Текст книги "Пересечение"
Автор книги: Елена Катасонова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 32 страниц)
– Ты, Борь, узнай, куда пойти, к кому обратиться, – наставляла тетя Фрося мужа, единственного кроме старика Евсеича в коридоре мужчину. – Удочерим, чего там, пусть Анечка спит спокойно.
Борис Васильевич молча кивал, курил самокрутки, подливал в граненые стаканы водку.
– Ты ж, Ира, смотри скрипку-то не бросай, – волновалась раскрасневшаяся тетя Фрося. – Мама говорила, слух у тебя какой-то особенный, значит, играй!
В свое время женщины осуждали Аню – у самой ни плаща, ни пальто приличного нет, а она скрипки тут покупает, в свое время женщины сердились на Иру – пиликает целыми вечерами, как комар пищит, действует всем на нервы, – но теперь соседки дружно поддержали Фросю.
– А что, будет у нас своя музыкантша! Придем на концерт, а Ирочка в длинном платье… Как мать задумала, так пусть и будет! Выпьем, бабоньки, за ее светлую Душу…
Все пили не чокаясь, а во главе стола стояла пустая тарелка, и на ней кусок хлеба и рюмка – для той, которой ‘ здесь уже не было, но которая вроде бы все видела и все знала – так сказала тетя Фрося Ире с Аленкой.
10
Аленка бредет по улице, опустив голову, гонит перед собой льдышку. Домой идти неохота: Ира еще в музыкалке, а со Светой они поссорились. Светка вообще теперь ими командует, хотя тетя Фрося их защищает, а дочку бранит. Но тетя Фрося приходит домой только вечером. Была бы мама жива…
Аленка перекладывает набитый учебниками портфель в другую руку. Небо темное, низкое, географичка сказала, что скоро опять пойдет снег, тогда потеплеет. А пока очень холодно, с Волги дует ледяной колкий ветер. Повернуть, что ли, домой? Нет, не хочется. Тетя Фрося сегодня придет совсем поздно, Светка вредничает. Была бы мама жива…
Может, попроситься в детдом? Вчера вечером на кухне спорили, шумели так, что даже в комнате было слышно.
Тетя Паша детдом хвалила – одевают, воспитывают, кормят за день четыре раза! – Фрося на нее почему-то сердилась… Поговорить, что ли, с детдомовскими девчонками? Их в классе четверо, друг за дружку всегда горой и дерутся здорово. Интересно, как там у них? Ничего, наверное, жить можно. А то Фрося все шепчется с Борисом Васильевичем, а о чем, кто их знает? Оформят Аленку с Ирой к себе, тогда и в детдом их не примут.
Эх, мама, бросила нас одних… У Иры хоть скрипка…
Аленка совсем замерзла, но идет все дальше и дальше, спускаясь к мертвой, во льду и снегу, реке. После маминой смерти ей как-то все время скучно, короткие зимние дни тянутся долго, даже читать не хочется. Таня Смирнова из пятого "Б" подошла недавно на большой перемене, молча протянула книгу. "Три мушкетера"… Сколько Аленка их когда-то выпрашивала! Но даже "Три мушкетера" теперь не читаются: откроет Аленка книгу и сидит над страницей, сидит и о чем-то думает, а спроси о чем, она и сама не знает…
– Девочка, девочка, подожди!
Она не сразу понимает, что это к ней. Смотрит – через дорогу бежит человек, бежит, задыхается, машет рукой. Как назло потоком идут машины, приходится человеку остановиться.
– Подожди, девочка! – кричит он, прижимая руку к сердцу.
Где она его видела? Нет, не помнит. А человек уже рядом.
– Ты разве не узнаешь меня? – Чему он так радуется? – Я, представь, тебя сразу узнал, вот только забыл, как зовут. Лена? Ну конечно, Аленка! А я Дмитрий Михайлович, ты еще к нам в кружок приходила, помнишь? Потом взяла и пропала куда-то, мы даже старосту за тобой посылали: думали, вдруг ты на что-то обиделась? Леша сказал, что у вас карантин – мать заболела. А теперь ты почему не приходишь? Карантин же, наверное, кончился?
Аленка смотрит в сторону и молчит. Не хочется разговаривать, ничего не хочется. Дмитрий Михайлович заглядывает ей в лицо – какие усталые, какие больные глаза, какая недетская в них тоска… Он берет странную девочку за руку.
– Слушай, да ты совсем замерзла! Где твои варежки? Ты их что, потеряла? Куда ты идешь?
– Никуда.
– Как – никуда? Ты ведь почти у Волги! А я иду с репетиции, вижу – знакомая девочка…
Он совсем растерялся от этой непонятной ему замкнутости. Но оставить Аленку одну он никак не может.
– Почему мы стоим, когда такой холод? – осторожно говорит Дмитрий Михайлович. – Пошли ко мне, к нам. Дома волноваться не будут?
Да что он к ней пристает, когда она так устала! Собравшись с силами, Аленка стряхивает с себя привычное оцепенение, выдергивает руку и поворачивается, чтоб уйти. Но Дмитрий Михайлович ее не пускает.
– Деточка, что с тобой? – спрашивает он совсем тихо и снова берет ее руку, греет в своих ладонях.
Так называла ее только мать… Сколько, оказывается, накопилось в Аленке слез! Они мгновенно заполняют глаза, вырываются из берегов, текут по щекам, скатываются к подбородку.
– Мама… Она умерла…
Аленка дрожит и плачет и не может остановиться.
– Пойдем к нам, деточка, – обнимает ее Дмитрий Михайлович, – мы же совсем рядом с домом. Там нас накормят, напоят чаем – у Татьяны Федоровны как раз выходной…
Надо что-то сказать, что-то немедленно сделать, чтобы она перестала так плакать! Нет, он совсем не умеет обращаться с детьми…
– Ты знаешь, – торопится он, – мы вовсю сейчас репетируем "Снежную королеву", и, представь себе, наша принцесса вдруг нахватала двоек. Пришлось Валю от репетиций отстранить.
Обнимая Аленку за плечи, защищая от ветра, Дмитрий Михайлович ведет ее к себе домой, где тепло и сытно и есть Таня. Что-нибудь она придумает, как-то поможет этой худенькой несчастной девочке.
– Хочешь играть принцессу? – осеняет его счастливая мысль. – Хорошая роль, со словами! Вернется Валя – будет у нас две принцессы! У нас и Герды две и два Кая.
– У меня тоже двойки, – всхлипывает Аленка.
– Ну и что? Подумаешь, двойки! – фрондерски фыркает Дмитрий Михайлович, совершенно не заботясь о логике собственных слов. – Разве бывает жизнь без ошибок и двоек? Скучная жизнь! И, между прочим, как раз из двоечников получаются артисты, певцы и художники.
– Почему? – удивляется Аленка.
– Потому что они непоседливы, любознательны и с фантазией. – Только бы она не расплакалась снова! – Они, понимаешь, не могут учить и учить, как заведенные, каждый день… Нет, учиться, конечно, надо… – Как раз вчера из-за истории С Валей руководство втолковывало ему, что он прежде всего педагог. – Но у нормального человека должны же быть срывы… У тебя по какому двойки, наверно, по математике?
– Да… А откуда вы знаете?
– Догадался! – Он радуется, как маленький. – Сам был двоечником, закоренелым, матерым двоечником!
– Правда? – Аленка прерывисто вздыхает, неуверенно улыбаясь.
– Честное слово… Ну вот мы и пришли! Сейчас нас с тобой покормят, а потом мы посмотрим роль – ты уж нас выручай, хорошо?
Оранжевый абажур над круглым столом, фаянсовая белая супница, фотографии и афиши, таинственно всплывающие из полутьмы, – все видится смутно, неясно, сквозь двигающийся, наваливающийся на Аленку сон. Она сидит на диване, и глаза ее закрываются сами собой. Даже в собственной комнате не чувствует она себя так спокойно: дома страшно без мамы. Усыпляюще тикают ходики, за окном бесшумно хлопьями валит снег, женский голос доносится как сквозь вату:
– Смотри, Митя, какой снегопад.
Чьи-то руки кладут ей подушку под голову, поднимаю на диван ее ноги, укутывают пушистым пледом. Руки ласковые и теплые, почти как у мамы.
– Поищи, Митя, в тетрадке, у тебя же есть адрес. Надо предупредить, а то там, наверное, беспокоятся, – последнее, что слышит, засыпая, Аленка.
– Нет, – бормочет она через силу, – никто там не беспокоится.
– Ну уж никто, – ворчит в ответ Дмитрий Михайлович, – так не бывает.
Но Аленка уже спит.
Дмитрий Михайлович едет в трамвае на другой конец заносимого снегом города. Кондуктор, закутанная в клетчатый платок, с большой старой сумкой, с катушками билетов на толстом ремне простужено выкрикивает остановки, дергает за старую, с бахромой, веревку, с легким звоном отправляя промерзший трамвай, они подолгу ждут, пока расчистят пути, – давно не было такого сильного снегопада! Пассажиры беззлобно бранят снег, а заодно и трамвайные власти с их всегдашней растерянностью перед стихией, и только Дмитрий Михайлович стоит молчаливо и безучастно.
Он думает о спящей в его доме девочке, думает с давно забытой нежностью, он вспоминает сына – того, маленького, увезенного от него навеки, потом опять видит Аленку, свернувшуюся на диване клубочком. Думы странным образом переплетаются, чем-то нерасторжимо связаны, и заслоняет их взволнованное лицо Тани.
– С богом, Митенька, с богом, – шепчет она, оглядываясь на Аленку. Верхний свет погашен, у дивана горит ночник, чтобы девочка, если проснется, не испугалась. – Ты же смотри, Митенька, ты скажи, что, мол, устала, переночует у нас, пусть не волнуются. Ничего, если и школу пропустит.
И вот он едет, не зная толком куда и к кому, с кем она там живет – с тетей, с бабушкой? Вдруг они на него рассердятся? Дмитрий Михайлович сам знает, что робок, от грубостей – обычных, другие и не заметят – совершенно теряется. В длинном коридоре он не сразу находит Аленкину комнату. Робко стучит, но его не слышат, потому что в комнате кто-то играет на скрипке. Тогда, поколебавшись, Дмитрий Михайлович открывает дверь и входит.
Стол, стулья, диван, две кровати в алькове, над диваном размытая фотография со штампом в углу – отклеили с паспорта, увеличили. Молодая женщина смотрит вошедшему прямо в глаза, брови страдальчески сведены, будто знает заранее о своей судьбе. А у кровати играет на скрипке девочка, косы чуть не до пояса, нога отбивает такт. Она чувствует чужой взгляд и, опустив смычок, поворачивается. Старше Аленки, выше и крепче, но очень похожа: та же пустота, та же усталость, взрослая усталость в глазах. "Какая печаль… Никакой грим такую не сделает…" – механически отмечает Дмитрий Михайлович.
– Я и не знал, что у Аленушки есть сестра, – мягко говорит он. – Ты ведь сестра, правда? Тебя как зовут?
– Ира.
– Ты в каком классе?
– В шестом… А где Аленка? Тетя Фрося волнуется…
При упоминании о какой-то тете Дмитрий Михайлович пугается.
– Понимаешь, какое дело… Иду с репетиции, вижу – знакомая девочка, приходила к нам, во Дворец… Бредет куда-то совсем одна…
Но тут распахивается настежь дверь, в комнату врывается невысокая плотная женщина, за ней – встревоженный чем-то мужчина.
– Вы кто такой? – сразу подступает она к Дмитрию Михайловичу. – Что вам здесь нужно?
– Я Леночкин преподаватель, – старается казаться уверенным Дмитрий Михайлович, – то есть не совсем, конечно… Вообще я актер…
– Акте-е-р… – тянет женщина подозрительно, и Дмитрий Михайлович обижается.
– Да, актер, а что? Что здесь такого? А вы, наверное, их тетя?
"Эх, надо было Таню послать…"
– Вот что, давайте знакомиться, – решительно вмешивается мужчина и протягивает Дмитрию Михайловичу руку. – Борис Васильевич, а это моя жена – Ефросинья Ивановна.
Снова открывается дверь, входят еще три женщины, и с ними девочка. Она проскальзывает между взрослыми к Ире, становится с нею рядом, берет за руку. Дмитрий Михайлович понимает, что рассказывать надо всем, потому что все здесь каким-то образом к сестрам причастны. И он рассказывает, зачем-то достает документы – хорошо, что оказались с собой, есть даже партийный билет, потому что в театре сегодня собирали взносы.
Как ни странно, сам вид документов действует успокаивающе. Впрочем, Борис Васильевич паспорт берет и внимательно изучает, остальные стоят молча и ждут.
– Ну ладно. – Он возвращает паспорт Дмитрию Михайловичу. – Значит, хотите, чтобы она ходила во Дворец пионеров?
– Да погоди ты, Боря, – не выдерживает Ефросинья Ивановна, – при чем тут Дворец? Как мы ее ночевать-то отпустим? Все-таки чужой человек, мы вас не знаем…
– Так ведь жена… Она присмотрит…
Дмитрий Михайлович снова начинает рассказывать о себе, о Татьяне Федоровне, зачем-то хвалит свой дом – какой он просторный и светлый. Он говорит, говорит, а из угла не отрываясь смотрят на него детские большие глаза.
– Я боюсь одна, – дождавшись паузы, шепчет Ира.
– Мам, пусть она поспит у нас, – испуганно вступается за подружку Света и крепче сжимает Ирину руку.
– А то как же! – восклицает Ефросинья Ивановна. – Неужто здесь бросим?
Она подходит к Ире, проводит рукой по ее опущенной голове.
– Поспишь сегодня у нас? Со Светой, вальтом. Во сне не брыкаешься?
– Зачем со Светой? – это уже Пелагея Ильинична. – У меня место есть, на диване…
– Вы не возражаете, если кто-нибудь съездит к вам, прямо сейчас, посмотрит, как там Аленка? – вежливо предлагает Вера Павловна и краснеет. – Могу, например, я.
– Верно, верно, – подхватывает Ефросинья Ивановна, – надо взглянуть, уж вы не сердитесь. И Борис с вами, Верочка, вдвоем веселее.
– Если товарищ не возражает… – откашливается Борис Васильевич.
– Конечно, я понимаю, – торопливо соглашается Дмитрий Михайлович, хотя ничего он не понимает: кто такие все эти люди? Кто они для Иры с Аленкой?
В тот вечер они долго сидят за столом в старом деревянном доме. Вера Павловна рассказывает об Аленке с Ирой, об их матери, несчастной Анечке, а Борис Васильевич, если что не так, ее поправляет. Впервые при посторонних Татьяна Федоровна достает из шкатулки фотографии мужа и сына, а Дмитрий Михайлович, волнуясь, горюя, – детские рисунки Саши.
Рвутся в бой танки с красными звездами на зеленой броне, падает самолет, сбитый врагами… Дмитрий Михайлович смотрит и смотрит на черный траурный шлейф, застилающий небо: мальчик предвидел свою судьбу, оставил о ней отцу вечную память.
Расстаются далеко за полночь. Гости уходят домой, совершенно за Аленку спокойные: действительно лучше один раз увидеть…
– Пусть отоспится, – великодушно решает Вера Павловна, – бог с ней, со школой. Надо восстанавливать силы, это я как врач говорю.
– Значит, Ирочка завтра приедет к нам, хорошо? – прощаясь на крыльце, еще раз для верности спрашивает Татьяна Федоровна. – Я отпрошусь с работы, я обед хороший сготовлю… И скрипку свою пусть захватит, тут и позанимается, у нас места много…
Потом, когда обе выросли, когда Аленка стала учительницей, а Ира детским врачом, когда разъехались они со своими семьями по городам, а встретились на семидесятилетии Дмитрия Михайловича, Аленка уверяла сестру, что в эту снежную ночь и решилась дальнейшая их судьба. В эту, а не полгода спустя, когда после всяких сложностей и долгих переговоров, в которых принимал участие весь коридор, решено было отпустить сестер насовсем в домик у Волги: все равно с утра до ночи они там пропадали.
А тут и квартиры стали людям давать. В разных концах большого города оказались тетя Фрося и Вера Павловна, бывшая фронтовичка Наташа и старенькая Пелагея Ильинична, которая так любила купать малышей в большом деревянном корыте – всех малышей, по очереди. А Борис Васильевич умер, в одночасье умер, от сердца, и тетя Фрося рыдала, когда ей дали квартиру: не хотела жить без соседей. Да и Света всплакнула, потому что как раз влюбилась в Витальку из угловой, а тут уезжать…
– Правда, Ира, правда, – уверяла сестру Аленка. – Сквозь сон я все слышала: как они говорили о сыновьях и о нас с тобой – что нас нельзя разлучать, – о судьбе, о войне – столько сирот… Дмитрий Михайлович тогда и сказал: "Возьмем, Таня, девочек, если окажемся им нужны?" А Татьяна Федоровна сказала, что сама все время об этом думает.
– Ох и фантазерка ты, Ленка, – снисходительно смеялась Ира, привычно чувствуя себя старшей. – Ни капельки не изменилась! Не могла ты этого слышать, потому что спала. И запомнить этого не могла.
– А вот запомнила! – защищалась Аленка, встряхивая пушистыми, как у матери, волосами. – Володя, скажи, ведь правда у меня хорошая память?
Володя, летчик гражданской авиации, в щегольском, с погончиками кителе, влюбленно смотрел на жену и подтверждал, что да, память чудесная.
– А ты-то откуда знаешь? – поддразнила его Ира.
– Да будет вам, девочки, – добродушно сказал Дмитрий Михайлович, захмелевший от бокала шампанского, вороха телеграмм, огромного букета из театра и грамоты от Дворца пионеров. – Экие вы спорщицы, да, Танюша? Я и сам не помню, когда мы вас взяли в дочки, теперь кажется, что так было всегда…
Поздно вечером, почти ночью, уложив спать стариков, они, конечно, пошли на Волгу. За эти годы отстроили великолепную набережную, на длинных, вдоль всего города пляжах стояли грибки и разноцветные раздевалки, на той стороне, где раньше были огороды, вырос большой поселок. А в остальном Волга осталась прежней – могучая, широченная в этих краях река, ее особенный какой-то запах и плеск, далекие, в огнях, пароходы. И вода была теплой и шелковой, как во времена их детства.
– Помнишь Фросю? А Пелагею Ильиничну? – спросила Ира, расчесывая влажные волосы. – Как она малышню купала… Хотя ты тогда была маленькой.
– Как купала – не помню, – призналась Аленка. – А как Фрося провожала нас в школу и велела надевать галоши, помню прекрасно… Смотри, сколько огней на той стороне. Съездим завтра, посмотрим поселок?
1986
Зверь по имени Брем
Всем собакам – маленьким и большим, породистым и беспородным, живущим вместе с нами и от нас независимо – с любовью и уважением посвящается
Брем – черный лохматый пес. Глаза у него круглые и веселые, брюшко с белой подпалиной, лапки косматые, словно Брем ходит в бурках. Интересно, что сказал бы великий зоолог, если б знал, что именем его назовут пса неопределенной породы? Образованная соседка порицала Наташу, называла это кощунством, но за Наташу вступилась бабушка, Мария Тихоновна.
– Брем был бы рад, – взяла она внучку под всегдашнюю свою защиту. – Он был бы счастлив, что его до сих пор помнят и любят. И он не считал животных хуже нас с вами…
Соседка захлебнулась от негодования, но Мария Тихоновна повернулась и ушла к себе: врачи не велели ей волноваться.
Легкомысленная собака Булька родила Брема в знойный июньский полдень, укрывшись от людей в подвале старого дома. Хозяева Бульки удивились невероятно.
– Как же так? – недоумевали они. – Ее же водили на поводке! Как мы ничего не заметили?
Булька, чувствуя смуту и общее недовольство, от щенков не отходила, ничего не пила, не ела и к себе никого не пускала. Но соседская девчонка Света пошепталась с Наташей, и они вдвоем проникли в подвал. Света прижимала к животу здоровенную миску с супом, а Наташа несла банку с водой. Она присела на корточки на почтительном расстоянии и, вытянув далеко руку, осторожно поставила перед Булькой воду. Булька, не переставая ворчать, чуть шевельнулась: пить хотелось давно.
– Булечка, милая, покажи щенка, хоть одного, – протяжно попросила Наташа.
Булька перевела взгляд с банки на девочку и поколебавшись, медленно убрала лапу, ею укрывала от мира, прижимала к себе бесценное свое сокровище – крошечный, слабо шевелящийся и попискивающий комочек.
– Ма-а-аленький, – растроганно пропела Наташа. – Ой, Светка, я его выпрошу!
– А чего просить-то? – резонно возразила Света, – Подумаешь, щенок, да еще беспородный… Они и так не знают, куда их девать.
– Правда? – обрадовалась Наташа и метнулась к двери. – Булечка, никого не пускай, я мигом!
Бабушка Наташу любила и баловала: их было двое на всем белом свете. Мама умерла, когда Наташе исполнилось три года. В таинственных тайниках памяти сохранились светлые волосы, теплые руки, запах сирени… Вот и все, так мало! Остальное восполняли бабушкины рассказы.
– Баб, ты послушай, только не перебивай, – запыхавшись от бега, тараторила Наташа. – У Бульки щенки, такие маленькие, совсем слепые, давай возьмем одного, самого черненького? У тебя ведь сердце, тебе велели гулять. Помнишь, тетя Настя еще уговаривала, а ты смеялась: "Чего это я на старости лет гулять потащусь?" А теперь будет щенок, ты с ним будешь дышать свежим воздухом… Бабуль, мне так хочется живое существо!
– Тебе, значит, существо, а как гулять – так мне? – прищурилась бабушка, и добрые морщинки разбежались по ее лицу.
– Ура-а-а!.. – завопила Наташа. – Наша взяла! Баб, я буду все сама, вот увидишь – и кормить, и купать, все-все!
– Ну-ну, тащи своего зверя, так и быть, – сказала бабушка. – Только заруби на носу, Натка, впереди восьмой класс. Будешь валять дурака, прогоню щенка на все четыре стороны…
– А я его догоню, и мы уйдем вдвоем, далеко-далеко, – мечтательно сказала Наташа. – Ты будешь плакать и махать нам платочком вслед. – Она любила сочинять истории, – А потом тебе станет грустно, так грустно, что ты возьмешь в руки железный посох, обуешься в железные башмаки и пойдешь искать нас на край света. И пока не износишь ты три пары железных башмаков, и пока не сотрешь три железных посоха…
– И пока ты болтаешь тут, Натка, кто-нибудь выпросит щенка себе и останешься ты, матушка моя, с носом, – сказала бабушка, и Наташа ахнула и побежала к хозяевам Бульки.
Никого как назло дома не было. Она звонила, звонила и звонила, но поняла, что все на работе, и печальная вернулась домой.
– Не горюй, – утешала ее бабушка. – Потерпим до вечера. Гляди-ка, что я шью… Угадай, для кого это?
Бабушка покойно сидела за зингеровской, инкрустированной перламутром машинкой и прострачивала половичок. Наташа тут же пристроилась рядом: она любила смотреть, как бабушка шьет.
– Ой, подстилка, – догадалась она. – Это щенку?
– Конечно, – кивнула бабушка – старинный гребень не давал разлететься ее тонким серебряным волосам. – Ты к нему теперь заходи, корми Бульку, только очень не надоедай. Вот увидишь, она поймет что к чему, поймет и доверит тебе щенка.
– А они согласятся? – Наташа побаивалась толстых хозяев Бульки.
– Хозяева? Ну, я думаю, возражать не станут. Только главное – Булька. Надо, чтоб она согласилась.
– Я отнесу ей торт, ладно? – рванулась к холодильнику Наташа. – Я, баб, сладкое уже не люблю!
Мария Тихоновна засмеялась.
– Разлюбила, значит? Отнеси-ка ей лучше мяса, вылови из супа. Да сбегай в библиотеку, посмотри, что там есть о собаках.
Так у Наташи появился Брем и по мере своих слабых сил начал старательно исправлять злую неправоту природы. Сначала его держали в кухне: он пачкал, пачкал и пачкал, хотя трижды в день Наташа выносила его во двор и приучала гулять. К осени Брем усвоил, что хотят от него люди, и в кухне стало чисто.
– Ну-с, молодой человек, – сказала однажды Мария Тихоновна, – пора выходить в свет. Прошу вас… – И она открыла дверь в комнату.
Брем постоял в нерешительности, покачиваясь со сна на коротких лапках, и медленно, с опаской вышел из кухни. Старательно обнюхивая пол, он потрусил по знакомому коридорчику и замер: перед ним зияло ничто, пустота. Но бабушка с Наташей стояли рядом, и это его подбадривало.
– Ну, зверь, не робей, – сказала бабушка. – Не робей, заяц!
Щенок ринулся в распахнутое настежь пространство, и его храбрость и безрассудство были вознаграждены. Какой новый, какой великолепный мир открылся ему! Черный комочек носился по ковру, отчаянно тявкал, пугая солнечный зайчик, пробовал на зуб открытую дверь балкона, рычал на телевизор и шкаф и наконец поднял, самоутверждаясь, лапу у полированной ножки стола. Ну, это ему простили: люди понимали его волнение.
Усталый от всего виденного, потрясенный чудесами, населявшими комнату, Брем рухнул на ковер и мгновенно заснул, подняв все четыре лапы кверху. Лапы во сне падали, Брем тихонько на них ворчал, а бабушка и Наташа сидели рядом на диване и смотрели на него, очень довольные.
Пришел сентябрь, золотой и прозрачный, с синим высоким небом и паутинками по утрам. Наташа теперь ходила в школу, и Брем провожал ее до дверей.
– Смотри не балуйся, – говорила она на прощанье, – я скоро вернусь.
– Да иди ты, иди, – торопила Наташу бабушка, – а то опоздаешь…
Проводив Наташу, Брем возвращался в комнату и, склонив голову набок, молча смотрел на Марию Тихоновну: ждал своей законной прогулки.
– Не спеши, егоза, успеешь, – ворчала бабушка. – Дай чаю попить.
Брем нервничал, широко зевал, вилял хвостом, гипнотизировал хозяйку молящим взглядом, и она сдавалась.
– Ладно, пойдем…
Пушистый комок приходил в неистовое движение: мотался, натыкаясь на мебель, по комнатам, бежал в коридор к бабушкиным башмакам, тащил, волоча по полу, длинный коричневый поводок. Они собирались и выходили. Брем хорошо знал этот путь: они отправлялись к деревянным домикам, на собачью площадку. Здесь росли старые липы и тополя, пахло цветами, осенними пожухлыми травами, и здесь было общество.
Высокие поджарые доги, побрякивая медалями и брелоками, бегали на просторе, разминая в вольном шаге мощные мышцы. Она нарочно не замечали всякую собачью мелочь и рычали только на себе подобных. Деликатные, обидчивые болонки держались поближе к хозяйкам, чистеньким аккуратным старушкам, огромная, всеми любимая за кроткий нрав ньюфаундлендша Альма снисходительно рассматривала пестрое общество. Брем, как и положено уважающему себя щенку, бросался в атаку сразу. Он хватал за ноги догов, дыбил шерсть на толстого и ленивого мопса, подпрыгнув, повисал на шее у терпеливой Альмы. Взрослые собаки все Брему прощали. Иногда, если очень надоедал, отводили щенка лапой, и тогда он летел кувырком, а вскочив на ноги, тонко визжал и бросался, жалуясь, к Марии Тихоновне.
Она сидела на толстом стволе поваленной бурей липы и грелась на нещедром осеннем солнце.
– А ты не задирайся, – отвечала она на Бремовы вопли. – Не приставай. Пойди вон к Альме, видишь, она тебя ищет.
Альма любила неугомонного Брема. Своих щенков у нее давно не было, и этот напоминал ей что-то давно ушедшее, молодое. Она ложилась на бок и подставляла щенку косматую морду – Брем, если встать на задние лапы, вполне до нее доставал. Он стоял так, положив передние лапы на теплую шею Альмы, а она закрывала глаза и блаженствовала, ощущая эти прикосновения. Но Брема не хватало надолго. Скоро он снова лез в драку, тявкая отчаянно и тонко: он только недавно научился лаять. Он рвался в бой с главным соперником – Шуркой.
Шурка был однолеток Брема с судьбой довольно трагичной: его, еще слепого, беспомощного, топили в поганом ведре, бездонном и черном. Топил со знанием дела хозяин дачи, которую снимала на лето Нина Сергеевна, худенькая, слабая легкими женщина из восьмого подъезда. На человеческий крик Шуркиной матери – привязанная, она металась и кричала страшно – выскочил на крыльцо Гена, сын Нины Сергеевны. Он выхватил из ведра мокрый комочек, подскочил к хозяину, угрюмому, бородатому мужику с руками-лопатами, и наорал такое, что с дачи пришлось срочно съехать, потеряв отданные вперед деньги – мужик не вернул ни копейки.
– Ну и ладно, – храбро сказала Нина Сергеевна, – всего-то август остался, да, говорят, дожди идут, пусть подавится, мироед!
Денег было, конечно, жаль.
Но зато Шурка, подлец, был хорош! Глаза черные и блестящие и черным обведены, на умной рыжей мордочке такой же черный угольный нос, сам не пушист, но и не совсем гладок: на спине колечки, хвост венчиком и задирист.
Вечерами Гена выводит своего Шурика на прогулку, учит приносить палку ("Фас, Шурик, фас!"), брать след, прыгать через узенькие ложбинки. Гена учит старательно, но Шурка через канавы не прыгает, на палку вякает и ее грызет, след, игнорируя грозные приказы, не берет, хотя что-то нюхает и куда-то рвется. Гена вздыхает и, махнув рукой, садится на бревнышко, чтобы здесь, вдали от материнских глаз, всласть покурить. Нины Сергеевны он не боится, но знает, что мать нельзя расстраивать, и потому скрывает от нее драки, двойки, конфликты в школе и другие мелкие и крупные неприятности.
Предоставленный самому себе, Шурка пристает к собакам, валяется на холодной от осенних рос траве, встает на задние лапы, пытаясь разглядеть что-то вдали, и вдруг – одновременно – они с Бремом видят друг друга: Наташа идет на площадку и Брем бежит рядом с ней.
– Брем, не сметь!
– Шурка, фу!
Но Брем с Шуркой в восторге и бешенстве мчатся друг к другу. Смешиваются черная и рыжая шерсть – вопли, тявканье, неумелое, но грозное рычание… Хозяева разнимают, хватают, тянут щенков к себе, а те заливаются пронзительным молодым лаем, грозятся куснуть хозяйские руки, [скалят клыки – а клыки-то уже есть! – поднятые высоко в воздухе, извиваются и визжат.
– И чего вы не поделили?
– Ну что вам надо?
Никто не знает, никто. Ясно одно – Шурка и Брем враги навсегда. Бабушка с Гениной матерью первыми понимают это, полушутя-полусерьезно договариваются о "челночных" прогулках.
– Вы, Ниночка, гуляете в семь, перед работой? Тогда я буду в восемь…
В те редкие дни, когда случаются неувязки, Мария Тихоновна, завидя дальнозоркими глазами Нину Сергеевну, поднимает высоко руки, машет варежками, как моряк-сигнальщик: "Не подходите, не подходите…" Маленькая легкая Нина Сергеевна (даже не верится, что мать взрослого сына) тут же поворачивает в другую сторону. Но не дан бог Шурке первым увидеть Брема! Марии Тихоновне приходится тогда тяжело: надо хватать Брема и держать изо всех сил. Шурку выгуливают без поводка, и он быстро и молча летит на врага, прыгает высоко и точно, пытаясь допрыгнуть до Брема, зажатого в бабушкиных еще крепких руках.
Вечерами сложнее: Гене нравится Наташа, ему хочется ее видеть и с ней говорить, и потому, поглядывая в окно, он ждет, когда же она появится. Наташа выходит в синих джинсах и кедах, в хипповой, из мешковины, куртке – уже конец октября, – и Брем шагает с ней рядом, с удовольствием прислушиваясь к позвякиванию новой шлейки.
Гена мгновенно набрасывает на Шурку купленный на днях поводок и выходит следом, крепко зажав конец поводка в руке. Сутулясь от смущения, он приближается к великолепно-небрежной Наташе, хочет что-то сказать, но чертовы псы тут же кидаются друг на друга, поводки перекручиваются намертво, свирепое рычание оглашает окрестности. Наташа поднимает Брема высоко в воздух, Шурка прыгает, как кенгуру, и хватает Брема за хвост, Брем отбрыкивается задними лапами… Какая уж тут беседа!
Зима, весна, лето прошли незаметно: Брем рос, рос и рос и чувствовал только это – как он растет и меняется. Ко второй зиме он был уже не щенком, а юным и сильным псом. Тут-то и случилась история, которая сразу сделала его взрослым.
Однажды утром Мария Тихоновна, легонько потрепав Брема за уши, сказала:
– Ну, Брем, сейчас ты снова увидишь снег, да ты его небось и не помнишь.
Брем сразу насторожился: он и сам чувствовал – что-то случилось, неуловимое что-то произошло в природе. Всю ночь за окном тихо шептало и падало, только чуткий собачий слух мог уловить этот шепот. Сквозь сон Брем слушал и слушал, и уши его нервно вздрагивали.
Он дождался, пока оделась Мария Тихоновна, нетерпеливо натягивая поводок, вышел из парадной во двор, и в глаза ему ударило светом: сияло солнце, белым сверкала земля. Это белое жгло холодом лапы, оно манило, пугало, пахло свежестью, новизной. Брем прищурился, задышал, зафыркал, сунул в снег черный, пуговкой, нос и вдруг рванул поводок и ринулся вперед, на волю, туда, где расстилалось ковром это белое и блестящее.