Текст книги "Пересечение"
Автор книги: Елена Катасонова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 32 страниц)
– Странно, Даша, ты совсем не считаешься с бытом, упрямо не живешь по его законам, и почему-то у тебя получается.
– Это не так уж сложно, я нашей всеобщей порабощенности бытом вообще не понимаю.
– Но быт – это и есть каждодневная жизнь.
– Нет, только фон для нее… Светик, решай! Попробуй что-то наладить, потерпи немного, а будет невыносимо – рви, иди дальше. Вернешься к теме, станет интересно, и деньги научишься зарабатывать, я тебе помогу. У тебя же лицо несчастного человека!.. Вот говорю так, а сама боюсь: помню, как скверно было после Вадима, да и ты, наверное, помнишь.
– Еще бы! Но даже эти муки, как ни странно, пошли тебе на пользу.
– Пожалуй… Если бы не развод, я так и не узнала бы, что такое любовь… "Бежала через мосточек – перехватила кленовый листочек…" – это не для меня.
– У меня и любовь, и близость были только с Женей.
– Тогда все восстановится.
– Любовь, Даша, необратима.
– Ну и черт с ней, с любовью! Раз так, давай станем циниками. Женька приносит деньги, растит вместе с тобой ребят, а ты ездишь в экспедиции, путешествуешь – помнишь, как в наши юные годы?
– Поздно, Даша, все поздно, я привыкла жить жизнью семьи: "Тише, папа работает".
– Ты говоришь так, будто тебе не сорок, а семьдесят.
– Мне сто, Даша, не слушай меня: наверно, я просто бездарь, потому и живу так нелепо.
– Ничего не бездарь! Ты прекрасный учитель, растишь двоих сыновей, вы много лет были счастливы! Это кризис, Света, но он пройдет.
– Счастливы… Теперь мне кажется, что давно было скучно, неинтересно, что я давно потеряла себя… Смешно, мы не любим, а живем вместе, вы любите – и отдельно. Почему?
– Потому что это разные вещи, и они не всегда совпадают. Мне больше не нравится брак, Света, этот социальный институт не для меня.
– Вообще не для тебя?
– Не для меня теперешней, сорокалетней. Конечно, в молодости он нужен: свить гнездо, родить детей, их поставить на лапки. Но потом брак губит любовь, каждодневное общение утомляет, растет раздражение. Все-таки мужчина и женщина – породы разные, кровным родством не связанные. И когда проходит страсть, начинается отчуждение, а деваться некуда… Мы с Андреем все время вместе, разве этого мало? Неужели обязательно вместе обедать и ужинать, считать деньги, покупать мебель…
– А его твой образ жизни устраивает?
– Не знаю, сейчас не до того: мы поднимаем Галю.
– Тебе не кажется, что это эгоистично? У тебя дом, семья, а у него только ты. Тебе не приходило в голову, что он одинок, бесприютен, что заслужил тепло домашнего очага – так, кажется, это называлось когда-то?
– Но ведь всегда считалось, что в браке больше заинтересована женщина, – теряется от такого поворота проблемы Даша.
– В юности да, пожалуй, потому что ей время жить своим домом, рожать детей, а в нашем возрасте он в сто раз нужнее мужчине, – не щадит ее Света. – Ты права, любовь проходит – это уж аксиома, – всегда, не только в браке. Она как жизнь: цветет, взрослеет, становится мудрой, а потом старится и умирает.
– Может быть… Только сейчас я в это не верю, не могу даже представить, что мы разлюбим друг друга. Но если ты, к несчастью, права, то тем более – зачем нам брак?
– Затем, что ничего другого человечество еще не придумало. Только в браке люди остаются друг другу близкими, на смену любви приходит ощущение родства, общности.
– Близкими… Как ты и Женя?
Света молчит.
– Светик, прости!
– Ничего… Знаешь, только не смейся, но он все равно мне родной, мне его жалко, его унижение – как мое…
– Тогда все наладится.
– Ничего не наладится, зато в старости я не буду одна. Вот вспомнишь мои слова лет через десять.
– Да нельзя же делать сегодня то, чего будет не хватать тебе завтра!
– Как раз так люди и поступают. И вообще, ты заметила – любить стало как-то немодно, почти смешно, романы – другое дело…
Обе они замолкают, думая о своем, невидяще смотрят на красные, желтые, лиловые ковры тюльпанов. Даша первой прерывает молчание:
– Вот я против того, чтобы жить вместе, но вчера он уехал, и стало так пусто! Я позвонила, и он сказал, что любит… И о Гале: "Я боялся, что мы ее потеряем…" Понимаешь, "мы"… Это счастье, Света! А если бы он был мужем, он бы никуда не уехал, невозможно было бы о нем соскучиться, стать счастливой от слова "мы". Мне хочется сберечь все это!
– До поры до времени – да, сбережешь, но в конце концов вы расстанетесь, вот увидишь. А в браке он будет с тобой всегда. Помнишь рассказ "Когда боги смеются"? Не искушай судьбу, Даша.
– Но если уйдет любовь, то зачем мне все это? На старость? Болезнь? На черные дни?
– Ты рассуждаешь как двадцатилетняя. Сколько тебе лет, скажи?
Летний ветер летит в окно, шевелит легкие занавески. Только что позвонил с трассы Андрей: «Ты еще не спишь? Я соскучился, Данечка». В соседней комнате уже погасила свет мама, далеко-далеко, на Соколиной горе, видит сны, восстанавливаясь после тяжелой болезни, Галя.
Тихо в доме, тихо на улице, замолчало у соседа радио. Даша лежит, закрыв глаза, и повторяет слова Андрея: "Я соскучился, Данечка". Ну что ж, пусть будет так, как захочет он. Сколько лет она все решала сама – за себя, за маму, за Галю. За них двоих пусть решит Андрей, а она постарается скрыть от него страх перед браком. Даша усмехается в темноте: здорово постаралась жизнь, если невзлюбила брак женщина – извечная его хранительница и опора, если она устала, изверилась. Теперь надежда вся на любовь. На ней одной из последних сил держится перегруженный железом мир, раздираемый враждой, невежеством, эгоизмом и страхом. Пусть она сотворит чудо…
1982–1983
Сказка Андерсена
Памяти О. О. Маркова,
актера Куйбышевского театра
1
Пароход уходил по темной воде все дальше от города, стараясь, чтобы как можно тише стучало его гулкое сердце. Там, на берегу, бухали зенитки, взлетали и лопались красные, как кровь, ракеты. А он шел упрямо и молча, при потушенных огнях и задраенных иллюминаторах, увозя с собой хмурых женщин с тревожными глазами и перепуганных ребятишек, которым велено было не бегать и не шуметь, а сидеть тихо. И они сидели, прижимая к груди тряпичных кукол с болтающимися большими ногами и коробки с солдатиками, и смотрели на город, которого не было видно.
Он отправлял их от себя подальше – туда, где не стреляют. Теплое летнее небо сияло луной. Это было плохо для парохода, и потому никто ею не любовался. Взрослые враждебно косились на предательскую серебряную дорожку, а малыши закрыли глаза и уснули, устав от суматошного дня, убаюканные дрожанием палубы, запахом воды, свежестью и прохладой. Широкие лопасти, шлепая по воде, перемалывали дорожку, поспешно уничтожая ее, луна рассыпалась светлыми брызгами, а потом, успокоившись, снова ложилась на воду – там, далеко, за кормой парохода.
Аленка успела сунуть котенка за пазуху – в шуме и суете, когда потерявшая голову мать бросалась то к шкафу, то к вешалке, то к дивану. Разрешалось взять два чемодана и узел, и она связывала узлом ватное одеяло, упрятав в него хрустальную вазу – самое ценное, что было в доме, – стягивала ремни, прикрепляя к чемодану подушку. Вечером в дом ворвался отец – отпустили на полчаса, – вышвырнул из одеяла вазу – мать только руками всплеснула, – наступил на мамину любимую шляпку, сунул в узел тушенку, галеты и сгущенное молоко.
– Петя, – застонала мать, – да что ж ты все отдаешь? А сам-то, Петя?
Жалкая, потерянная, худенькая, как подросток, она вжалась в его широкую грудь, вцепилась белыми пальцами в просоленную гимнастерку и забормотала что-то невнятное. Он гладил ее волосы, прижимался к ним колючей щекой, а потом закрыл измученные глаза и покачал головой, будто не понимая чего-то.
Аленка стояла, держась за Ирину руку, котенок мурлыкал, укрытый на ее груди, и ей не было страшно, потому что она спасала Мурзика. Было, правда, очень жарко в толстом, на ватине пальто, но Аленка с Ирой терпели, потому что знали, что нужно побольше увезти с собой в какой-то город, который взрослые называли новым словом военных времен – тыл. Котенок сладко мурлыкал и пел, а иногда, проснувшись, карябался и мяукал, стараясь выбраться на свободу. Тогда Аленка приоткрывала пальто и давала ему подышать, а Ира загораживала сестренку собой и толкала ногой чемодан, создавая шумовую завесу.
На берегу у шатких мостков, по которым надо было забраться на пароход, отец поднял Аленку на руки, прижал к себе, и она шепнула:
– Тихо, папка, не раздави Мурзика…
Она расстегнула верхнюю пуговицу пальто и тихонько показала котенка: она знала, что отец не выдаст. Отец как-то странно всхлипнул – не то заплакал, не то засмеялся, – сжал Аленку напряженными жесткими руками.
– Берегите мать, слышишь?
Он хотел сказать что-то еще, но вокруг все задвигались, зашумели, отец быстро поставил Аленку на землю, обнял и поцеловал Иру и подтолкнул их обеих к мосткам, к женщинам в ватниках, коротких юбках и сапогах.
Это были немолодые уже горожанки – нервные, слабые и худые. Г ода два назад они и представить бы не смогли такую вот обувь на своих ногах или такие ватники. Но теперь они стояли в этих тяжелых кирзовых сапогах, широко и крепко расставив ноги, покачиваясь на скользких мостках, и передавали детей друг другу, не чувствуя тяжести, не простужаясь и за себя не боясь. Мостки качались, скрипели, были мокрыми от брызг и от высокой волны, чьи-то руки больно подхватили Аленку под мышки – "не смотри вниз, вниз, говорю, не смотри", – передали в другие, такие же сильные руки и поставили наконец на палубу. Она испугалась, что потеряет маму, и потому изо всех сил смотрела на нее в сгущавшихся сумерках. И мама не потерялась. Вместе с другими взрослыми она поднялась на пароход, и он поскорее отплыл от опасного берега, увозя людей из родного дома, может быть, навсегда.
Всю ночь Аленка спала, прижавшись к надежному телу парохода. В нутре его что-то тикало и урчало, вздыхало и хлюпало, и было мирно и хорошо от этого урчания, хлюпанья и постукивания. Утром она проснулась от резких криков птиц и пахнущей рекой прохлады. Она зашевелилась под маминым пальто, отодвинула Иру, навалившуюся на нее во сне, и стала тихо звать Мурзика, потому что он делся куда-то.
Прямо перед ней вместе с солнцем просыпалась Волга, пароход, уже не скрываясь, ни от кого не таясь, резал гладкую розовую волну, слева на палубе спала, положив голову на узел, мама, и на том же узле, рядом с ее головой, вздымался и опадал пушистый комочек – вывезенный контрабандой из грохота и огня котенок по имени Мурзик.
2
Ирка была ужасная вредина: ну что ей стоило дать портфель? Ведь только донести до школы! Тревога поднимала Аленку чуть свет, она торопливо одевалась («Да спи ты, дурочка», – говорила мама) и терпеливо ждала, когда встанет Ира.
– Доченька, пора в школу…
Ира что-то бормотала, не открывая глаз, а Аленка уже бежала в кухню: занимать очередь на умывание. Соседей было много – двенадцать дверей в коридоре, длинном и узком, заставленном ларями и ящиками, раковин же всего две, как и уборных. Так что по утрам было сложно, и Аленка служила сестре верой и правдой, без всякой, впрочем, надежды, что Ирино сердце смягчится. Потом она вставала у дверей и так стояла, уже в пальто.
В половине девятого приходила Ирина подруга Галя, вежливо здоровалась с Анной Петровной, вроде бы не замечая Аленки, и говорила привычно:
– Ир, ну скорей!
Ира хватала учебники, запихивала в зеленую сумку от противогаза и начинала метаться по комнате.
– Сейчас, сейчас, я сейчас, – повторяла она, влезая в пальто, нахлобучивая торопливо шапку, откидывая на спину толстые косы.
Аленка наконец решалась.
– Ира, можно я понесу твой портфель? – тихо просила она.
Галя только того и ждала.
– Ну какая ты странная, – рассудительно начинала она. – Мы идем в школу, понимаешь, в школу, а ты еще маленькая. Вот пойдешь в первый класс…
Аленка начинала моргать быстро-быстро, сдерживаясь, чтоб не плакать. Ира, хоть и дразнила сестренку "плаксой", видеть слез ее не могла. Сжалившись, она совала Аленке чернильницу в пропитанном чернилами задубелом мешочке: знаменитые "непроливайки" еще как проливались!
– На, неси!
Втроем они выходили на утреннюю полутемную улицу. Счастливая Аленка шагала чуть сзади, не смея вступить в разговор, независимо размахивая мешочком на длинном шнурке и поглядывая по сторонам: все, конечно, думали, что она тоже школьница. У школы отдавала мешочек Ире и опять ждала, теперь уже перемены, когда Ира с подружками будет прыгать через веревку. Аленке великодушно разрешалось веревку крутить.
Город Аленке нравился: здесь было тихо, а там, откуда они уехали, все гремело и грохотало. И небо там было громким, и улицы, даже Волга – угрозой, остальное забылось. Ира тоже была довольна, а мама – нет.
– Какие тут холода, – говорила она, зябко кутаясь в шаль, тоскливо замирая над чашкой чая. – Никак не могу привыкнуть.
– А какие тут холода? – удивлялась Аленка. – Нормальные, зимние.
– Нет, не нормальные, – качала головой мама. – Таких морозов у нас не бывало…
Она сидела и смотрела в одну точку, пугая девочек этим неподвижным взглядом. Она забывала похвалить Иру за чай, Аленку – за тапочки, выставленные к ее приходу с работы. Она сидела и думала об одном: нет писем, ни одного письма, ни единого…
Морозы и вправду стояли великие, сживая немцев со свету. Но и наши мерзли в окопах, и тыл посылал им варежки, шарфы, толстые шерстяные носки. Ирина школа как раз собирала посылки, и мать отдала пару новых носков и кисет, а Ира вышила на нем большой цветок, желтый, как солнце.
Аленка целый день рисовала бой на Волге – с бурунчиками от взрывов, с красным знаменем во все синее небо, с черными фигурками тонущих в Волге фрицев. Вечером гордо показала рисунок матери, но мать посмотрела на него как-то очень печально и сказала, вздохнув:
– Нарисуй лучше Красную Шапочку. Взрывов у них и без твоих хватает…
Аленка обиделась и рисовать какую-то дурацкую Красную Шапочку, конечно, не стала.
К весне Аленке исполнилось семь, она уже умела читать и писать. Каждый день, когда Ира садилась делать уроки, она тут же устраивалась напротив, приготовив заранее бумагу и карандаш.
– Надо было отдать тебя в школу, да не брали с шести-то, – жалела ее мать и заступалась за свою меньшую, когда вздорная Ирка вопила, что ей мешают.
А вообще, если не копаться в мелочах, сестры любили друг друга. Их разделяло всего полтора года, но Ира хорошо помнила, что она старшая. Она всегда защищала сестренку, она бросилась однажды на самого Юрку Власова, грозу их двора, не успев даже сообразить, что это же Юрка! И что это взбрело в тот вечер Аленке в голову? Она встала зачем-то на низенький шаткий заборчик и заорала на весь двор противным голосом, покачиваясь в неустойчивом равновесии:
– История Власа, лентяя и лоботряса!..
Юрка и в самом деле учился неважно, в школу ходить не любил, а любил драться. Вот он и кинулся на Аленку – длинный, худой и свирепый. Ничтожный малек, да еще девчонка, смеет его оскорблять!
Да, Ира тогда просто спасла сестру от рыжего Юрки. Но сама она как хотела, так и распоряжалась Аленкой: гоняла в магазин за хлебом, велела сидеть и ждать маму, убегая по каким-то таинственным делам с Галей. Однажды она усадила Аленку на санки и повезла через Волгу, на тот берег, смутно белевший вдали, – посмотреть, что там, на том берегу.
Дул влажный, уже весенний ветер, санный путь доживал последние дни, вот-вот должны были закрыть переправу. А пока она работала с перегрузкой: тяжелые грузовики, укутанные попонами лошади двигались впритык, друг за другом. Водители на всякий случай держали открытыми двери кабин, возчики в здоровенных, с галошами, валенках шагали рядом с санями.
Раскрасневшаяся, деловая Ира упрямо продвигалась вперед, несмотря на нытье вконец закоченевшей сестренки, повторяя не оборачиваясь: "Сейчас, сейчас, уже близко…" – хотя впереди, кроме розвальней и красных огоньков машин, ничего не было видно. Они шли и шли по бесконечной, во льду, реке. Смеркалось. Холодало немилосердно. Ира отдала сестре шарф, натянула ей вторые варежки, а тот берег, как заколдованный, вроде не приближался. И тогда Аленка спрыгнула с санок прямо под лошадиную морду с умными человеческими глазами и решительно зашагала обратно, не обращая внимания на гудки встречных машин, на сердитые окрики шоферов и возчиков. Санки вмиг полегчали. Ира бросилась за сестрой, схватила за руку, но Аленка руку выдернула и еще быстрей, еще решительнее зашагала к городу.
– Ну вот, так и знала, – ворчала, скрывая растерянность, Ира. – Вечно ты все испортишь… Почти уж дошли…
Она догнала Аленку и заглянула в ее сердитое лицо:
– Только маме не говори, ладно? Она расстроится, а у нее же больное сердце…
Так Аленка вышла из полного Ириного подчинения и обрела независимость.
3
Отец исчез из их жизни. Он не погиб геройски, как погибали другие, а пропал без вести, при обстоятельствах странных, если не подозрительных. Анну Петровну куда-то вызвали, ей это сказали, она вернулась оробелая и притихшая, легла на диван лицом к стене и укрылась с головой одеялом.
– Мам, я есть хочу, – заканючила Аленка, но мать только застонала в ответ.
– Ты что, не видишь, что маме плохо? – засуетилась Ира, сразу, привычно почувствовав себя старшей. – Уж ты, слава богу, не маленькая… Сейчас я тебя накормлю…
Она разогрела пшенную кашу, вскипятила чай, накормила Аленку, поела сама и осторожно приблизилась к матери:
– Мама, мам, чаю хочешь?
Мать опять застонала, так слабо и жалобно, что Ира тут же умолкла.
– Ну, чего стоишь, иди спать, – прикрикнула она на Аленку. – И чтоб ноги вымыла, смотри у меня!
И она притащила из коридора эмалированный тазик.
С этого дня мать уже ни о чем их не спрашивала – ни об оценках в школе, ни о продранных на коленях чулках. Она куталась в старый бабушкин платок и молчала, часами рассматривая нечеткую любительскую фотографию, висевшую в рамочке над столом: отец, озорной, как мальчишка, в тенниске и широких брюках, стоит у фонтана в Москве, на сельскохозяйственной выставке, и смотрит в объектив открыто и весело.
Эта фотография мучила ее, изводила, странным образом притягивала к себе. Анна Петровна даже во сне ее видела, она боялась, что сходит с ума.
– Мам, ты чего? – робко трогала ее за локоть Ира, и, вздрогнув, очнувшись, Анна Петровна растерянно смотрела в испуганные глаза детей.
И однажды, решившись, с бьющимся больно сердцем, она сняла фотографию со стены и спрятала в чемодан – подальше, подальше, на самое дно, – чтобы не поддаваться искушению, не доставать ее, не смотреть, не видеть это родное лицо, не разговаривать с ним ночами…
Когда девочки вернулись из школы, фотографии над столом не было. Ира чувствовала, что не нужно спрашивать, но отца стало так нестерпимо жаль, так хотелось за него заступиться, что она не выдержала.
– Зачем ты ее сняла? – насупясь, подступила она к матери.
Аленка же вдруг расплакалась.
– Не ваше дело, оставьте меня в покое! – сразу и тонко закричала мать. – А ты не реви!
Она вскочила со стула, схватила дочку за плечи и затрясла с такой силой, что Аленкина голова замоталась из стороны в сторону, как у старой куклы.
– Замолчи, замолчи, замолчи, тебе говорят!
От обиды, страха и неожиданности Аленка совсем зашлась в плаче. Ира из солидарности заревела тоже, вцепилась в материнскую руку, стараясь отодрать ее от сестренки, которую, если надо, поколачивала сама, но в обиду никому, даже матери, не давала.
Мать отпустила Аленку, рухнула на диван и зарыдала. Девочки мгновенно притихли.
– Мама, ну мама… Ну мамочка…
Ира хотела погладить маму по голове или укрыть чем-нибудь, но не посмела. Тогда она сбегала в кухню, принесла воды в кружке, но мать оттолкнула ее руку, и вода пролилась на диван и на пол.
Так мама и пролежала на диване до самого вечера. Уж потом Ира притащила большое теплое одеяло и закутала ее, как могла.
Они уже не получали за отца аттестат, и мать перешла в самый трудный, горячий цех своего мебельного комбината – в сушилку. Она возвращалась домой поздно и сразу ложилась, ничего не могла делать, иногда не пила даже чаю, и тогда Ира на нее обижалась. Она и обеда теперь не готовила. Хорошо, что девочки ходили в школу, а в школе давали горячие завтраки, так что ничего, ничего… Случались, правда, конфликты – кому мыть посуду, кому подметать, – случались и драки, исход которых был предрешен, потому что Ира была крупнее и выше, но от матери все скрывалось, да они ее почти и не видели. Потом приловчились играть в «дурака» – кто проиграл, тому и мыть посуду, – и споры отныне решала слепая судьба (не такая уж, впрочем, слепая, потому что Аленка жульничала, чего простодушная Ира не замечала).
В редко выпадавшие ей выходные Анна Петровна раскрашивала картонные куколки для какой-то артели, и Аленка ей помогала: мыла кисточки, меняла воду. Комната в эти дни превращалась в настоящую мастерскую: по всему столу разложены краски и кисти, стоят всевозможные баночки, а на кровати – множество кукол, завернутых в одеяльца. И мама, спокойная, мирная, накинув на плечи неизменный платок, сидит и рисует черные, карие, голубые глаза, намечает чуть заметные ноздри-точечки, а потом берет кисть потолще. Этого момента и ждет Аленка.
– Мам, сделай синее, – просит она, и на ее глазах, по ее заказу невзрачный картон превращается в яркое одеяльце.
Это она, Аленка, решает, каким ему быть: синим, красным, зеленым! На фабрике куколок покроют лаком, они станут гладкими и блестящими, и какой-нибудь девочке купят этого малыша, а она и не узнает, кто придумал такой красивый цвет. Ну и пусть не знает, все равно здорово! А Ире как-то раз вообще повезло; за пятерку по русскому мама дала ей раскрасить одно одеяльце. Ира пыхтела тогда над куклой чуть ли не полчаса.
В марте открывали окна, хотя было еще очень холодно. Но все равно они сдирали с рам тонкие полоски бумаги, вытаскивали посеревшую за зиму вату, лежащую между рамами, протирали сверкавшее на солнце стекло старыми скомканными газетами. Потом мать отпарывала от пальто теплые подкладки, за два часа превращая зимние вещи в демисезонные. Она знала, что еще будут морозы и она пожалеет, что поспешила, но все так ждали весну, потому что за весной идет лето, а летом насколько же легче жить!
Когда сходил с Волги лед, они ездили на тот берег, на огороды.
– Хорошо, что не отобрали, – говорила, вздыхая, мать. – Совсем пропали бы…
На ту сторону ходил паром, но ходил он редко и не спеша, а ей всегда было некогда. Поэтому нанимали лодку и плыли по высокой воде, доходившей почти до бортика. Анна Петровна старалась не смотреть на воду, а смотрела вдаль, на деревья и старые сараюшки, храбро державшиеся перед натиском половодья. Деревья и сараюшки медленно приближались, росли, и наконец люди до них доплывали.
– Ну, приехали, – переводя дыхание, говорила мать, – осторожнее, девочки! Ира, дай руку Аленке… Нет, хватит, в другой раз – только паромом…
Но и в другой раз ей было некогда, и они опять влезали в ненадежную старую лодку, и лодочники их уже знали.
– Ничего, Петровна, не робей, доберемся, – ободряли они мать, подмигивая Ире с Аленкой. – Живы будем, не помрем, верно, девоньки?
Каждый год Волга заливала часть огородов, и тогда казалось, что она забрала их себе навсегда. Но потом, наигравшись, натешившись, река отступала, великодушно и милосердно, возвращая людям наполненную влагой землю.
– Повезло нам, ах как повезло! – повторяла мать, до ставая лопаты, с наслаждением вдыхая привольный, не городской воздух. – Ну, спасибо комбинату, не дал пропасть, подсобил.
Все лето они усердно поливали огород, таская воду из Волги: мать – ведрами, Ира – чайниками, Аленка поила свою морковь из маленькой лейки.
– Смотри, мам, у меня уже есть росточки, – хвалилась она.
– У тебя рука легкая, – думая о своем, рассеянно откликалась мать.
Тут же мчалась ревнивая Ира, всматривалась в грядку темными обиженными глазами.
– Да-а-а, ты хитрая… Морковь просто быстрее растет…
– А ну давай посмотрим, что у тебя, – спохватывалась мать. – Ого, да на твоей грядке тоже ростки, ты разве не видишь?
Между тем Аленка, присев на корточки, уже выдергивала тонкие травинки – будущие сорняки.
– Мам, все? Пошли купаться, – торопила Ира.
– Погоди, надо сперва поесть.
Мать стелила половичок, ставила миску с последней, сохранившейся в погребе картошкой, а посредине банку с капустой, и девочки набрасывались на еду, потому что чувствовали вдруг жгучий голод. Исчезало все в один миг. А потом Ира спускалась к Волге, вынимала из тайничка бидон с квасом, они пили холодный квас, добирая остатки хлеба, и бежали купаться.
Лето для них было Волгой – с утра и до вечера. Мать волновалась ужасно, но не могла же она запретить: все пропадали на Волге, все, кто не в лагере, на пересменке, а взрослые – после работы, хотя бы и ночью. Волга не только кормила-поила город, она была радостью, наслаждением, хотя и не безопасным.
Ира научилась здорово плавать – саженками, как мальчишка, далеко-далеко, и потому чуть не утонула однажды (но от матери это, как водится, скрыли), Аленка барахталась по-собачьи, любила, чтоб под ногами всегда было дно, и потому не тонула ни разу. Целыми днями, наплававшись вдосталь, они валялись на песке, прожариваясь насквозь, черные, как негритята. Мальчишки вырезали из бумаги сердце, клали его на грудь и так лежали, чтобы белое сердце сияло на шоколадном теле до середины зимы. Никто тогда и слыхом не слыхал ни про какой рак, никому и в голову не приходило бояться солнца.
Ира с Аленкой неохотно отрывались от пляжа и уезжали в лагерь, хотя и там была та же Волга, был пляж. Но в лагере не разрешалось часами валяться на берегу, сладко плавясь под солнцем, и там не плавали, а купались, да еще по свистку, какие-то жалкие десять минут, а потом еще десять.
– Первый отряд, в воду!
И они с шумом и визгом бросались в Волгу, стараясь не потерять ни секунды отпущенного им счастья.
– Первый отряд, из воды!
И они заплывали подальше, чтобы, вроде как подчиняясь, подольше добираться до берега.
Война была уже позади. Исчезли и колонны пленных, на которых бегали смотреть Ира с Аленкой и которые делали медные кольца для обмена на хлеб. Появились тетради с настоящей белой бумагой, учебники, пахнувшие свежей типографской краской. И однажды, на день рождения Иры, Анна Петровна надела единственное шелковое платье, нарядила девочек в одинаковые, в горошек, костюмчики и повела их в театр.
Они, конечно, и прежде бывали в театре, но почему-то лишь в ТЮЗе, где им упорно показывали одно и то же: нудные истории из школьной жизни. Истории были, в общем, похожи на те, что творились в классе, только в классе получалось весело и смешно, а на сцене уныло и даже глупо. Да еще почему-то неловко было смотреть на актеров – взрослых, не очень-то молодых, – как они бегают, прыгают, ссорятся, как маленькие, а потом конечно же мирятся.
Так что девочки пошли в театр неохотно, скорее для мамы (уж очень она радовалась, все рассказывала, как доставала билеты), а он сразу их поразил: светлый терем-теремок, весь в резьбе и узорах, с башенками и лесенками и с видом на Волгу. Он и внутри был таким же нарядным и ярким, а за войну они так соскучились по яркости, блеску, что сразу, еще до спектакля, обрадовались.
Давали "Горе от ума", комедию, но оказалась она не смешной и не очень понятной, да к тому же в стихах. Почему мама повела их именно на этот спектакль? Может быть, ей захотелось посмотреть на иную жизнь – чтобы не о войне, не о тяжелой работе тыла, вообще не о нас, совсем о других людях, с другими проблемами и в другом веке, – а может, такие ей достались билеты, кто знает? Во всяком случае, она усадила девочек в красной плюшевой ложе, уселась сама, велела им смотреть и слушать, и чтоб – ни слова!
Изящные женщины в длинных платьях, мужчины в камзолах и белых чулках о чем-то все время спорили, толстяк в смешных башмаках с пряжками на всех сердился, понятного было мало, но Аленка не отрываясь смотрела на сцену и даже в антрактах, когда Ира без передышки сыпала вопрос за вопросом, молчала, потрясенная театром.
Вот с тихим шелестом раздвигается занавес, в голубой гостиной задумчиво сидит Софья. Вот вслед за ней, подчиняясь ее движению, плывет, уплывает куда-то комната с креслами, картинами, зеркалами. А вот и бал – люстры, музыка, нарядные дамы. И тут случается что-то страшное, от чего Аленка просто сжимается: Софья идет по лестнице со свечой в руке и – все против нее, даже Чацкий, особенно Чацкий, про которого мама сказала, что он Софью любит.
– Мама, ведь он хороший?
– Да-да, конечно!
– А почему он на нее кричит? И подслушивает…
Аленка потрясена: хороший человек не может подслушивать! А Чацкий все говорит, говорит, весь зал ему аплодирует, раскрасневшаяся мама кричит "браво", и никому не жаль бедную Софью.
Они идут домой через весенний, пахнущий листвой город – Аленка впервые видит, как он красив, – мама объясняет своим девочкам пьесу, защищает Чацкого: он же в отчаянии, его объявили – подумайте! – сумасшедшим… Мама веселая, счастливая, вдруг – молодая…
– Будем теперь ходить в театр? – звонко спрашивает она, не сомневаясь в ответе.
– Только в этот, мам, в настоящий!
– Конечно! Ведь вы у меня уже взрослые…
– Вырасту – стану артисткой, – неожиданно говорит Аленка. – Что, не веришь? – это уже к Ире.
– А на скрипке хочешь играть? – перебивает Аленку мама: сейчас ей кажется все возможным. – У нас на работе повесили объявление.
Аленка не успевает ответить.
– Я, я хочу! – кричит Ира так громко, что на них оглядывается идущая впереди женщина.
4
Настала вторая послевоенная осень. Ира теперь ходила в две школы: в простую и музыкальную, а по вечерам играла на скрипке, старательно отбивая ногою такт. Подбородок ее упирался в маленькую плюшевую подушечку, смычок с туго натянутым конским волосом плавно ходил по струнам, и даже Аленка слышала, каким глубоким и чистым был звук: мать купила очень хорошую скрипку, в рассрочку.
Артур Семенович, Ирин учитель, сам принес ее в школу, бережно вытащил из футляра.
– Это хороший инструмент, настоящий, – сказал он и погладил скрипку. – Первая скрипка нашего мальчика, а он был таким талантливым! Мы ее берегли: думали, что когда-нибудь будет играть внук. Теперь что ж, сын погиб, и внука не будет… Послушайте, какой звук…
И он заиграл что-то такое нежное и такое печальное, что Ира чуть не заплакала.
А вот Аленку в музыкальную школу не приняли. Как позорно она провалилась в этот долгий и душный августовский день! Ее прослушивали последней. Седая дама в черном закрытом платье строго смотрела на робкую девочку, неуклюже стоявшую перед ней, и резко ударяла пальцем по клавишам пианино. Аленка должна была звук пропеть, повторить.