитать ничего не нужно; это будет стоить сущие пустяки.
Он обратился к батраку, который мял в руках шапку, переминался с ноги на ногу и бормотал себе под нос что-то невнятное.
– Слушай, Максим, ты понимаешь, как эта жнея устроена и как с нею нужно обращаться? Конечно, не понимаешь, потому и сломал ее, что не понимаешь… Поди сюда, посмотри, послушай: я тебе сейчас все объясню и покажу…
Мягко, не спеша, подбирая простые и понятные выражения, Витольд говорил добрую четверть часа, объясняя значение каждой составной части машины. Батрак слушал сначала лениво, просто по необходимости, но через несколько минут нагнулся и начал разглядывать жнею со все возраставшим интересом. Он то кивал головой от удивления или в знак согласия, то тихо ворчал что-то, то притрагивался грубыми пальцами к разным частям жнеи.
– Ну, вот, видишь, – Витольд кончил свое объяснение и выпрямился: – ничего здесь мудреного нет, только обходиться с этой машиной нужно осторожно и со вниманием. Завтра мы с тобой встанем на рассвете, машину отвезем к кузнецу, а через час, через два ты с нею и в поле выедешь. Убытка никакого не будет ни тебе, ни нам…
При последних словах заросшее густой бородой лицо мужика прояснилось. Он наклонился, громко чмокнул Витольда в рукав сюртука и с довольной усмешкой громко сказал:
– Спасибо, панич! Дай бог вам здоровья!
Бенедикт с той минуты, когда его сын вмешался в дело, стоял в стороне мрачный, понурясь и молча, теребя, свой ус. Наконец работник удалился, и только тогда пан Корчинский поднял глаза на сына.
– Ты дал мне урок, как надо обходиться с людьми. Верно, теперь такие времена пришли, что яйца начинают курицу учить. Меня удивляет только одно: как это ты, сидя за своими книжками, научился так хорошо, так понятно разговаривать с мужиками?
– Если тебе это не нравится, – живо ответил Витольд, – то пеняй на самого себя. Когда я рос под твоим призором, да и после, когда приезжал на вакации, ты не запрещал мне сближаться с народом…
Бенедикт повернулся к дому и громко сказал:
– Я для самого себя палку приготовил. Ты теперь судишь своего отца по тем идиллическим образам, какие когда-то сложились в твоей детской голове…
– По идиллии! – торопливо перебил Витольд. – Уверяю тебя, что я смотрю на вещи очень трезво и что… в случае… самое большое мое желание, чтоб люди не обращались с людьми, как с бессмысленным скотом… что я говорю – со скотом!.. Как с чурбанами… потому что на белом свете есть такие чудаки, что и скотину жалеют.
Бенедикт пренебрежительно засмеялся.
– Когда ты сам хорошенько испробуешь свои силы в хозяйстве, тогда и узнаешь, какая разница между теорией и практикой, между действительностью и идиллией…
Витольд перебил его:
– Когда я буду, убежден, что теория моя никоим образом не может примириться с практикой, я пущу себе пулю в лоб, но от теории не отступлю никогда.
Бенедикт остановился, как вкопанный, и посмотрел на сына так, как будто увидал его на краю пропасти, но через минуту усмехнулся.
– Ребенок!.. Всякому смолоду кажется, что если он не станет звезд с неба хватать, то ему, кроме пули, ничего не остается, а там, глядишь, довольствуется вонючею сальной свечкой.
– Или, – возразил Витольд, – гибнет за свою звезду и, чтобы не чувствовать смрада сальных свечек, свой лоб под пулю подставляет… Ты хорошо знаешь такие примеры…
– Не знал, не знаю, и знать не хочу! – резко сказал Бенедикт.
– Дядя Андрей… – дрожащими губами начал Витольд.
Бенедикт опять остановился, как вкопанный.
– Тише! – сказал он сдавленным шопотом.
Он быстро, с тревогой осмотрелся вокруг, но вблизи никого не было.
На губах Витольда показалась болезненно-ироническая улыбка.
– Не бойся, отец, – медленно проговорил он, – никто не слыхал, что я с уважением упомянул имя твоего брата.
Лицо Бенедикта от седеющих волос до воротника рубахи вспыхнуло густым румянцем. Он смутился еще более, чем от упреков и унижений после сцены с паном Дажецким.
Отец и сын подходили к воротам, ведущим на панский двор. Бенедикт успокоился и заговорил более мягко:
– У всякого человека в молодости бывают свои мечты и теории, да в жизни-то они не осуществляются. Лбом стену не прошибешь, а те люди, за которых ты заступаешься, останутся все-таки лентяями и будут смотреть искоса, как их медом ни корми.
– Что же будет, если мы станем кормить их перцем? – усмехнулся Витольд.
– Да какой чорт собирается их кормить перцем? – с пробуждающимся неудовольствием пробормотал пан Корчинский.
– Прежде всего, – начал Витольд, – и прошедшее достаточно насыпало перцу в их горшки, а потом…
Он остановился, обернулся назад и указал пальцем на ряд изб рабочих.
– Ведь ты, конечно, не думаешь, что человеческая энергия и достоинство могут хорошо развиваться в этих закопченных, битком набитых лачугах? Несколько минут тому назад ты говорил, что у них есть кровля над головой, что они получают содержание… сверх тридцати рублей в год, из которых делаются вычеты при всякой неисправности… Действительно, такие условия могут сильно помогать их развитию и усердию, а также возникновению дружеских отношений между обеими сторонами.
– Ты красиво умеешь говорить, – раскипятился Бенедикт, – ну, так найди средства построить для них дворцы и кормить их страсбургскими пирогами, потому что я и сам дворца себе не выстроил и страсбургских пирогов никогда не ем. По одежке протягивай ножки. Когда с мелом в руках ты сам начнешь кроить материю, вымеривать, вытягивать так, чтоб конец с концом сошелся, когда у тебя порой от этого приятного занятия ум за разум зайдет, тогда ты и узнаешь, что значит практика вообще и условия нашей жизни – в особенности… да, нашей жизни!
Он горящими глазами посмотрел на сына.
– Мне хотелось бы, – тихо закончил он через минуту, – очень хотелось бы, чтоб, возвратившись домой по окончании курса, ты уже не нашел меня здесь… чтоб я в это время убрался туда… ну, да, именно туда, откуда люди не возвращаются… И мне лучше было бы, и тебе…
– Отец! – испуганным голосом вскрикнул Витольд. Но пан Корчинский ничего не хотел слышать.
– Да, да, гораздо лучше было бы!.. Если б ты хоть сколько-нибудь был привязан ко мне…
– Отец, ты не веришь мне!..
– Не верю. Никакой привязанности нет… Ну, так вот, если б я старый хрыч убрался восвояси, ты мог бы распоряжаться в Корчине по своему усмотрению, нарядил бы мужиков пастушками, лег бы с ними у сладко журчащего ручейка и начал бы играть на свирели.
Он закусил конец уса, сгорбился и тяжелыми поспешными шагами пошел по направлению к дому. Витольд стоял в воротах страшно взволнованный и решительно не знал, что ему делать.
Прошло несколько минут, прежде чем он успокоился и мог переступить порог дома. В столовой, за накрытым столом, уже сидело несколько человек. Тут были все свои, за исключением Кирло, который после ужина собирался уезжать домой. Пани Эмилия чувствовала себя хорошо и тоже вышла из своей комнаты. Возле хозяйки сидела Тереса, с левой рукой на перевязи (она страдала ревматизмом); в конце стола блаженно улыбавшийся Ожельский, стараясь получше разглядеть стоявшие на столе блюда, придвинулся к лампе, свет которой упал на его серебряные волосы; рядом с ним очень прямо сидела хорошенькая, болезненная Леоня, а Кирло, приняв из рук хозяина рюмку водки, все так же умильно улыбался и, сверкая белоснежной, туго накрахмаленной манишкой, с такой поспешностью занял место против Юстины, словно боялся, чтобы его кто-нибудь не опередил.
С некоторого времени Кирло относился к Юстине с почтительностью, граничившей с подобострастием; шутки и издевательства над паном Ожельским давным-давно были оставлены. Теперь, завязав салфетку вокруг шеи, он ухитрялся в одно и то же время и есть и занимать не особенно оживленное общество. Он говорил о Ружице. Вообще он говорил о родственнике своей жены часто и с особым удовольствием, видимо гордясь таким родством. Впрочем, он и сам не скрывал, что гордится. Теперь же он преследовал совсем другую цель.
– Уверяю вас, – трещал он, – что если бы перерезать у него какую-нибудь жилу, оттуда потекла бы кровь такая голубая… как, например… как, например, неманская вода в погожий день.
Тереса потихоньку захихикала.
– Вы вечно шутите! Кто же видал когда-нибудь голубую кровь?
– Так, моя милая, говорят о хороших, старых родах, – ласково объяснила пани Эмилия.
– Прекрасное сравнение!.. – проворчал Бенедикт. – Голубая ли у него кровь, не голубая – это все равно, но что воды в ней много, это – верно.
Витольд поднял глаза и долго смотрел на суровое, морщинистое лицо отца, наклонившегося над тарелкой.
– Но все-таки, уважаемый пан Бенидикт, весьма приятно происходить из такого рода. Правда, титула у него никакого нет, он не князь, не граф… но такая дворянская фамилия, как Ружиц, стоит любой графской или даже княжеской. А какое родство!.. С самыми лучшими фамилиями… родная тетка за князем…
Он посмотрел своими блестящими глазками на Юстину и, заметив, что ей нужно соли, поспешно, с любезной улыбкой подвинул солонку. Затем, наложив себе из блюда, омлет с вареньем, продолжал: