Текст книги "Записки о Петербурге. Жизнеописание города со времени его основания до 40-х годов X X века"
Автор книги: Елена Игнатова
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 52 страниц)
Наталью Сергеевну посадили в одиночную камеру, изматывали бессонницей, еженощно вызывая на допрос, требовали признания, но «я плачу отчаянно и безнадежно, я не могу уже говорить и в знак отрицания только качаю головой». Где она брала силы, что отстаивала, если решилась даже на самоубийство? «Нет, я слишком хорошо представляла, на что я иду... Я твердо знаю, что я умру не за Платонова, не за Рождественского, а за личную свою человеческую честь. Как бы я стала жить предателем и трусом?» Она понимала, что ее безвестная смерть в тюремной камере-одиночке ничего не изменит в ходе следствия, и все-таки сделала выбор: «Я вернулась в камеру после последнего допроса совершенно убитая. Выхода не было. Надо было или подписать ложные показания, или умереть». Порезы припасенным ржавым обломком бритвы привели к заражению крови, Наталья Сергеевна была при смерти, но ей не дали умереть. После возвращения из лазарета допросы продолжились, новый следователь не кричал, а деловито объяснил, что отказ от показаний считается враждебным актом против советской власти, поэтому надо хоть что-то написать. Н. С. Штакельберг составила текст, в котором отрицала, что кружок был антисоветской организацией, однако признала, что «большинство докладов носили не марксистский характер». Такие показания никуда не годились, и не миновать бы ей концлагеря, если бы не случай. Следователь замахнулся ударить ее, и она в гневе воскликнула: «Я найду пути, чтобы рассказать Сталину обо всем, что здесь делается», потому что вождь знаком с семьей ее мужа.
Это была правда: в апреле—июле 1917 года Сталин снимал комнату в квартире Штакельбергов. По просьбе знакомого они приютили вернувшегося из ссылки революционера, и Сталин прожил у них почти четыре месяца. Короткости между ним и семьей Штакельбергов не было (в семейные анекдоты вошло то, что будущий вождь однажды тайком съел их котлеты), но он несомненно их помнил. Едва ли он вступился бы за баронскую семью, но Наталья Сергеевна попала в точку – ленинградские следователи испугались ее угрозы. Через неделю ее освободили, и августовским утром 1930 года она стояла на Литейном проспекте с забинтованной головой, с лицом, покрытым после фурункулеза шрамами, держа шубу, в которой ее зимой привезли в тюрьму. У нее не было сил дойти до Финляндского вокзала, не было денег доехать до Левашово, где жила семья. Наталья Сергеевна остановила извозчика, попросила довезти ее до вокзала и дать рубль на поезд, а в плату взять ее шерстяную кофту. Старик-извозчик молча выслушал ее, помог сесть в пролетку, на вокзале она протянула ему кофту, но «он отстранил мою руку: „Наденьте, я тоже человек”, снял шапку, достал из-под подкладки рубль, перекрестился и протянул мне его: „И чего теперь только с людьми не бывает!”» Соузники Н. С. Штакельберг сравнивали историю ее спасения с нежданным спасением Гринева из пушкинской «Капитанской дочки»9999
Ссылка на знакомство со Сталиным помогла семье Штакельберг еще раз, благодаря ей Наталья Сергеевна сумела вызволить арестованного в 1938 г. мужа.
' Строфа из стихотворения Владимира Соловьева «Бедный друг! Истомил тебя путь...».
[Закрыть].
Убеждение, что честь дороже жизни, помогло сохранить стойкость многим участникам «академического дела». «Все ли вы взвесили?» – спросил следователь Николая Павловича Анциферова. «По моему лицу он понял, – вспоминал Анциферов, – что я взвесил на весах жизнь и честь, что я на все готов, и прекратил допрос». Николай Павлович Анциферов – человек замечательный, его духовная высота, глубокая религиозность и нравственная твердость привлекали к нему самых разных людей, он, сам не зная того, для многих был опорой в самых страшных испытаниях. Спустя годы после «академического дела» профессор Б. М. Энгельгардт спросил его при встрече, не он ли написал на стене камеры-одиночки Дома предварительного заключения:
Смерть и Время царят на земле, —
Ты владыками их не зови;
Все, кружась, исчезает во мгле.
Неподвижно лишь солнце любви'.
Энгельгардт увидел эту надпись, когда оказался в этой камере, и угадал, что ее сделал Анциферов. Позднее, в 1956 году, «один профессор-филолог спросил меня о том же, – вспоминал Николай Павлович. – В то время, когда он сидел в Крестах, ему сказали, что всех заинтересовала надпись, сделанная на окне Анциферовым. Это были те же слова». Его жизни сопутствовали невыдуманные легенды: в городе долго помнили, что в 1929 году Анциферова отпустили из Дома предварительного заключения повидаться с больной женой. В лагере на Беломоро-Балтийском канале он работал коллектором, и после его освобождения домик коллекторской продолжали называть «анциферовским». Он узнал об этом через несколько лет, когда ехал в командировку на Беломорканал. Поезд проходил знакомые места, и оказалось, что его попутчики, отец с сыном, хорошо их знают. Николай Павлович спросил, цела ли коллекторская на Медвежьей горе. «Мальчик оживился: „Это вы об Анциферовом домике?” – „А кто это – Анциферов?” – „А я почем знаю? Так прозвали маленький домик, где раньше хранили камни“. – „Позвольте представиться, – сказал я шутливо. – Этот мифический Анциферов перед вами“». После смерти Н. П. Анциферова его судьба и творческое наследие долго оставалось «мифом», его книги не переиздавали, имя было известно немногим. В 70-х годах в бесцветной книге о Петербурге «Серебряного века» мне попалась страница дивной прозы, и я не могла понять, какое озарение нашло на автора. Секрет оказался прост – это был отрывок из «Души Петербурга», без кавычек и без упоминания имени Анциферова.
Его жизнь переломилась весной 1929 года, после ареста по делу религиозно-философского кружка «Воскресенье», созданного в 1917 году философом А. А. Мейером. Мейер собрал круг людей, веривших в возможность соединения социализма с христианством; «нас всех объединяло одно имя – „Христос”», – вспоминал Анциферов. Собрания кружка проходили в квартире архитектора К. А. Половцевой или в домике на Малом проспекте, куда «приходившие приносили несколько поленьев, и, когда трещал огонь в печках, становилось уютно и создавалось особое чувство близости». Кто-нибудь из собравшихся предлагал тему, и начиналось ее обсуждение по кругу; Анциферов запомнил несколько тем бесед: «Патриотизм и интернационализм», «Взаимосвязь понятий свобода, равенство и братство», «Товарищество и дружба». Кружок «Воскресенье» просуществовал до конца 1928 года, его посещали ученые, литераторы, художники, со временем собрания приобретали все большую религиозную окраску. Анциферов отошел от «Воскресенья» в начале 20-х годов, но при встречах с его участниками на «тропинках, проложенных человеческими судьбами в лесу нашей эпохи, я всегда был рад вспомнить наши встречи, наши беседы, наши вечера», – писал он. Тропинки сошлись в апреле 1929 года, когда Н. П. Анциферов был арестован как участник кружка, объявленного ОГПУ антисоветской организацией. Это было трагическое для него время – умирала от туберкулеза его жена Таня. Этот союз двух незаурядных людей был скреплен любовью, единомыслием и сотворчеством, у них были годы счастья и общее горе – в 1919 году за месяц умерли двое детей Анциферовых. В 1921 году родился сын Сергей (Светик), в 1924-м – дочь Таня, и, оказавшись в тюрьме, Николай Павлович мучился мыслью о том, что ждет его семью. Ему несколько ночей снился один сон: он видел себя в своей комнате, вместе с женой и детьми. «Вы все думаете о доме. Вот Господь и послал вам утешение, во сне душой побывать дома», – сказал ему священник, сосед по камере. Божественное милосердие подтвердилось настоящим чудом: Николая Павловича на несколько часов выпустили из тюрьмы, повидаться с семьей. В сопровождении чекиста он приехал в Детское Село, и его спутник вызвался погулять, пока Николай Павлович побудет с семьей. Тогда он в последний раз видел свою Таню, и радость встречи смешалась с болью. «Времени я не сознавал. Время исчезло. Так отступает волна, добежав до берега, чтобы снова нахлынуть». Пришли дети, друзья принесли сирень, но уже пора было расставаться. Он сказал: «Прощайте», а Таня отозвалась: «До свидания», и в ее голосе звучало: «Верь – до свидания». И вот он опять в тюрьме, и только букет сирени в камере остался свидетельством чуда. В июле 1929 года участникам кружка Мейера объявили приговоры, Анциферова осудили на три года концлагеря, отправили на Соловки, и они с Мейером встретились в тюремном вагоне поезда, идущего на север. «Кончилась жизнь. Теперь начинается житие», – сказал Александр Мейер.
Через год Анциферова снова привезли в Ленинград, на новое следствие. Соловецкий год был страшен: он получил известие о смерти жены, в лагере от сыпного тифа умерли его друзья, и сам он был на волосок от гибели. На Соловках Николая Павловича обвинили в участии во внутрилагерном заговоре, и он оказался в камере смертников с чекистами из соловецкого начальства – в лагерях шла смена «персонала». Каждую ночь кого-то вызывали на расстрел; наконец вызвали его, но вместо расстрела перевели в другой барак и вскоре отправили в Ленинград, где шло следствие по «академическому делу». Все повторялось: опять Дом предварительного заключения, только людей в нем заметно прибавилось, и снова допрашивал следователь Стромин. Но год назад Анциферова допрашивали как «рядового» участника кружка Мейера, а теперь от его показаний ждали многого. По сценарию О ГПУ во «Всенародный союз борьбы за возрождение свободной России» входило руководство Центрального бюро краеведения (ЦКБ), научным сотрудником которого был Анциферов, и его показания должны были подтвердить этот вымысел. За «признание» ему было обещано смягчение прежнего приговора и скорое освобождение.
Николай Павлович производил впечатление мягкого человека, Стромин знал о его глубокой привязанности к семье и был уверен в успехе. Действительно, в отличие от Н. С. Штакельберг, Анциферов охотно отвечал на вопросы о сотрудниках ЦКБ – «.. .я поставил перед собой легкую задачу. Я решил написать все хорошее, что я знал о своих товарищах», – и Стромин в гневе рвал исписанные им листы. Анциферов упорствовал, несмотря на ухищрения своего мучителя, на тяжелое свидание с матерью, на встречу с маленькой дочкой, после которой он «плакал, нет, не плакал, рыдал, всхлипывая как маленький. Вся моя сломленная жизнь зашевелилась во мне, причиняя нестерпимую боль». От его выбора зависели судьбы его матери и детей, но «здесь нет места компромиссу. Или – или. Значит, выбор нужно сделать окончательный, и я выбираю смерть». Будущего не было, и в одиночной камере Николай Павлович вызывал в памяти прожитое, горячо молился, во сне к нему приходила Таня, и он навсегда запомнил, как «стоял перед голой, пустой стеной своей камеры, преисполненный счастьем, и чувствовал, что лицо мое сияет. Я сознавал тогда, что ухожу из жизни победителем». Память о прошлом может стать опорой или наказанием человека: через несколько лет Анциферов узнал о расстреле Стромина и пожалел его – что тот должен был пережить перед своим концом! Не добившись от Анциферова ни одной уступки, ни единого слова лжи, его приговорили к пяти годам концлагеря с зачетом предварительного заключения.
После работы на строительстве Беломоро-Балтийского канала Анциферов был освобожден и в 1933 году вернулся в Ленинград. Он писал, вспоминая об «академическом деле»: «Я пережил чувство гордости за своих коллег. Мы, представители „гнилой интеллигенции”, в большинстве устояли. Не писали „романов”. А собранные следствием романы были настолько жалки, что не дали материала для постановки „шахтинского” дела100100
«Шахтинское» дело – судебный процесс над горными инженерами Донбасса, проходивший в Москве в мае—июле 1928 г. Во время суда обвиняемые делали ложные признания во вредительстве, которым якобы занимались по заданию «Парижского центра».
[Закрыть] научной интеллигенции». В книге воспоминаний «Из дум о былом» Николая Павловича Анциферова много цитат из стихов Александра Блока, его жизнь проходила под знаком этой поэзии. Он особенно любил строки из пьесы Блока «Роза и крест»: «Сердцу закон непреложный – Радость – Страданье одно!» Радость – Страданье – так можно сказать о его собственной судьбе. В 1934 году Анциферов переехал в Москву, вернулся к научной работе и был снова арестован в 1937 году. Его жизнь продолжала идти по краю пропасти: после двух лет лагеря в Уссурийском крае его дело пересмотрели и он вернулся в Москву. Дети оставались в Ленинграде, сын Светик умер во время блокады, 1аню фашисты угнали из оккупированного Детского Села на работу в Германию. «Когда я начал писать эти воспоминания, я думал о своих детях: пусть они, читая эти страницы, повторят в своей душе путь моей жизни. Детей у меня больше нет: их отняла война». В 1948 году Николай Павлович узнал, что 4аня жива, что после Германии она попала в США и стала сотрудником радиостанции «1блос Америки» – это известие было последним чудом в его судьбе. «Благодаря тому, что моя жизнь была очень содержательна событиями, думами, переживаниями, – начинал Анциферов свои воспоминания, – мне мой жизненный путь кажется чрезвычайно длинным. И это радует меня».
Большие перемены
(Ленинград в конце 20-х – начале 30-х годов)
Продажа культурных ценностей. Отношение города к коллективизации. Приток новой «рабсилы». Мужики. Николай Олейников и Дмитрий Жуков. Первые итоги соцстроителъства.
Новая аристократия. Трудности жизни. Нищие жертвователи. «Голубые еды». Ложное пространство архитектуры и жизни. Праздники и будни 1934 года.
Убийство Кирова и его последствия
Мы знаем, что большевики не были бессмысленными разрушителями и злодеями, у них была великая позитивная идея – преобразование мира, а для начала – доставшейся им России. Возглавить мировую революцию могла только индустриально развитая страна, поэтому следовало в кратчайшие сроки возродить и укрепить российскую индустрию, а для этого требовалась мобилизация всех сил народа. Как мобилизовать народ, они знали с самого начала – в 1920 году на IX съезде партии Троцкий клеймил «буржуазный предрассудок о том, что принудительный труд непроизводителен», потому что именно такой труд заложен «в основе нашего хозяйственного строительства, а стало быть, социалистической организации вообще». Строителям будущего не сулили скорых благ: сначала наладим добычу сырья, потом восстановим производство, потом – производство средств производства, потом – тяжелую промышленность и лишь «в стадии последнего звена хозяйственной цепи – производство средств потребления, непосредственно осязательный для масс плод работы», – говорил Троцкий.
К концу XIX века миром завладела идея, что развитие техники обеспечит человечеству счастье и процветание, европейская литература описывала будущее «машинное» блаженство, искусство воспевало чудеса производства. В 1922 году в петроградском Большом Драматическом театре была поставлена пьеса немецкого драматурга Георга Кайзера «Газ». Автор оформления спектакля Ю. П. Анненков вспоминал: «Все элементы декораций – схематический... аспект завода – колеса, трубы, цепи, спирали, заполнявшие громадную сцену во всю ее глубину, высоту и ширину, ожили благодаря ряду механизмов... Освещение тоже было динамическим, и даже по протянутым через сцену проволокам проносились электрические искры». Премьеру спектакля приурочили к пятой годовщине Октября, спектакль был встречен с восторгом, критик Адриан Пиотровский писал: «Герой, не в переносном, а в прямом смысле – завод, сначала живущий шестернями и колесами, потом гибнущий, лежащий мертвым и, наконец, снова восставший. Действующие лица, рабочие – только проявление этого гигантского героя». Вот идеал новой жизни – восставшие заводы, грандиозные стройки и каналы, превращение земельных угодий страны в единое пахотное поле, а отдельных крестьянских хозяйств в коллективные. Советская Россия скоро станет Новым Светом, новой Америкой – в конце 20-х годов с этим утверждением были согласны и побывавшие в СССР иностранцы, ведь Запад переживал экономический кризис, а здесь такой размах! Американский писатель Дос Пассос, посетивший СССР в 1928 году, писал: «Я полагал себя достаточно энергичным человеком, но эти люди могли дать мне сто очков форы... Я чувствовал, что, несмотря на уничтожение многих талантливых людей при ликвидации наиболее образованных правящих классов, русские по-прежнему могли рассматриваться как один из основных резервуаров человеческого разума».
Разум и энтузиазм, безусловно, необходимы, но кроме них для построения социализма требовались деньги. В начале 30-х годов ОГПУ проводило аресты зажиточных людей, принуждая их «добровольно» пожертвовать золото и валюту в фонд индустриализации. Этих людей помещали в переполненные камеры-«парилки», угрозами, издевательствами, арестами родственников вынуждали отдать все принадлежавшие им ценности и тогда освобождали. Аресты с «политико-экономической целью» нередко приводили к трагедиям: в 1931 году покончил с собой известный в Ленинграде врач Б. И. Ахшарумов, он вернулся из тюрьмы с агентами НКВД, отдал им шкатулку с ценностями, а потом принял яд. Его спасли, но после перенесенного в тюрьме он не мог жить и через несколько дней выбросился из окна своей квартиры. Для пополнения государственной казны годились все способы, в ведомстве ОГПУ было предприятие под скромным названием «утильзавод № 1». На этом заводе путем химической обработки смывали позолоту с иконостасов, киотов, икон, церковной утвари и с золоченых листов храмовых куполов. К началу 30-х годов утильзавод ОГПУ ежемесячно получал таким образом около тридцати килограммов золота, которое превращали в слитки. Когда было решено закрыть московский храм Христа Спасителя, хозяйственный отдел ОГПУ обратился во ВЦИК с предложением отдать утильзаводу № 1 листы покрытия его куполов: «...в настоящее время оставлять на куполах до 20 пудов золота (}/l миллиона валюты) является излишней для СССР роскошью, а реализация золота будет большим вкладом в дело индустриализации страны». Это предложение было одобрено.
Средством пополнения казны стала продажа культурных ценностей, унаследованных СССР от старой России. Их распродавали с первых лет советской власти, в начале 20-х годов антикварные магазины Европы были заполнены произведениями искусства из России, которые везли за границу пароходами и целыми железнодорожными вагонами. В 1923 году «Красная газета» сообщала, что «Петроградское бюро по учету и реализации госфондов готовит к отправке в Германию и Англию большие партии персидских, бухарских и текинских ковров со своих складов. Первые партии, отправленные в прошлом году, распроданы полностью». Значительная часть вырученных средств предназначалась для подготовки мировой революции и не возвращалась в Россию. Апофеозом этих распродаж стал план Наркомфина 1925 года «реализовать все ценности б. императорского двора. Среди них – корона, скипетр, держава и др. Все драгоценности оценены в 300 милл. руб. Наркомфин отправляет специальную комиссию в Америку для выяснения возможности их реализации и переговоров с американскими богачами». На продажу выставляли корону, в которой короновалась Екатерина II, скипетр, «также сделанный при Екатерине II – в нем алмаз „Орлов” в 195 карат. Это старый индийский камень, единственный в мире по качеству. Среди прочего – две малые короны, одна сделана при Павле, другая для последней императрицы. Есть огромное количество драгоценностей, среди них самые крупные в мире сапфир и изумруд», – сообщали газеты. Сделка сорвалась из-за кампании в прессе русской эмиграции, получившей на Западе общественную поддержку.
В декабре 1927 года XV съезд ВКП(б) принял директивы по составлению пятилетнего плана развития социалистического хозяйства, для подъема экономики требовались деньги, и взоры правительства опять обратились к музеям – что бы продать? Время, выбранное для продажи произведений искусства, было хуже некуда: из-за экономического кризиса спрос и цены на них на Западе упали, но это не смущало вождей – можно продать и дешево, все равно в конечном итоге все будет нашим. В. П. Зубов, который к тому времени был эмигрантом, жил во Франции, вспоминал свой разговор с советским «должностным лицом, посланным по делам продажи искусства. „Советское государство, – сказал тот, – не национальное государство, а в теории ядро всемирного союза советских республик. Е1оэтому нам безразлично, будет ли какое-нибудь произведение искусства находиться в России, в Америке или еще где-либо. Деньгами, которые нам буржуи платят за эти предметы, мы произведем мировую революцию, после чего возьмем их у буржуев обратно”». С решением о продаже культурных ценностей был не согласен А. В. Луначарский, Академия наук (еще не сломленная) протестовала против разграбления Эрмитажа. Академик С. Ф. Ольденбург писал Калинину в 1928 году: «Те жалкие деньги, которые мы могли бы получить, не помогут при наших громадных потребностях, а лишат нас величайших культурных ценностей и опозорят на весь мир. Нельзя делать таких государственных ошибок, воображая, что продажей картин наша громадная страна со 150 млн жителей может поправить свои финансы... наживутся негодяи, мы получим гроши, а сраму будет без конца».
С 1928 года началось планомерное разграбление музеев. Глава Наркомата внешней торговли А. И. Микоян представлял на утверждение Политбюро списки предметов искусства для продажи, там возражений не было. Продажами ведал экспортный отдел Наркомвнештор-га – Антиквариат, чаще всего они производились через посредников; так, немецкая фирма Р. Лепке выставила в ноябре 1928 года на берлинский аукцион предметы искусства и мебель из Эрмитажа и ленинградских пригородных дворцов. С начала 20-х годов, когда началась распродажа российских ценностей, в Европе и США появилось множество фирм-посредников, которые баснословно наживались на этом деле. Об одном из посредников, американском миллионере Арманде Хаммере, стоит сказать особо: до начала 80-х годов он регулярно наведывался в Ленинград, и известие о его приезде вызывало смятение у музейщиков, особенно тревожились сотрудники Русского музея. Этот «друг Советского Союза» привозил в дар какое-нибудь третьестепенное произведение искусства, о чем широко оповещалось, а взамен получал из запасников Русского музея шедевры живописи русского авангарда (об этом скромно умалчивалось). Но эти набеги престарелого хищника мелочь по сравнению с его деятельностью в 20 —30-х годах. Арманд Хаммер родился в Одессе, в семье социал-демократа, который был хорошо знаком с Лениным; в юности и сам Арманд лицезрел вождя. Этот молодой человек удачно совместил коммунистические идеалы родителя с коммерцией, с 20-х годов он был агентом секретных служб СССР – через таких агентов проводилось финансирование зарубежных сторонников СССР. «Как рассказывали современники, – писал журналист Борис Станишев, – тридцатикомнатный особняк Хаммера в Москве быстро превратился в перевалочный пункт, откуда в Америку пароходами уплывали царский фарфор, ювелирные украшения, картины, иконы, книжные раритеты, мебель. Именно Хаммер увез от нас практически все наследие Фаберже. По некоторым данным, советские представители даже передали Хаммеру старые клейма мастера, и американец начал массовую подделку изделий этой фирмы». Агент мировой революции никогда не забывал собственных интересов и нажил миллионы на спекуляции российскими ценностями.
Вначале Антиквариат доверил в Эрмитаже отбор экспонатов на экспорт специалистам-искусствоведам, но спецы не оправдали доверия: они отбирали не лучшие экспонаты и злостно уклонялись от продажи шедевров. Тогда отбор поручили сектору Наркомата просвещения «Главнаука», и дело заладилось: в Эрмитаж пришло распоряжение наркома отобрать для продажи 250 картин стоимостью не ниже 5 тысяч рублей каждая, выдать золотые и платиновые предметы (в феврале 1930 года Эрмитаж передал Антиквариату 347 золотых и 17 платиновых монет из нумизматической коллекции). История полна странных совпадений: многие знаменитые произведения искусства попали в Россию в царствование Екатерины II, императрица собирала коллекцию, пользуясь помощью и советами Вольтера, энциклопедистов Дидро и Гримма. Через 150 лет распоряжения об изъятии шедевров подписывал зам. заведующего сектора «Главнаука» товарищ Вольтер – так жизнь Эрмитажа прошла путь от Вольтера до Вольтера. Руководство музея с болью расставалось с собраниями гравюр, с нумизматическими коллекциями, но когда в начале февраля 1930 года Антиквариат потребовал выдать скифское золото, решительно отказалось. Однако в феврале был взят для продажи первый шедевр из собрания Эрмитажа – портрет Елены Фурман работы Рубенса. Сотрудники музея были в шоке, руководство Наркомата просвещения, возможно, тоже было в некотором смущении, поэтому картину велели передать, «приняв все меры для соблюдения строжайшей секретности этого дела». Как известно, труден первый шаг, а дальше пошло-поехало: в 1930 году из Эрмитажа исчезли полотна Рембрандта, Рубенса, Хальса, Ватто, позже работы Веласкеса, Рафаэля, Боттичелли, Перуджино, Тициана. Все происходившее в городе: аресты ученых, «академический процесс», разграбление Эрмитажа – воспринималось ленинградской интеллигенцией как культурная катастрофа – Ленинград превращался в провинцию. «Да, ужасно, – сказала об Эрмитаже одной из собеседниц Анна Ахматова, – просто провинциальный музей, мы уж теперь туда и не ходим». Но многие ходили, осматривали залы и отмечали новые потери. «В Эрмитаже нет ничего особенного. Кроме двух картин Рубенса... еще взяли Рембрандта чудесный портрет старушки», – записала в феврале 1930 года Е. Г. Ольденбург, а в сентябре: «Была в Эрмитаже часа три. Картина Рембрандта „Даная“ снова на своем месте»101101
Бедная «Даная», какой-то рок связал ее с мутными политическими страстями: в 30-х гг. она избежала продажи, а через полвека литовский националист облил ее кислотой из «политического протеста».
[Закрыть].
Представители Антиквариата были мало сведущи в коммерции, и покупатели пользовались этим, сбивая цены: миллионер, «нефтяной король» Гюльбенкян купил две работы Рембрандта, полотна Ватто, Тер Борха и Лайкре из собрания Эрмитажа, заплатив за пять картин 120 тысяч фунтов, что было очень дешево даже по тем временам. Ему предложили купить скульптуру 1удона «Диана», но он торговался, тянул и наконец прислал своего агента, чтобы тот проверил сохранность скульптуры. Под присмотром этого агента в Эрмитаже тайком, ночью, при свечах, упаковывали скульптуру для отправки во Францию. В Антиквариате были горды – они выручили за шедевр целых 20 тысяч фунтов! Потом Гюльбенкян прикупил еще кое-что, среди прочего «Портрет старика» Рембрандта – лучшего вложения денег было не придумать.
Продажа произведений искусства стала средством подкупа иностранных государственных деятелей: министр финансов США Э. Меллон оказался обладателем 21 шедевра из картинной галереи Эрмитажа: полотен Рембрандта, Ф. Хальса, Веласкеса, Рубенса, Боттичелли, Пе-руджино, Рафаэля, Тициана. Говорили, что за это Меллон помог СССР получить американские государственные кредиты. Его счастье оказалось недолгим, в США мистера Меллона обвинили в неуплате части налогов, и ему пришлось пожертвовать коллекцию Вашингтонской картинной галерее. На еще не проданные шедевры зарился Арманд Хаммер, он собирал деньги для покупки «Мадонны Литта» и «Мадонны Бенуа» Леонардо да Винчи, но внезапно российское «эльдорадо» закрылось для охотников. Руководство Эрмитажа решило сыграть на чувствительных струнах души «кремлевского горца», и в октябре 1932 года заведующий Отдела Востока И. А. Орбели обратился к вождю с письмом. Он писал, что деятельность Антиквариата «приняла угрожающие Эрмитажу формы, а в настоящее время заявками Антиквариата ставится под угрозу и сектор Востока, притом в форме, которая неминуемо должна будет привести к полному крушению нашего дела». Сталин не замедлил ответить: «Уважаемый товарищ Орбели! Ваше письмо от 25 X получил. Проверка показала, что заявки Антиквариата не обоснованы. В связи с этим соответствующая инстанция обязала Наркомвнешторг и его экспортные органы (Антиквариат) не трогать сектор Востока Эрмитажа. Думаю, что можно считать вопрос исчерпанным. С глубоким уважением И. Сталин. 5.XI. 32». После этого продажи прекратились, а то, что еще не успели сбыть за границей, было возвращено в страну. Государственная авантюра с продажей культурных ценностей стоила Эрмитажу утраты почти 40 тысяч экспонатов, за короткое время было за бесценок спущено то, что собиралось столетиями. А вырученные деньги оказались каплей в море нужд СССР, потому что в это время власть разрушила основы экономики страны проведением всеобщей коллективизации.
Коллективизация сравнима со смещением глубинных геологических пластов, она изменила страну и облик народа. В начале 30-х годов около тридцати миллионов крестьян покинуло деревню; в 1930 – 1931 годах не менее десяти миллионов102102
Данные приводятся по публикации в сборниках «Неизвестная Россия. XX век»: книга 1, с. 192; книга 2, с. 325 (М.: Историческое наследие, 1992).
[Закрыть] из них было раскулачено, выслано на спецпоселения, отправлено в концлагеря или расстреляно, а остальные, спасаясь от коллективизации, рассеялись по стране, хлынули в города. Кочевье «крестьянского народа» продолжалось до самой войны, массы оборванных, голодающих людей заполняли вокзалы, умирали на улицах городов. Высланные на спецпоселения едва успевали хоронить умерших, их поселки в голой степи, тайге и тундре сразу обрастали могилами, в первую очередь погибали старики и дети.
Насильственная коллективизация разрушила не только уклад жизни, но и психологию крестьянства, вытравила из душ извечную привязанность к земле. В 1931 году Н. П. Анциферов встретил в тюрьме раскулаченного мужика, которого тревожило «одно – в концлагере или в ссылке – дадут ли ему работу на земле. Он готов работать на кого угодно, кем угодно, лишь бы его не оторвали от земли». Но колхозная жизнь вытравляла тягу к земле и даже привязанность к жизни, в записях тех лет нередко встречается наблюдение: «все колхозники почему-то лежат». Так бывало во времена великих бедствий; Н. Я. Мандельштам вспоминала: «Моя мать, мобилизованная как врач во время одного из дореволюционных голодов в Поволжье для помощи деревне, рассказывала, что во всех избах лежали, не двигаясь, даже там, где еще был хлеб». Видно, есть предел душевного истощения и отчаяния, за которым человек или даже целый народ утрачивает волю к жизни. В византийских хрониках сохранились свидетельства о временах, когда государственные поборы становились невыносимы и начинался крестьянский мор: люди переставали работать, двигаться и ложились умирать в своих домах, даже если у них оставалась вода и пища. Тогда великая империя пришла в запустение не от нашествия врагов, а от мора.
Современники видели, что в стране совершается гигантский переворот, но оценивали его по-разному. Конечно, немногие представляли подлинные масштабы репрессий при «ликвидации кулачества как класса», эти данные скрывались. Но те, кто становился свидетелем бедствий ссыльных крестьян, отправляли отчаянные письма в Москву. В 1930 году жители Вологды писали «всесоюзному старосте» Калинину, что в город привезли 35 тысяч раскулаченных, превратили церкви в бараки, в каждую набили до двух тысяч человек, что в ожидании пересылки люди погибают от холода и эпидемий и только за месяц у них умерло почти три тысячи детей. «Поэтому ничего не будет удивительного, если вы в скором времени услышите, что померли не только дети сосланных, но и все дети г<орода> Вологды». Из Енисейска Калинину писали, что ссыльные «осаждают жителей города и деревни нищенством и надрывают всем сердце словами и горем своим, и их горе грызет всем сердце», что люди на спецпоселениях от голода становятся «дикими зверями». Из колхозов в Москву шли мольбы крестьян о защите от местного начальства, потому что теперь всем в селе заправляют лодыри, воры и пьяницы. Казалось, вопль крестьянской России мог всколыхнуть небеса, но небеса над СССР, похоже, стали другими. По словам Н. Я. Мандельштам, «поколения, возмужавшие перед войнами, мировыми и гражданскими, были психологически подготовлены к пониманию истории как целеустремленного потока человеческих масс, которые управляются теми, кто знает, где цель... Нам внушили, что мы вошли в новую эру и нам остается только подчиниться исторической необходимости...» Даже те, кто писал Калинину о страданиях ссыльных, рассуждали, сообразуясь с новым понятием: «А если призадуматься серьезно, что будет от этого какая-нибудь польза? Если бы, прошедши через эти трупы детей, мы могли продвинуться ближе к социализму или к мировой революции, то тогда другое дело... но в данном случае ни к какой цели не прийти». Страшная логика, и все же заметим, что, вопреки прививке бесчеловечной морали, этим людям «грызла сердце» чужая беда.