Текст книги "Над Неманом"
Автор книги: Элиза Ожешко
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 32 страниц)
– Пустите меня, пожалуйста, – шептал он; – разве это можно?.. При дамах… и в халате…
Но Кирло уже втащил его в комнату и представил Ружицу:
– Позвольте мне представить вам знаменитейшего музыканта нашей местности… виноват… Литвы, а может быть, и всей Европы. Небрежность костюма ему, как артисту, извинят все, даже и дамы… С самого дня своего рождения он изучает музыку… Все состояние свое проучил, но зато как играет, как играет!..
– Пустите меня… при дамах… при незнакомом человеке… – умолял старичок, напрягая все свои усилия.
Незнакомый человек, то есть Ружиц, не только не улыбнулся, но даже скорчил недовольную гримасу. Корчинский, вероятно хорошо знакомый с шутками пана Кирло, смотрел через окно на реку; зато пани Эмилия и Тереса обе смеялись: первая – тихо и с некоторой сдержанностью, а вторая громко и с видимым удовольствием. Кирло, ободренный смехом дам и нисколько не обращая внимания на мужчин, продолжал, комически жестикулируя:
– Иду я наверх, чтоб навестить нашего милого артиста, слышу – играет. Хорошо, думаю, пускай и нам что-нибудь сыграет. Он отговаривается, заявляет, что не одет… Что за важность! Тем лучше! Артисты всегда бывают и не одеты и не умыты.
В это время позади явно обиженного старика показалась молодая женщина в черном платье, красиво облегавшем ее сильный и здоровый стан. Голова ее была высоко поднята, а серые глаза метали на пана Кирло гневные взгляды.
Не обращая внимания ни на кого из присутствующих, она повернулась к открытым дверям гостиной и громко позвала:
– Марс! Марс!
На ее зов появился любимый охотничий пес хозяина дома – большой черный пойнтер. Женщина в черном платье коротким жестом указала на него пану Кирло.
– Вот Марс, – сказала она, – он умеет носить поноску, скакать через палку… Я позвала его вам на забаву.
Голос ее слегка дрожал; губы были бледны. Она тихо и ласково взяла старика за руку.
– Пойдем, отец! – сказала она.
Когда, выпрямившись во весь рост, с поднятою головой и бледным, но невозмутимым лицом, женщина в черном платье вела под руку седовласого, слегка сгорбленного, старика, невольно можно было вспомнить Антигону.
– Как она величественна! – шепнул Ружиц, провожая ее глазами.
Кирло, не смутившийся ни на минуту, шептал что-то на ухо Тересе, отчего та вспыхивала румянцем и расцветала счастливою улыбкой. Корчинский дергал свой ус, и время от времени повторял:
– Странное дело, детей все нет и нет!
Ружиц не мог надолго оставить хозяйку в одиночестве. С оттенком участия он осведомился, успокоились ли ее нервы, и, получив отрицательный ответ, еще с большим участием заговорил о всеобщем предрасположении к нервным болезням и отсутствии какого-нибудь радикального лекарства.
– Что касается меня, – сказал он, – я знаю только один паллиатив, который хотя и верною дорогой ведет к смерти, зато, по крайней мере, на минуту дает возможность позабыть… позабыть все…
Пани Эмилия молитвенно сложила руки.
– О, что же это такое? – воскликнула она.
– Морфий, – с небрежною усмешкой шепнул Ружиц.
– Нет, – так же тихо заговорила пани Эмилия, – мне кажется, что единственным верным лекарством было бы удовлетворение высших наших потребностей, – потребностей духа, воображения, тонких вкусов… Но – увы! – кто же так – счастлив, чтобы мог осуществить свои мечты, чтобы в жизни его не было диссонансов?
– Бывают люди, которые осуществляют свои мечтания, и вот от избытка такого счастья… становятся несчастными, – с едва заметною иронией проговорил гость.
В эту минуту двери гостиной снова с шумом распахнулись, и на пороге появилась рослая фигура Марты.
– Дети едут! – крикнула она своим низким голосом и вихрем бросилась в сени.
Корчинский, точно бомба, начиненная порохом, двумя скачками очутился за порогом комнаты; пани Эмилия медленно поднялась с кушетки.
– Тереса, милая моя, дай мне, пожалуйста, мантилью, перчатки и платок на голову!
Пани Эмилия оперлась дрожащими руками о стол. Она не притворялась: нервы ее действительно были до крайности расшатаны.
На крыльце стоял Корчинский, изменившийся в одну минуту до неузнаваемости; теперь в его блестящих глазах не было и следа недавней грусти, морщины на лбу исчезли, а губы радостно улыбались под длинными усами. Рядом с ним стояла Марта, на ее желтых щеках выступил яркий румянец; глаза ее учащенно моргали, а губы шептали: «Милые мои, ненаглядные». Нетрудно было угадать, что те, кого тут встречали, бросятся, прежде всего, в объятья именно этих людей.
У входных дверей Тереса, с помощью пана Кирло, устанавливала кресло, в которое тотчас же бессильно опустилась пани Эмилия.
– Тереса, – шепнула она, – ради бога, лавровишневых капель… А вы, пан Кирло, возвратитесь к пану Ружицу; его неловко оставлять одного.
Через несколько минут перед крыльцом остановилась четырехместная бричка, из которой почти одновременно выскочили: стройный русоволосый юноша и девочка лет пятнадцати. Посыпались поцелуи, вопросы, все голоса смешались… Слышны были басовые ноты голоса Марты, смех девочки, быстрая речь юноши, спазматические всхлипывания пани Эмилии и пискливые возгласы Тересы, тщетно призывавшей горничных, чтобы отнести больную в ее комнату.
Ружиц и Кирло рассеянно смотрели в окно на сцену, происходившую на крыльце.
Вдруг Ружиц отвернулся от окна и спросил:
– Кто это такая… панна Ожельская?
Кирло расхохотался.
– Ага! Приглянулась, видно? Правда, она недурна, но не по моему вкусу, – холодна чересчур, эксцентрична…
Ружиц пожал плечами.
– Вкусы бывают разные, – флегматически проговорил он и начал подпиливать маленькою пилкой свои холеные ногти.
– Должно быть, бедная? Бесприданница? – спросил он немного погодя.
– Пять тысяч рублей отданы под проценты пану Бенедикту… Что это за приданое!.. Собственно говоря, никакого приданого, а горда при этом, как княжна, и зла, как оса.
– Да, и я заметил это, – сказал Ружиц.
По его лицу промелькнула ироническая улыбка.
– Девушка с темпераментом, – немного погодя добавил он.
Кирло проницательно заглянул ему в лицо своими пытливыми глазками.
– Ой, не воспламеняйтесь так быстро! – сказал он. – Темперамент, темперамент! Был – да весь вышел…
Тонкие черные брови молодого пана дрогнули; дрожь пробежала по всему лбу и скрылась под его поредевшими, слегка подвитыми волосами. Однако это не помешало ему спросить равнодушным, даже слегка шутливым тоном:
– А что такое?
Кирло снова сделался фамильярным.
– Помните вы Зыгмунта Корчинского… художника, что мы встретили у Дажецких?
– Помню; очень приличный человек и, кажется, не без таланта… Жена у него прелестная блондинка… Ну, так что же?
– Ну… он и панна Юстина…
– Роман? – небрежно спросил Ружиц.
– Да еще какой! – разразился Кирло.
– Когда он уже был женатым?
– О нет! Это еще с детства… обыкновенно, как это бывает с кузенами…
– Ну, и почему же?..
– Почему они не обвенчались? Об этом и речи быть не могло… Семья… ну, и потом сам он…
Однако продолжить разговор им не удалось: с крыльца уже все вошли в сени и с минуты на минуту могли войти в гостиную.
Тем временем Юстина привела отца своего наверх, где по бокам узкого коридора находились две комнаты. Одна из них принадлежала пану Игнатию Ожельскому и заодно служила спальней приезжим гостям. Юстина взяла из рук отца скрипку и положила ее в футляр.
– Зачем вы позволяете этому господину так издеваться над вами? – с резкой нотой в голосе спросила она и махнула рукой. – Впрочем, что я говорю!.. Я уж столько раз просила… умоляла… не помогает и… не поможет!
Она взяла в углу комнаты кувшин и налила воды в медный рукомойник. Старик, в распахнувшемся халате, стоял посреди комнаты со сконфуженным видом и вечною своею добродушною улыбкой.
– Видишь, милая моя, – начал он, – если б ты знала, как это трудно… Наконец, ведь это никому не помешало…
– О, как бы мне хотелось, чтоб вы поняли!.. – воскликнула девушка.
Она вдруг замолчала, повесила около рукомойника полотенце, а на одном из столов поставила маленькое зеркало.
Старик тем временем приблизился, было к скрипке, и достал ее из футляра, но Юстина мягко взяла инструмент из рук отца и положила на место.
– Одеваться нужно, отец, сейчас будет звонок к обеду.
– Ах, обед! Хорошо, хорошо… я уж и проголодался… А ты знаешь, что будет к обеду?
– Не знаю, – ответила Юстина и разложила на столе бритвенный прибор.
– Все готово, отец.
Старик не двигался с места и искоса все посматривал на скрипку.
– А мне нельзя еще немножко поиграть?
– А обед?
– Да, да, обед. Вероятно, сегодня будет что-нибудь хорошее, – ведь гости… Утром я спрашивал у панны Марты, что будет к обеду. Да разве она ответит кому-нибудь по-человечески? Зарычала, закашлялась, расчихалась и полетела вниз… Я выпил только чашку кофе с сухариками и съел кусочек ветчины, а вниз уж мне сходить не хотелось, – играл на скрипке… Ветчина в нынешнем году удалась необыкновенно… а печенье так и тает во рту… прелесть!
Лениво, не спеша, он уселся перед зеркалом и занялся своим туалетом. Юстина ловко и быстро чистила щеткой сюртук отца. Старик нахмурился.
– Так всегда, – заворчал он: – как только гости приедут или еще что-нибудь случится, Франек ко мне и носа не покажет. Один человек на всех… и при буфете, и за столом прислуживает, и мне, и пану Бенедикту… Где это на свете видано, чтоб в таком доме некому было воды подать и сюртук вычистить?
– Он уже вычищен! – ответила Юстина.
– Вычищен… вычищен… – брюзжал старик, – а кто его вычистил? Ты сама! Ну, хорошо ли это, чтобы благородная девица сюртуки чистила?.. На что это похоже?..
По губам Юстины промелькнула улыбка. Она в раздумье остановилась посредине комнаты.
– Когда я уйду, – сказала она, – вы опять начнете играть?
– Может быть, очень может быть… а что?
– Сегодня нельзя… Как позовут к обеду, нужно, чтобы вы были совсем одеты… Пожалуй, лучше будет, если я футляр на ключ запру.
– Ну-ну, не запирай… не запирай…
Но Юстина повернула уже маленький ключ, спрятала его в карман и вышла.
Другая комната, не особенно маленькая, очень чистая, с двумя кроватями и скромною, но приличною обстановкою, вот уже несколько лет служила обиталищем Марты и Юстины. Юстина остановилась у окна и медленно стала расчесывать густые черные волосы, в которые во время утренней прогулки вплелись зеленые иглы и молоденькие сосновые веточки. На Немане было тихо. Плоты проплыли, исчезли рыбачьи челны, лазурная гладь опустела, и лишь изредка над нею в ослепительном солнечном свете, стремительно кружась, проносились сверкающие, как атлас, чайки. Но вот откуда-то показалась маленькая лодка с двумя мужчинами.
Один из них сидел на дне лодки с наклоненною головой, точно с интересом присматривался к подводной растительности, которая вырывалась на поверхность множеством круглых листьев и цветами водяных лилий. Другой, высокий и статный, стоя разгребал веслом воду – от лодки бежали широко расходящиеся круги. Юстина заметила, что гребец, придержав весло, с минуту всматривался в дом, обращенный окнами к голубой реке. Потом, когда лодка пристала к противоположному берегу, гребец обернулся и бросил взгляд по тому же направлению, а затем с ловкостью горного оленя начал карабкаться на высокий песчаный берег. Время от времени он останавливался и поддерживал под руку товарища, который взбирался с большим трудом и частыми остановками. Первый из них был одет в короткую сермягу, окаймленную зеленым шнурком; на втором был длинный кафтан, а на голове, несмотря на жару, – большая баранья шапка. Вскоре оба исчезли за первыми деревьями, и тотчас из лесу послышался чистый, сильный мужской голос:
Ходит дивчина,
Бродит дивчина,
Лицо – маков цвет!
Стиснуты руки,
Взгляд полон муки —
Ей постыл белый свет!
Что ж ты тоскуешь,
Что ж ты горюешь,
Дивчина моя?
Голос певца мало-помалу стихал в отдалении, зато у опушки послышались новые голоса:
– Ay, ay! Гей, гей!
– Янек! Янек! Иди сюда! – кричал кто-то басом, а какой-то женский тонкий и острый голос затянул веселую плясовую песню:
Только услышу я вальс этот – снова
Я вспоминаю друга родного.
Песня оборвалась, и от самого неба до земли вместе с солнечным светом снова воцарилась ничем невозмутимая тишина.
Глава третья
Бенедикт Корчинский принадлежал к тому небольшому числу людей своего поколения, которые получили высшее образование. Этим он был всецело обязан временам молодости своего отца, – тем временам, что получали свой свет и тепло от одного великого, ярко горевшего очага. Очагом этим была виленская академия, и Станислав Корчинский, сын наполеоновского легионера, когда-то воспитывался там. Может быть, это обстоятельство, а может быть, наследственные особенности, которые не всегда, но часто, как глубокий источник, внедряются в лоно многих поколений, спасли Станислава от миазмов, обыкновенно носящихся над стоячим болотом.
При барщине, обеспечивавшей безбедное существование, под каменными сводами, стесняющими кругозор и свободное движение, общество и было этим стоячим болотом, полным миазмов, отупения, бессмыслицы, лени и апатии. Людские организмы – эти жалкие грибы, которые вбирают в себя соки питающего их дерева, соки здоровые или ядовитые, – насколько могли, сопротивлялись заразе. Много сопротивлявшихся полегло, но маленькая горсточка, вооруженная наследственными или благоприобретенными, силами, еще бодро сопротивлялась. К числу последних принадлежал отец Бенедикта. Он не взлетел чересчур высоко, но и не опустился ко дну. Может быть, у его праотцев были когда-нибудь крылья, но так как крылья в гнилой атмосфере были бесполезны, то они и превратились в едва заметные придатки, при помощи которых можно было ходить по болотам без риска увязнуть в тине. Но наличность таких придатков при известных условиях почвы и воздуха все-таки намекала на существование крыльев, хотя бы и в отдаленном прошлом. Достаточно, что трое сыновей Корчинского провели детство в атмосфере, свободной от гнилых испарений разврата и тирании, освещенной если не солнцем, то по крайней мере звездочкой человечности, оживленной если не делами, то хоть честными стремлениями их отца.
Все соседи, даже целый уезд взволновался, когда пан Корчинский отдал сыновей после курса в средних учебных заведениях в высшее. Зачем, для чего? Разве после отца им не оставался большой участок отличной плодородной земли, где они могли бы жить и барствовать, как барствовали и жили их предки? Разве они не были шляхтичами, разве все права не были на их стороне?
Не все осуждали поступки Корчинского; были и такие люди, что поступали по его примеру, но большинство все-таки пожимало плечами. Если б кто-нибудь мог приподнять край завесы недалекого будущего, как бы он громко осмеял, на весь свет осмеял бы этих самонадеянных, спесивых, недальновидных людей! Корчинский колдуном не был и будущего не предвидел, – до такой степени не предвидел, что если б кто-нибудь развернул перед ним будущность его сыновей, то пан Станислав или рассердился бы, или громко расхохотался и сказал бы: «Это невозможно!» Однако благодаря лучу света, который запал ему в голову от великого светильника, и он кое-что предвидел и понимал. Понимал о», что рано или поздно, может быть, очень скоро, труд станет свободным и более правильно распределится между людьми. Тогда жизнь его сыновей вместе с жизнью всего общества, перелитая в новую форму, потребует и новых орудий. Может быть, ему хотелось, чтобы его сыновья узнали всю радость, которую испытывает человек от общения с наукой и от постепенного развития умственного кругозора, – радость, которую испытал когда-то и сам пан Станислав. Может быть также, тень надвигающегося будущего порой касалась его головы, но на все доводы и шутки соседей он только хмурился и неизменно отвечал:
– На всякий случай! На всякий случай!
Наконец, до некоторой степени это было делом прямого расчета. Они вовсе не были так богаты, как это казалось с первого взгляда. По размеру своего поместья Станислав Корчинский принадлежал к помещикам среднего достатка. Потом, благодаря строжайшей экономии, при усиленном труде, он прикупил к наследственному Корчину другой фольварк, одинаковой ценности. Словом, средства у него были прекрасные, но если разделить его имущество на четырех, человек (у пана Корчинского была еще дочь), то на долю каждого пришлось бы не особенно много. Мысленно пан Корчинский назначал младшему сыну, Бенедикту, родовой Корчин, а старшему, Андрею, благоприобретенный фольварк и возлагал на обоих обязанность выдать приданое сестре и известную сумму денег среднему брату, Доминику, который изучал право в далеком большом городе.
Бенедикт окончил курс в агрономической школе и вернулся в свой Корчин. Его отец и мать давно уже умерли, сестра вышла замуж. Зато в двух милях от Корчина хозяйничал в своем фольварке несколько лет тому назад женившийся Андрей, а Доминик приехал в родной дом на короткое время отдыхать от университетских занятий. Кроме того, в Корчине проживала родственница Корчинских панна Марта. Двадцатичетырехлетняя девушка, может быть, чересчур высокая, но статная, умная, с веселыми глазами, так умело взялась за хозяйство и наполняла дом таким веселым шумом, что пан Бенедикт почти и не заметил пустоты. Наконец, все три брата жили в добром согласии, а теперь перед ними мелькнуло что-то такое, что придало их жизни особый смысл и значение. Во всех троих сразу заговорила кровь деда, наполеоновского солдата; огонь, который в предшествовавшем поколении еле тлел под искрой, разгорелся и вспыхнул пламенем. О, как бурно, как безумно весело провели они эти два года! Стоячие воды болота зашумели, вздулись и начали выбрасывать кверху кипящие каскады; в мертвой атмосфере завыли ветры, разнося по земле золотистые туманы и образуя на небе ярко горящие зори и радуги. Дух демократизма всеуравнивающим плугом пахал общественную ниву. Высоты, проникнутые раскаянием, склонялись к низменностям, готовые вознаградить за все свои несправедливости, почти умоляя о доверии и снисхождении. Между Корчином и соседнею деревней Богатыровичами установились тогда хорошие, доверчивые отношения. Жители этой деревни обладали когда-то документами, удостоверявшими их дворянство, но давно уже их потеряли и теперь вели убогую, трудовую жизнь мелких хлебопашцев. Вдруг корчинский дом широко распахнул перед ними свои двери. И ожил старый низкий большой дом; сколько народу толпилось в нем, что за шум оглашал его залы, врывался в окна и плыл дальше, вдоль по течению реки! Такого шума, такого грома не слыхали ни этот густой бор, ни эти холмы со времен шведского нашествия.
Самым горячим из братьев Корчинских был старший, Андрей. Он забросил жену, ребенка, свое хозяйство и почти все время проживал в родимом гнезде. Доминик, нерешительный и более сдержанный, тоже откладывал со дня на день свой отъезд. Для Марты это время было золотою порой ее жизни. Она поспевала решительно всюду, – гости сходились десятками, – вместе с другими она надеялась, ждала и, как птица, оживленная радостью весны, часто пела. Голос у нее был грубый, необработанный, но сильный и чистый. Чаще всего она бывала тогда около Анзельма Богатыровича, красивого юноши в грубой обуви и кафтане из домашнего сукна. Анзельм смеялся так громко, что его было слышно по всему дому, распевал своим могучим баритоном сотни песен, приносил Марте громадные, как веники, букеты полевых цветов, а когда садился рядом с ней за стол, то постоянно краснел и приходил в полнейшее смущение.
Брат Анзельма, Юрий, сильно сдружился со старшим Корчинским – странная дружба между людьми различного положения и воспитания. Андрей был сыном достаточного дворянина, получил хорошее образование, женился на самой богатой невесте во всей округе, у Юрия же не было ничего, кроме 20 десятин земли, которую он обрабатывал собственными руками; в школе он не был; впрочем, в одном их положения сходились: и у того и другого были дети Маленький Зыгмунт Корчинский и Янек Богатырович были ровесниками. Вероятно, эти люди были связаны и не одним этим; с той поры, когда братья Корчинские, наклоняя головы, в первый раз вошли в низкую дверь дома Богатыровичей, Андрей и Юрий почти никогда не разлучались. Вместе они ходили беседовать в широкое поле, вместе охотились на диких уток и бекасов, вместе в рыбачьем челноке ездили по Неману в отдаленные деревни и местечки, вместе читали книжки, вместе…
Бенедикт, тогда еще стройный худощавый юноша, не вполне оправившийся от напряжения последних лет учения, более похожий на студента, чем на помещика, ласково принимал и угощал в своем доме братьев и соседей, а с солидными родственниками, наезжавшими в Корчин, вступал в самые ожесточенные споры… Да, эти два года пролетели как в лихорадочном сне!
Все это после казалось сном, полным сверхъестественных сновидений, – до того этот сон не походил на сменившую его действительность… Когда Бенедикт очнулся от сна своей первой молодости, то, прежде всего, заметил, что около него нет братьев. Андрей вместе со своим другом Юрием Богатыровичем исчез с лица земли, а одно из корчинских урочищ тотчас же переменило свое название. В урочище находился тот занеманский бор, с которым соединялись обширные леса Андрея и его соседей. Прежде его называли Сверковым, а теперь все стали называть Могилой. Кто первый дал ему такое имя, почему оно распространилось сразу и повсеместно, – трудно объяснить, но, принятое всеми окрестными жителями, оно было! Единственным надгробным памятником старшего из братьев Корчинских. Другого не воздвигали ему никогда… Вдова Андрея, вместе с маленьким сыном, поселилась в своем приданом имении, довольно большом, в двух милях от Корчина. Доминик остался жив, но судьба забросила его далеко. Только несколько лет спустя он прислал брату письмо, где извещал, что наконец-то ему удалось кое-как пристроиться.
Бенедикт заложил имение в банк, чтобы выплатить брату, согласно завещанию отца; сестре выдать приданое было тоже не из чего, – и до сих пор чистый, как кристалл, Корчин теперь был обременен долгами. Долги эти не были результатом легкомыслия или расточительности. Но, тем не менее, когда Бенедикт, очнувшись ото сна молодости, во второй раз оглянулся вокруг, то увидал, что он вовсе не богат… Он не был ни трусом, ни сибаритом, и это открытие мало его смутило, но за ним последовало еще много других. Стояла пора урожая на ту цепкую траву, что точно железными клещами впивалась в колесницы больших хозяйств и не пускала ни на шаг, ни взад, ни вперед. В таком положении кони, будь они даже арабской породы, ничего не могли поделать: чтобы двинуть колесницу вперед, нужны были покорные судьбе, терпеливые волы. Бенедикт вставал на дыбы, как бешеный, необузданный конь, но мало-помалу угомонился.
Сначала, в силу привычек, приобретенных в молодости, он настораживал уши и водил глазами по густым облакам, обволакивавшим небо, но тотчас же заметил, что ничего хорошего он ни увидать, ни услыхать там не может, что поющие деревья и золотые зори его первой молодости занесены в разряд басен, да еще таких басен, какими пугают избалованных детей, чтоб они были послушны. Он согнул спину и начал выпутывать свою колесницу из цепких объятий проклятой травы. Работа Пенелопы! Оторвешь одну плеть – вырастут две… Сначала он делал это неловко и все еще время от времени позволял себе смотреть на небо. Это ему подчас дорого стоило.
Так, например, пришла ему в голову мысль обучить своих бывших крестьян читать, разводить фруктовые сады, лечиться у докторов, а не у знахарок, пореже навещать корчму. Но вскоре он должен был бросить все свои затеи и на несколько месяцев отлучиться в ближайший город, чтобы замять одно дорогостоящее и довольно небезопасное дело. С той поры в эту сторону небосклона он и не обращал уже взора. Потом агрономические сведения побудили его переменить породу корчинского скота на другую. Сказано – сделано; это сулило ему большие выгоды, но и стоило немало денег, а тут наступил срок взноса временно установленных налогов, и к старым долгам прибавился еще новый.
Перед свадьбой с молоденькою, прелестной, благовоспитанной панной, в которую пан Бенедикт был влюблен всею душой, ему захотелось переделать корчинский сад и окружить весь дом яркими цветниками и газонами. У него самого было множество растений, он выписал еще, нанял очень опытного и очень дорогого садовника. Действительно, через два года в Корчине были изумительные цветники и оранжереи: спаржа невероятной толщины, персики, даже ананасы, но – увы! – вместе с тем явно и неопровержимо сказалась невозможность поддерживать этот порядок вещей без ущерба для самых важных отраслей хозяйства.
Еще несколько подобных опытов – и Бенедикт Корчинский совершенно разорился бы, не будь у него твердой воли. Он воздержался от всяких скачков и вставаний на дыбы, а легкие и полные грации формы арабского коня мало-помалу переходили в грубую, но упрямую и неутомимую фигуру вола. Дешево ли стоила ему эта метаморфоза – об этом он никому не говорил, но нет, он пробовал однажды открыть свою душу перед одним существом.
Двенадцать лет прошло с момента его пробуждения – начала его разорения и разгрома его юношеских идеалов. В один погожий летний вечер Бенедикт искал свою жену по всему обширному корчинскому саду. Последние лучи солнца падали на его загорелое лицо; он шел крупными шагами, низко наклонив свою усталую голову. Что-то, вероятно, волновало его, потому что он то и дело покусывал длинный ус.
После долгих поисков он услыхал, наконец, отозвавшийся из глубины тенистой беседки тихий серебристый голос жены. Беседка из толстой проволоки, густо обвитая каприфолиями, составляла одно из немногих уцелевших украшений сада, предпринятых Бенедиктом перед его свадьбой. Теперь достаточно было одного взгляда, чтоб убедиться, что всякая мысль о подобных украшениях на тысячу миль отлетела от него.
Войдя в беседку, Бенедикт несколько раз поцеловал руку жены и сел возле нее. Прелестная тридцатилетняя брюнетка сидела в скучающей позе, с открытою книжкой на коленях, положив свои изящно обутые ножки на скамейку. Приход мужа не расправил морщинок на ее лбу; она только немного отклонила голову, чтобы удалить свое лицо от его горячего дыхания.
– Я так устал, Эмилия, – начал он, – что могу позволить себе маленький отдых. Пусть там управляющий и рабочие подождут, а я посижу с тобой четверть часа. … Уф! Эта уборка, – изжаришься на солнце и вконец измучаешься.
– Я тоже страдаю от жары, – тихо сказала женщина.
– Да жара что! – проводя рукой по влажному лбу, продолжал Бенедикт. – Физическую неприятность всякий может перенесть, была бы душа спокойна.
– А что же тебя может так беспокоить? – с едва заметной иронией спросила Эмилия.
– Гм!.. Всегда ты спрашиваешь меня об этом, я всегда отвечаю, и ты спрашиваешь вновь.
– Я совершенно не могу понять и запомнить твои тревоги и твои дела…
С отпечатком еще большей скуки и утомления она прислонилась к спинке скамьи.
– Однако, – с некоторым раздражением заговорил Бенедикт, – это вещи очень понятные и удобозапоминаемые… Я до конца жизни не забуду, в каком я был страхе, когда в прошлом году не мог внести процентов в банк… Хлеб уродился плохо… Корчин хотели уже описывать… Помнишь, с каким трудом я добыл деньги и поскакал с ними в Вильно?.. Не дай бог испытать то, что испытал я прошлой осенью.
Пани Эмилия грустно кивнула головой.
– И для меня та осень прошла тоже не весело… Этот бронхит… потом я все время была одна, как затворница в пустыне.
Бенедикт поцеловал руку жены.
– Бедняжка, у тебя такое слабое здоровье! Правда, меня почти два месяца не было дома, а в это время ты несколько дней пролежала в постели. Но все-таки ты была не одна. Около тебя находились панна Тереса, Марта, Юстина, дети… Наконец, ты могла слушать пана Игнатия, – какое же это затворничество?
– Я всегда живу в пустыне, – шепнула женщина.
– О! – воскликнул Бенедикт, – лучше жить в пустыне, чем вечно вести такую борьбу, какую веду я! Сколько мне стоит, например, хотя бы эта борьба с мужиками! Ведь я родился человеком, я не тиран, не людоед… Когда-то я рвался к этому люду всем сердцем… а теперь? Господи! Как были они темным народом, так и остались, а я им ни в чем помочь не могу. Рубят они мой лес, травят поля, скотину на мои луга пускают, – спрашивается, оберегать ли мне свою собственность или нет?.. Если б я был магнатом, то, клянусь богом, не доходил бы ни до чего, – лучше меньше получить, но только не заводить этих вечных споров… Да самому-то мне плохо приходится. Здесь заштопаешь, глядишь – ив другом месте дыра, в третьем распоролось, и бог весть, что с нами будет! Хочешь, не хочешь, – вечно должен таскаться по судам, а сердце у тебя так и обливается кровью, так и плачет.
Он еще ниже наклонил голову, уперся руками в колени и смотрел в землю. Пани Эмилия, не сводя взора с верхушек деревьев, тихо проговорила:
– О! И я знаю, что значит плакать без слез…
Бенедикт поднял голову, внимательно заглянул в лицо жены и махнул рукой.
– Только, видишь ли, Эмилия, у тебя это все от нервов, а у меня… Ну, я-то уж и думать разучился о всяких веселых или возвышенных предметах… Но и мне хотелось бы иногда вздохнуть посвободней, быть уверенным, что все вы не останетесь без куска хлеба…
– О, этот хлеб, хлеб! – тихо рассмеялась Эмилия.
Бенедикт посмотрел на нее широко открытыми глазами.
– Чему ты смеешься? Хлеб… конечно, хлеб стоит у меня на первом плане. Сама ты не можешь обойтись без разных духов и притираний, а так иронически говоришь о хлебе.
– Я обхожусь без множества вещей, так же необходимых для души, как хлеб насущный… – немного оживилась пани Эмилия.
Бенедикт снова посмотрел на жену и еще ниже наклонил голову. Он молчал. Красивая брюнетка молчала тоже, пытливым взором оглядывая лицо мужа, его фигуру и его костюм. По ее лицу можно было видеть, что она подводила какие-то мучительные итоги, делала какие-то сравнения. Может быть, она думала, что сидящий рядом с ней человек был совсем не таким в то время, когда она узнала и полюбила его.
Тогда он был статным юношей, с блестящими, хотя и несколько грустными глазами. Танцевальных вечеров тогда никто не давал, она не видала его танцующим, зато могла восхищаться его гибкостью и силой, когда он сидел на коне. Его смелость и отвага, снискавшие ему репутацию чуть ли не безумца, несчастная судьба обоих его братьев придавали ему ореол поэтичности и рыцарства. Говорили, что только благодаря изумительно счастливому стечению обстоятельств он мог уцелеть. Вообще, при тогдашнем недостатке молодых людей, он мог считаться блестящею партией. Она гордилась, что он выбрал именно ее, что полюбил ее со всею силой своей натуры, что жизнь с ней, именно с ней, считал за счастье, которое должно озарить его жизнь после стольких горестных, смутных дней…