Текст книги "Пересечение"
Автор книги: Елена Катасонова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 32 страниц)
Так началась его новая жизнь. Он сидел на лекциях, ходил в библиотеку, писал курсовую. Но все это стало не главным, не важным, черновым. Настоящее ждало его там, в тихом переулке, в большом старом доме, в чистой, очень теплой комнате.
Он по-прежнему стеснялся соседей и самой Тани, мучительно стыдился и не мог понять – чего: то ли ее откровенных ласк, то ли насмешливых слов, то ли себя самого. Но он ничего не мог с собою поделать, не мог без этого жить. Иногда Павел пугался: так это и есть любовь? Томительная тяга к Тане, страх перед вечными ее насмешками, тайна, которую он теперь знал? Нет-нет, любовь – что-то другое…
Славка поглядывал на Павла весело и понимающе, тетя Лиза вздыхала. Но больше всего мучили Павла любознательные Танины соседки. Казалось, весь день они только и ждали его прихода, чтобы потянуться разноцветной чередой в кухню со своими чайниками и кастрюлями. Павел торопливо пробирался между ларей и ящиков, стараясь не замечать любопытных взоров и ярких, распахнутых на груди халатов.
– Повадился… жених… – прошипела как-то вслед задетая его невниманием крашеная толстуха.
Павлу стало жарко. Почему жених? Он разве жених? Так быстро и просто?.. Нет, он не жених! А Таня? Неужели и она так думает?.. Кажется, нет… А вообще он не знает, не знает! У него, наконец, курсовая и экзамены на носу. Таня должна понять, надо ей объяснить… Но ему не пришлось ничего объяснять. Как-то вечером, лежа в постели, Таня потянулась так, что хрустнули кости, и спокойно сказала:
– Знаешь что, мне надоело. К тому же пора в экспедицию, не до тебя…
Павел оцепенел. Потом вскочил, натянул дрожащими руками брюки – пуговицы никак не хотели пролезать в петли, – схватил пиджак и рванулся к двери. Сзади раздался короткий знакомый смешок:
– Крючок… откинь крючок. Не ломись…
Он сорвал крючок, оглушенный стыдом и болью, в несколько шагов проскочил ненавистный ему коридор и выбежал на улицу. Во рту было горько и сухо, в висках стучало. За что его так? Зачем? А он-то, дурак! Все забросил, забыл, обижал мачеху, раздружился со Славкой… Павел шел по теплому майскому городу, ничего не видя перед собой, задыхаясь от жгучей обиды. На вокзале на него обрушился аромат цветов – в том году была масса сирени. Он купил большущий букет – забыл, что весь их поселок утонул в белом и синем душистом море, – и так, с букетом, ввалился в дом. Тетя Лиза радостно всплеснула руками, притащила ведро воды, поставила посреди комнаты, и в этом ведре разместилась сирень – белое чудо, озарившее своим светом их старое, не бог весть какое жилище.
Потом Павел говорил, а тетя Лиза слушала. Слушала и утешала недоумевающего, уничтоженного Павла, осторожно осуждала «эту женщину», вместе с Павлом негодовала и сокрушалась. А он все говорил, говорил… Он повторялся, задавал одни и те же вопросы, пил бесконечный чай – лишь бы не видеть длинный чужой коридор, не слышать знакомый смех, не чувствовать той тяжелой обиды, которая схватила и не отпускала его, цепко держала в своих холодных, колючих лапах.
Он снова засел за словари и учебники, сдал курсовую, зачеты, экзамены, он ходил с Филькой на Москву-реку и плавал наперегонки с признанными поселковыми чемпионами, он пытался ухаживать за своей школьной Ирой – все было напрасно. Ира казалась пресной и чопорной, Филька глупым – как странно, что они когда-то дружили, – плавать до смерти надоело, бродить одному по лесу – тоже. Даже письма от Славки – веселые призывы приехать к нему на море, походить за ставридой, поплавать далеко за буйками – не могли вывести Павла из странного оцепенения. Да он на них и не отвечал.
Вечерами он долго не мог заснуть. Читал, курил, пил квас, загодя приготовленный для него тетей Лизой, переворачивал на другую сторону горячую влажную подушку, снова читал и опять курил, и так без конца, часами, пока не забывался тревожным, тоскливым сном. Только и во сне он чувствовал, что его бросили, бросили, бросили, отняли у него радость…
Но однажды вечером эта мученическая мука кончилась. Зазвонил резкий дверной звонок, тетя Лиза пошла отворять, и Павел услышал знакомый голос:
– Я к Павлу, можно?
Он вскочил с кушетки, рванулся навстречу. Таня стояла посреди комнаты, обуглившаяся от загара, в легком белом платье и босоножках. Черные глаза спокойно смотрели на Павла. И он вдруг увидел себя ее глазами: в старых брюках, в дурацких шлепанцах, лохматый, небритый.
– Ты сядь! – бросился он к Тане. – Садись… Я сейчас… Тетя Лиза, познакомьтесь, это Таня.
Тетя Лиза, чуть поджав губы, протянула руку:
– Очень приятно. Лизавета Тимофеевна…
– Татьяна Юрьевна, – представилась в ответ Таня, и Павлу послышалась в ее голосе знакомая усмешка.
Ну и пусть! Пусть смеется, пусть издевается, пусть все, что хочет! Только пусть не уходит больше, не бросает его одного…
Павел лихорадочно натягивал брюки, влезал в жесткую от крахмала рубаху – черт, сколько раз просил не крахмалить! – а в соседней комнате Таня рассказывала об экспедиции. Тетя Лиза изредка задавала вопросы, вежливо переспрашивала, сдержанно удивлялась. Павел вышел красный от смущения, и мачеха тут же поднялась с дивана.
– Пойду поставлю чай, – сказала она и ушла в кухню.
Он подошел к Тане, взял ее сильную руку и, как тогда, в первую их встречу, поднес к губам. Таня засмеялась, и он обнял ее и поцеловал, волнуясь все больше и больше.
– Как ты нашла меня? Знаешь, как я соскучился!
– Подумаешь – проблема! – снова засмеялась Таня. – Зашла в деканат, спросила адрес, сказала, что будешь писать о наших раскопках. Поедем ко мне?
Конечно! Конечно, он поедет к ней, какой тут чай, зачем? Только вот как сказать тете Лизе? А никак! До каких пор он будет перед ней отчитываться, в конце-то концов?
Павел метнулся назад, в свою комнату, сунул в карман остаток летней стипендии, и, когда тетя Лиза вошла с чашками и вазочкой с домашним вишневым вареньем, он уже стоял в пиджаке, с портфелем в руках.
– Я поеду в город, – сказал он, не глядя на мачеху. – Переночую у ребят, в общежитии…
Она так и осталась стоять посреди комнаты, чуть слышно ответив на Танино «до свидания», а они вышли из дома и пошли на станцию – не по дороге, а через лес, напоенный терпким запахом хвои, пылающий от заходящего солнца. В электричке Павел держал Танину руку и все хотел спросить, почему она выгнала его тогда, весной, но так и не решился, да и какое это теперь имело значение?
И все повторилось в эту душную августовскую ночь: его внезапное бессилие, ее ласки, о которых он тосковал, их близость, когда весь мир вдруг исчез. И он все-таки спросил, почему она его выгнала, и она ответила:
– Мне показалось, что ты испугался. А зачем мне трусливый муж?
Таня сказала это как-то очень просто, и Павел сразу успокоился. Конечно, они поженятся: ведь без нее он не может.
Он так и сказал тете Лизе, когда через два дня явился домой, и она заплакала, беспомощно повторяя: «Разве так делается? Да как же так? Разве так делается?» Она говорила, что чувства нужно проверить, что он еще учится и не встал на ноги, потом в отчаянии крикнула что-то про «опытную женщину», и тогда Павел взорвался. Он кричал, что не позволит говорить так о его жене, да, жене, что тетя Лиза не смеет, что в конце концов он ей не сын. Последняя фраза вылетела сама собой, с разгона, Павел просто не успел остановиться, и тетя Лиза тут же умолкла, встала и куда-то ушла. Павел ждал ее до полуночи, волнуясь и негодуя, проклиная себя, а она пришла очень спокойная, разделась и молча легла спать.
А на другой день он переехал к Тане.
Свадьба была весёлой и бестолковой, как все, наверное, свадьбы. Кричали «горько», и Павел целовал Таню в крепкий смеющийся рот, вытирала глаза платком Танина мама – высокая, строгая Софья Ивановна, хохотал Славка, поднимая бокал за «научные контакты с МГУ», и все чокались и вопили «ура».
Таня пила наравне со всеми, лихо отплясывала фокстроты, обнимала жалкую тетю Лизу и обещала приезжать в гости, а Павел обнимал их обеих и очень любил – и Таню, и тетю Лизу, и почему-то жалел их. Он вообще всех любил и жалел в этот вечер: ведь все были сами по себе, а они с Таней – вместе. И их ждала общая ночь в Танином, а теперь и его доме, и еще много таких ночей, и что там Славка с его бесконечными свиданиями и Филька с его поселковыми продавщицами! Ничего они, дурни, не понимают.
Он все ждал, что гости наконец разойдутся, но никто и не думал никуда расходиться. Танины друзья горланили смешные походные песни, на все лады повторяя одно и то же: «Лишь бы только варил котелок», а Славка в ответ – их, институтскую: «Теперь учу китайский и урду, – наверно, я с ума сойду…» И Павел развеселился, подтягивал Славке, хотя сам песни не знал, стучал ложками по столу, отбивая такт, и все поглядывал на немецкий магнитофон, отливающий темным дорогим серебром, – общий подарок его и ее друзей. Молодец Татьяна: это она подсказала своей лучшей подруге Зойке, а он считал – неудобно. И Зойка умница – уломала какого-то фронтовика расстаться с такой машиной! Завтра же он запишет музыку…
Конечно, завтра музыку он не записал, но через неделю пленка была готова. Павел с Таней наварили картошки, купили сыру и колбасы, потом Таня съездила к матери, привезла соленых огурцов и квашеной капусты, Славка притащил бутылку «Московской», и они танцевали до одури всю ночь, до зари, двигались в табачном дыму под хрипловатый голос Утесова, под замирающий, гаснущий, вновь нарастающий, как морской прибой, джаз Глена Миллера, под нежное воркование обожаемой всеми Шульженко.
В этот первый их год Павел плохо понимал, что вокруг него происходит. Да он и не хотел понимать. Он жил своей, особой жизнью, радостно подчиняясь Тане. Навещал вместе с ней Софью Ивановну, которая кормила их необыкновенными, семейных рецептов салатами и объясняла, почему не надо спешить с детьми, покупал диван взамен старого, продавленного и протертого, доставал через какого-то типа магнитофонные пленки. Конечно, он по-прежнему ходил на лекции, учил свои мудреные языки, ввязывался в споры на семинарах, но все это было теперь только фоном их с Таней жизни, их близости.
Она не очень-то часто подпускала его к себе, и тогда он обижался и наутро пил чай, старательно глядя в сторону. Но Таня смеялась, рассказывала очередной забавный случай на факультете, что-нибудь интересное и неожиданное, и Павел забывал про обиду, привычно восхищаясь ее остроумием. Он гордился Таней и немножко собой – ведь она выбрала его, Павла, а не кого-то другого. И пусть, как и прежде, вздрагивало его сердце, когда по институтскому коридору легко пробегала Юля, все равно он был счастлив. Он был женатым мужчиной, главой семьи, а Юлька – просто девчонка с мохнатыми ресницами, и что она знала о жизни?
Они писали дипломные работы, когда умер Сталин. Ранней холодной весной после трех дней мучительной тревоги – в газетах печатали длинные бюллетени, полные непонятных пугающих терминов, – раздался на рассвете истошный вопль соседской вдовы Фроси:
– Товарищи, Сталин умер!
Она бежала по коридору, колотила кулаками во все двери подряд, и коридор наполнялся шумом – рыданиями, топотом, хриплыми голосами невыспавшихся мужчин. Павел испуганно вскочил с дивана, рванулся к двери, потом бросился к Тане:
– Танька, ты слышишь? Теперь все, конец, будет война: ведь у нас теперь нет Сталина!
– Он был велик, но не бессмертен, – пожала плечами Таня. – Война… Не болтай глупостей, до войны еще далеко. Пошли-ка в институт, или жаждешь порыдать на плече у Фроси? – Поразительно, как она умела его успокаивать.
В институте у огромного, во всю стену, портрета был траурный митинг, и Павел видел, как Славка глотал слезы. Вечером Таня сказала, что девчонки с их курса падали в обморок, а ее почему-то все время мутило.
Через две недели выяснилось почему: Таня была беременна – мудрые советы Софьи Ивановны впрок не пошли.
Таня ходила по врачам, сосала леденцы, злилась на Павла: «Тебе хорошо, а меня тошнит», – и он чувствовал себя виноватым, но чем же он мог помочь? Летом оба они сдавали экзамены, защищали дипломы, томились под дверями комиссий, ожидая распределения.
Впрочем, с Павлом все было ясно: его брали в один из академических институтов. Диплом по сипайскому восстанию – Павел шел к нему через три курсовые – получился очень солидным, и великодушный, восстановленный в правах и должностях Дьяков рекомендовал отступника в сектор одного из своих многочисленных учеников. А ведь Павел намекнул все-таки на Дьякова в последнем варианте той статьи. Хорошо, что профессор статьи не читал, – его ничто, кроме Индии, всерьез не волновало, а то кто знает, как бы все повернулось.
– Да плевал он на все статьи мира, – хмыкнула Таня, – и на твою персону – тоже. Просто в секторе нужен историк.
Ужасно обидно, когда про тебя так говорят, даже если плевок профессора идет на пользу. И кто говорит – жена, мать будущего твоего ребенка! Понять-то, конечно, можно: Таню оставляют всего-навсего лаборанткой, и то – учитывая ее положение. Понять можно, но очень обидно. А вот кто был по-настоящему рад за друга, так это Славка – тоже не читал, конечно, чужой многотиражки.
– Счастливчик! – весело хлопал он по плечу Павла. – Молодец!
Сам он со своим китайским катил куда-то на Дальний Восток, и никто не знал, чем он будет там заниматься и пригодится ли его «разговорный язык», на котором Славка так лихо болтал в институтских аудиториях.
– Эх, братцы, ничего вы не понимаете, – загадочно подмигивал Славка. – Представляете, уссурийская тайга – тигры, унты, морозы… А я сижу себе у печки и читаю «Речные заводи», [1]1
«Речные заводи» – классический китайский роман.
[Закрыть]а потом синхронно перевожу…
Синхронный перевод считался у них самым трудным и весьма коварным предметом и на студенческом жаргоне вообще означал все трудное и не очень понятное.
Славка, как всегда, резвился, но Павел подозревал, что ему не так уж весело: едет черт знает куда, женился, дурак, как-то странно – на своей же, ялтинской, не мог уж найти москвичку! Была бы тогда квартира, работа в Москве, все бы тогда было! Тоже мне, великая любовь: Дружили, видите ли, с пятого класса, бегали целоваться к морю. Ну и катись теперь в тайгу, к тиграм!
Летом Павел уговорил Таню пожить за городом, у тети Лизы. Мачеха взяла отпуск, чтобы получше кормить неласковую невестку, перебралась в маленькую комнату, а молодым отдала свою, поила Таню парным молоком и пыталась давать советы. Но Таня все равно раздражалась, говорила свекрови колкости и без конца вспоминала их первую встречу. Тетя Лиза терялась, беспомощно пыталась оправдываться, робко предлагала сыграть в «дурака» или разгадать очередной кроссворд в журнале. Но Таня, презрительно фыркая, уходила к себе, и Павел, страдая и за нее и за мачеху, брел следом.
В августе он вышел наконец на работу. Жизнь сразу рванулась вперед. Таня с ее вечными капризами, мачеха с ее скорбным взглядом и вздохами остались там, позади, да он их почти и не видел.
Рано утром Павел бежал на электричку – бежал от неповоротливой, некрасивой, тяжелой Тани в интересный, умный и очень значительный мир. Без десяти десять он входил в распахнутые ворота, пересекал прохладный, чисто выметенный двор, толкал массивную дверь и поднимался к себе, на третий этаж. Он был «младшим без степени», а потому был аккуратен.
От десяти до семи он читал нужные ему книги и откликался на телефонные звонки – добросовестно докладывал невидимому абоненту, где проводит свое рабочее время старший научный сотрудник такой-то; замирая от чувства ответственности, он готовил первую в жизни справку и так же ответственно считывал с машинки куски коллективной монографии, в которой участия не принимал. Он копался в библиотеке, разыскивая новые материалы по восстанию сипаев, чтобы взглянуть на него изнутри – глазами солдат и гордых индийских князей, а заодно выполнял задание шефа: переписывал шифры для чужой докторской. Все это он делал охотно и быстро, и очень скоро о нем заговорили как о перспективном и исполнительном молодом человеке, и очень скоро он уже знал людей, которые могли ему дать рекомендацию в партию.
И как же кстати вызвал его однажды ученый секретарь и попросил (именно попросил!) поработать с делегацией индийских ученых, прибывающих в Москву по линии президиума Академии наук.
…Павел стоял на взлетном поле, смотрел на вздрагивающее, замирающее, тяжелое тело самолета и трусил: сейчас подадут трап, сейчас они выйдут, заговорят, а он ничего не сумеет перевести. Свою первую фразу он вызубрил наизусть, но вдруг не поймет индийцев? Говорить они будут, конечно, на хинди, но произношение, диалекты… А что, если родной язык главы делегации – урду? С урду у Павла не очень…
Но глава делегации, пожилой индус с влажными скорбными глазами, заговорил по-английски – медленно и внятно, и только потом, вслед за Павлом, перешел на хинди. И Павел его прекрасно понял! И делегаты, похоже, без труда понимали Павла. И сразу схлынуло напряжение, и они стали своими – черноглазые, смуглые, тонкие гости и человек, знающий их язык и страну, о которой они стали скучать, как только ступили на чужую для них землю.
И была просторная, гордая Москва, увиденная их глазами; и были в белых залах приемы с торжественными речами и тостами, с первым в жизни Павла жульеном в серебристых ковшиках с длинными ручками. И были серьезные переговоры, на которых Павел блеснул как переводчик. А потом был Ленинград – тоже впервые.
Темное, почти черное небо. Низкие рваные тучи, стремительно несущиеся над великим Всадником. Яростный конь и могучий Петр. Никакие открытки и марки, никакие самые тщательные репродукции не могли передать эту силу, этот мощный рывок вперед, в будущее: на открытках и марках не было Ленинграда. И плескались о гранитные ступени сердитые серые воды Невы, замирало сердце при взлетах машин на горбатые мостики, и стоял спокойный Исаакий, мускулистые юноши держали крепкой рукой мускулистых коней, и светились на Невском изогнутые старинные фонари.
Делегацию принимали в исполкоме, где Павел точно и четко переводил беседу с самим председателем. Изящная девушка водила их по золотому, роскошному Эрмитажу. Они были в Смольном и на «Авроре», а потом поехали в Разлив.
Индийцы почтительно выслушали пожилого обстоятельного экскурсовода, постояли у шалаша и задумчиво пошли к машине. А на обратном пути, когда машина неслась по узкой дороге, зажатой с обеих сторон болотцами и озерами, на Павла обрушился водопад вопросов.
Какая мешанина была, оказывается, в ученых головах именитых гостей! Какой темперамент пробился сквозь восточную непроницаемость! Они знали многое, но не понимали главного: тактики большевиков в годы реакции и войны. «Поражение своего правительства»… Это даже им, гандистам, непротивленцам, было невозможно уразуметь. Аресты, ссылки, полиция рыщет по всей России, а Ленин пишет великую свою работу «Государство и революция», и партия готовит страну к восстанию. А ведь война, угар патриотизма… Какое нужно иметь мужество – призывать к поражению собственного правительства!..
Всю дорогу Павел сидел, обернувшись к индийцам, и говорил, говорил – об отношении большевиков к войне, об эре революций, о войнах справедливых и несправедливых… Он разъяснял, доказывал, спорил и был счастлив.
Впервые он так надолго расстался с Таней. Как она там – без друзей, без своих экспедиций, вдвоем с нелюбимой свекровью? Он совсем забыл о ней и потому в последний ленинградский день опрометью бросился в длинный, на полквартала, Гостиный двор и купил какую-то рыжую, всю в цепочках, сумку, а тете Лизе – расписной синий платок.
Он явился домой, старательно скрывая чувство вины и тревоги, изо всех сил пытаясь казаться благополучным и уверенным в себе главой семьи. Мрачная Таня подошла, переваливаясь уточкой, подставила щеку для поцелуя, пожала плечами, получив нелепую сумку: «Лучше бы о пеленках подумал». Тетя Лиза бурно радовалась платку, хлопотала у накрытого стола – знали бы они, где и как он недавно ужинал! А убого у них все-таки…
– Понимаешь, – рассказывал он вечером Тане, – это ведь очень важно, какой человек работает с делегацией. От меня, знаешь, тоже зависит их впечатление от Союза, от всех нас…
– …советских людей, – закончила за него Таня. – А без патетики можно?
Павел умолк и больше не сказал ни слова. Неужели она и дальше будет такой? Или в ее положении все так злятся? Скорей бы уж, что ли…
Сын родился в конце ноября, через неделю после утверждения темы на ученом совете. Утверждение – дело формальное: давно обговоренные темы всегда утверждались. Но все равно Павел волновался и радовался. Его слушали, ему задавали вопросы, что-то советовали. Он почувствовал себя своим в институте.
Под окна роддома Павел пришел с зеленой игрушечной машиной под мышкой и с букетом белых пожухлых астр. Таня смотрела на него сквозь двойные стекла, смеялась и разводила руками: показывала, какой он, их Сашка. Павел изумленно качал головой, в комическом ужасе хватался за голову: что же с ним делать, с таким капельным?
Через десять дней он забирал жену и сына домой – в их выскобленную до блеска (счастливые бабушки драили ее три дня), в их светлую, полную ожидания, просторную от невообразимой чистоты пятнадцатиметровую комнату.
В тот день с утра валил мокрый, лохматый снег, «дворники» метались по стеклу старенькой синей «Победы», не успевая отбрасывать его в стороны. Шофер ворчал и вытирал стекло большой пестрой тряпкой.
Павел сидел на заднем сиденье и не соображал ничего. Все вокруг занесено снегом, снег валит и валит. А он едет за Сашкой… Вот уже и имя у человека, он уже есть на свете, а понять это никак невозможно. Маленький такой, головка – с кулак отца, но человек же, сын! Нет, так не бывает… И этот снег – он простудится!
Незаметно для себя он пробормотал в тревоге последнюю фразу. Водитель с готовностью обернулся, и Павел улыбнулся смущенно и гордо:
– За сыном еду. Сын вот родился, а снег…
– Ничего, – подмигнул шофер. – Наш брат, мужик… А мужику ни снег, ни дождь нипочем, точно? А ты молодец, парень, не бракодел! У меня двое, и обе девки. Но отчаянные… Ох, отчаянные… Дерутся, нет спасу!
Водитель рассказывал про своих «девчонок», Павел смеялся, поддакивал и все поглядывал на лежащий рядом с ним чемодан, заботливо собранный Софьей Ивановной. В нем были какие-то чепчики, косыночки, одеяло, пеленки и огромная голубая лента – знак того, что родился будущий мужчина, его, Павла, сын!
Наконец они добрались до роддома, и шофер, остановив машину и отвалившись на сиденье, сказал, вкусно закуривая:
– Ну, давай! А я пока подымлю: после уж нельзя будет…
– Как нельзя? – очнулся Павел.
– А так, – с удовольствием разъяснил шофер: очень ему нравилась эта роль – отец с большим стажем. – Этим кулечкам, малышам то есть, дымом дышать вредно. И жене твоей, учти, тоже! Так что держись!
– А я вообще-то и не курю, – обрадовался Павел.
Он взял чемодан и вышел.
– Эй, вернись, что скажу! – окликнул его шофер-опекун. – Ты вот что, приготовься. Сын, значит, будет такой, – он чуть раздвинул руки, – и красный… Смотри не пугайся, они там все такие, новорожденные. Слово-то какое, понял? Родились, значит, только что. А то моя после сто лет пилила: «Ты, говорит, как дочь увидел, так испугался. А она, говорит, лучше всех была в нашей палате…»
– Ясно, – кивнул Павел. – Спасибо, не испугаюсь.
Строгая сестра взяла чемодан и ушла, а Павел остался ждать в приемном покое. Он старался думать о сыне, но думал о снеге, гнилой погоде, о том, как здорово, что его научный руководитель – замдиректора института; что мясо кандидатской – это его диплом, а уж гарнир – введение, заключение, ссылки на авторитеты – он наскребет; что хорошо бы снова смотаться куда-нибудь с делегацией, поболтать на хинди, попереводить, поприсутствовать на приемах…
Но вот ему торжественно вручили большой и легкий сверток, и все мысли исчезли, все вообще вылетело из головы. Остался страх – скользкие, мокрые ступени, он может упасть, уронить сверток… Павел бережно поцеловал в щеку измученную бледную Таню, приподнял и тут же опустил кружево, прикрывавшее лицо сына: красное, сморщенное, малюсенькое, оно все-таки испугало. «Ничего, привыкну!»– подбодрил себя Павел, осторожно спустился с лестницы, махнул шоферу. Машина, врубаясь в снежную кашу, лихо подкатила к подъезду, и он, прикрывая собой Сашку, нырнул в такси. Рядом села пахнущая мокрым снегом Таня, и они поехали домой втроем.