355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Игнатова » Записки о Петербурге. Жизнеописание города со времени его основания до 40-х годов X X века » Текст книги (страница 38)
Записки о Петербурге. Жизнеописание города со времени его основания до 40-х годов X X века
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:54

Текст книги "Записки о Петербурге. Жизнеописание города со времени его основания до 40-х годов X X века"


Автор книги: Елена Игнатова


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 52 страниц)

Он был беден, чрезвычайно беден даже по понятиям того времени, из года в год ходил в ветхом бобриковом пальто, в заношенной шапке-ушанке. Его старомодная учтивость и образ жизни многим казались чудачеством: Вагинов не любил электрического света и жил при свечах; «где-нибудь на вечеринке, немного выпив, он вдруг отходил от стола и, счастливый, начинал выделывать изящнейшие па восемнадцатого века, – танцевать ему приходилось одному, потому что в нашем кругу не было дам, умевших танцевать менуэт», – вспоминал Николай Чуковский. Его любили друзья, присутствием Вагинова дорожили литературные группы, но он всегда оставался в своем мире, в незримом кругу одиночества. Вот еще одно воспоминание Николая Чуковского: в промерзшем зимнем трамвае «посреди вагона стоял Вагинов – все в той же шапке-ушанке, завязанной тесемочками под подбородком, все в том же бобриковом пальто, – держался за ремень и, глядя в книгу, читал Ариосто по-итальянски». Он по-прежнему был страстным коллекционером, собирателем раритетов, старинных вещиц, печаток, гемм, редких книг. «Он был беден, но вещи как бы сами шли к нему... – вспоминала Ида Наппельбаум. – Иногда бывал по-детски беспомощен. Однажды спросил меня умоляюще: – Скажи мне, какая разница между ЦК и ВЦИКом? Нет, мне этого никогда не понять! – добавил он с отчаянием». Едва ли разница между ЦИКом и ВЦИКом занимала Вагинова, она не играла роли в его стремлении закрепить обнаженно-пошлый и в то же время фантастический современный мир в слове. В 1927– 1931 годах в Ленинграде вышли его романы «Козлиная песнь», «Труды и дни Свистонова», «Бамбочада», а до их публикации Вагинов читал главы из книг на домашних литературных вечерах. «Некоторые главы я слышал в его чтении по нескольку раз, – писал Николай Чуковский, – так как слушатели переходили вместе с ним из квартиры в квартиру». В героях романов легко узнавались известные в литературных кругах люди, но цель автора была иной. Его персонаж писатель Свистонов говорил о цели искусства: «...искусство – это совсем не празднество, совсем не труд. Это борьба за население другого мира, чтобы и тот мир был плотно населен, чтобы было в нем разнообразие, чтобы была и там полнота жизни, литературу можно сравнить с загробным существованием. Литература по-настоящему и есть загробное существование».

Вагинов был безнадежно болен туберкулезом. С начала 30-х годов он, «широко известный в узких кругах» поэт и прозаик, зарабатывал на жизнь литературной поденщиной: вел кружок на заводе «Светлана», участвовал в составлении книги о рабочих Нарвской заставы. К. И. Чуковский в дневнике саркастически упомянул о включении «одиозного» Вагинова в писательскую бригаду для работы над этой книгой. И впрямь, можно ли поручить столь ответственное дело человеку, которому работницы «Светланы» напоминали бывших воспитанниц Смольного института! «Дух мягкой женственности, девичества, царивший на заводе, чрезвычайно нравился Вагинову. Он тоже там всем полюбился – добротой, скромностью и столь необычной старинной учтивостью. – Славно, – сказал он мне как-то, когда мы возвращались с ним со „Светла-ны“. – Совсем как бывало в Смольном институте», – вспоминал Н. К. Чуковский. В его городе современность срасталась с прошлым, и нетленное золото Сард отражалось в водах Невы.

«И вот кто-то пришел и сказал: „Костя умирает...“ – вспоминала Ида Наппельбаум. – Вошла в маленькую квартиру, какую-то темную, низкую. В первой комнате у стола сидели два маленьких безмолвных человека. Отец и мать. ...Из второй комнаты появилась Шура и сказала эти страшные слова: „У него агония...“ Я вошла вслед за ней и остановилась в дверях. Он лежал лицом к стене и дрожал. Шура подошла, наклонилась, сказала: „Пришла Ида“. Он сразу повернулся к двери и улыбающимся беззубым ртом радостно протянул: „А-а-а, Идочка...“ И снова к стене. Я окаменело постояла в дверях и бежала от этого ужаса». Константин Вагинов умер 26 апреля 1934 года, его похоронили на Смоленском кладбище, неподалеку от могилы Александра Блока. В толпе провожавших шли двое старых людей – родители поэта. Вскоре отца арестовали и при обыске изъяли рукописи Вагинова.

В советских мемуарах часто встречается оборот «с тех пор мы не виделись» или «больше мы не встречались», что, как правило, указывало на бесследное исчезновение человека. 4ак произошло с отцом Константина Вагинова, та же участь наверняка ждала бы его самого. Многим провожавшим его на Смоленское кладбище было отпущено всего три-четыре года жизни. «Как хороша любовь в минуты умиранья!» – писал Константин Вагинов в одном из последних стихотворений. В многомерном, плотно населенном, причудливом мире его стихов и прозы, в переплетении реальности и вымысла, как нигде, запечатлелось его время и город «в минуты умиранья».

Бывшие люди

Прошлое пахнет тлением. «Старорежимные» люди. Молодежь перед выбором: Игорь Рудаков,

Вера Кетлинская, толстовец Брукер.

Чем объяснить самоубийства? Из хроники происшествий. Гибель Сергея Есенина. Литераторские нравы. Поэт и чернь

Смена эпох – это всегда конфликт поколений, неизбежный спор «отцов и детей», но в советской России 20-х годов происходило нечто совсем иное – молодежь того времени можно назвать «детьми без отцов». У молодого советского поколения не было не только преемственности, но и потребности идейного спора с «отцами» – прошлое отрицалось безоговорочно. Это касалось, в частности, истории России, которая напоминала в трактовке новой идеологии закостенело-однообразную, ледяную пустыню с редкими островками жизни. Да и эти островки вызывали сомнение, надо еще разобраться, что там за жизнь была.

Взять, к примеру, Пушкина... «Левое» искусство требовало сбросить его с корабля современности, однако при соответствующей трактовке Пушкин мог пригодиться. Ф. Ф. Раскольников вспоминал, как в 1935 году В. М. Молотов заговорил с ним о Пушкине: «„Кстати, я давно хотел с вами посоветоваться, – сказал Молотов... – Мы решили торжественно отметить столетие со дня смерти Пушкина. Как, по-вашему, лучше сформулировать: за что мы, большевики, любим Пушкина? Если сказать, что он создал русский литературный язык, что он воспел свободу, так под этим подпишется и Милюков5959
   Милюков П. Н. (1859—1943) – историк, лидер партии кадетов, министр иностранных дел Временного правительства. После октябрьского переворота в эмиграции.


[Закрыть]
. Надо придумать такую формулировку, под которой не мог бы подписаться Милюков. Подумайте-ка об этом“... На досуге я придумал тысячи определений значения Пушкина, но не решился доложить их Молотову: под каждым из них мог бы подписаться Милюков». Вот ведь незадача какая!

Но вернемся в 20-е годы.

Россия счастье. Россия свет.

А, может быть, России вовсе нет.

И над Невой закат не догорал,

И Пушкин на снегу не умирал... —

писал поэт-эмигрант Георгий Иванов. К середине 20-х годов в советском обществе сформировалась стойкая неприязнь к эмигрантам, а их стенания о гибели России вызывали презрение. «У нас сейчас допускаются всяческие национальные чувства, за исключением великороссийских... Это имеет свой хоть и не логический, но исторический смысл: великорусский национализм слишком связан с идеологией контрреволюции (патриотизм), но это жестоко оскорбляет нас в нашей преданности русской культуре», – писала в дневнике 1927 года филолог Лидия Гинзбург. Однако отвергать и осуждать русский патриотизм и любить русскую культуру – это все равно что любоваться украшениями на теле мертвеца; власть, которая отмечала юбилей смерти Пушкина, была последовательнее интеллигенции. Презрение вызывали не только эмигранты, но и оставшиеся в России «бывшие люди», их так и называли – «бывшие», то есть утратившие право называться людьми. По свидетельству Н. Я. Мандельштам, в 20-х годах «старшие поколения, еще демократичные, вызывали грубые насмешки молодых». Однажды Осип Мандельштам указал ей на бредущего по мосту оборванного старика – «это был известный историк...

Исторические концепции этого историка были наивны и отличались умеренностью. Такие погибали в первую очередь. О его смерти никто не узнал – он умер где-нибудь на больничной койке или в нетопленой комнате».

Даже признанные властями общественные деятели прошлого вызывали у молодежи пренебрежительную усмешку. Лидия Жукова вспоминала знаменитого юриста А. Ф. Кони: «И вот он перед нами, эта живая легенда: высохший грибок, сбившийся, трепаный комочек... Как-то иду по Надеждинской, смотрю – перед подъездом стул, обыкновенный домашний стул, а на нем знакомая тряпичная кукла. Греется на солнышке. Великий Кони...» В мемуарах, написанных ею через полвека, запечатлелось высокомерие молодой советской интеллигенции 20-х годов. Она вспоминала о превращенной в музей «последней квартире Романовых» в Александровском дворце, где все осталось по-прежнему: игрушки в детской цесаревича, семейные фотографии на столах, свидетельства жизни жестоко загубленных людей. Но Лидию Жукову поразило не это, а буржуазная безвкусность обстановки!

Тогда такие наблюдения были в моде, Лариса Рейснер тоже писала о буржуазной безвкусице покоев расстрелянных великих князей. Спустя полвека Жукова помнила вазочки, белый телефон на столе императрицы, ванную с бассейном, но ни словом не упомянула о главной особенности царских покоев. Об этой особенности сообщала в 1923 году «Красная газета»: «За будуаром – спальня [императрицы]. О том, что это спальня, говорит только стоящая у стены огромная кровать. Все остальное больше напоминает домовую церковь. Иконы, иконы, иконы... Остальное занято огромным иконостасом... Рядом комната двух старших дочерей – Ольги и Татьяны. Эта детская также напоминает домовую церковь, с той разницей, что количество иконостасов и мест для коленопреклонения здесь значительно больше». Забывчивость Жуковой объяснима, религиозный аспект жизни был вне интересов молодежи ее круга, его просто не замечали. Она же вспоминала о том, как во время церковного венчания Марины и Николая Чуковских «мы расшалились, кто-то хихикал („Религия – опиум для народа”). Венчавший батюшка что-то загрохотал недовольно».

Молодых друзей Анны Ахматовой смущало ее обыкновение креститься, проходя мимо церкви, это казалось пережитком прошлого, да и сама Ахматова в свои 35—37 лет была официально признана пережитком прошлого – ей назначили пенсию за былые литературные заслуги. В 1925 году критик В. О. Перцов писал: «Мы не можем сочувствовать женщине, которая не знала, когда ей умереть», а московские поэты-«ничевоки» публиковали ернические диалоги: «Как поживает там Анна Ахматкина? – Говорят, что Ахматкина уже никак не поживает... Говорят, что она уже загнулась». А через несколько лет Анна Ахматова услышит вопрос: «Вы, кажется, были когда-то писательницей?» Характерно воспоминание Евгения Шварца о появлении в ленинградском Союзе писателей Федора Сологуба, оно напоминает явление Каменного гостя в мир живых: «Его тяжелое лицо, и русское и римское, сохраняло полное спокойствие, будто он был в комнате один. И все притихли, и что-то как будто прояснилось на мгновение. Шел человек чужой, но поэт, умирающий, но еще живой».

Бывшие люди, живые мертвецы, пережитки прошлого – им давно следовало умереть, они были лишними и даже опасными в новом обществе. По утверждению Лили Брик, Маяковского довели до самоубийства грипп и разговоры «литературных бывших людей» об искусстве! В поездах времен военного коммунизма бывших людей можно было определить по запаху: тогда свирепствовал сыпной тиф, и считалось, что разносчиков заразы – вшей – отпугивает запах нафталина и камфары. Поэтому, собираясь в дорогу, люди из «чистой публики» рассовывали по карманам или зашивали в ладанку пахучие шарики. От них пахло нафталином, тлением, как от залежавшегося старья, и соседи брезгливо отодвигались.

Сходное чувство молодежь испытывала к культуре прошлого: «Серебряный век» исчез за выжженной полосой революции и гражданской войны, и жизнь как будто вывернуло наизнанку. Вежливость теперь считалась проявлением «старорежимности», а грубость – признаком пе-редовитости. Лингвист А. М. Селищев в опубликованной в конце 20-х годов книге о языке новой эпохи отмечал его обеднение, вульгаризацию, засилие блатного жаргона. По его наблюдению, речи и статьи вождей были полны «грубых ругательств, особенно резких по отношению к противникам коммунистической власти и к лицам своей среды, нарушившим партийное единство». Еще развязнее была комсомольская пресса, ее страницы пестрели бранью и даже матерщиной. У молодежи «революционным» стал считаться блатной жаргон, при прощании теперь говорили «ну, пока»6060
   «Старорежимная» интеллигенция иронически обыгрывала новые словечки и аббревиатуры: при прощании говорили «Чик», то есть «честь имею кланяться»; художник Добужинский произносил с угрожающей интонацией: «Ну, пока!» В годы Великой Отечественной войны прощальным приветствием стало: «Будь жив!»


[Закрыть]
или «до скорого», рукопожатие сменилось хлопаньем по плечу, а обращение на «вы» почти исчезло из обихода.

Даже люди старшего поколения порой сомневались в реальности недавнего прошлого. Неужели «большая, рыхлая, 45-летняя женщина» – это воспетая Блоком Прекрасная Дама? «Глаза узкие. На лоб начесана челка», – писал в 1926 году К. И. Чуковский о Любови Дмитриевне Блок. Она служила корректором в Госиздате и тоже изъяснялась языком новой эпохи: «Летом случалось вырабатывать до 200 р. в месяц, но теперь, когда мы слились с Москвой, заработок уменьшился вдвое» (курсив мой. – Е. И.). «Того чувства, что она „воспетая”, „бессмертная” женщина, у нее не заметно нисколько, да и все окружающее не способствует развитию подобных бессмысленных чувств», – отмечал Чуковский. Бывшая жена поэта Ходасевича, «бедная Анна Ивановна Ходасевич с голоду пустилась писать рецензии о кино. Была на интереснейшей американской фильме, но рецензию пишет так: „Опять никчемная американская фильма, где гнусная буржуазная мораль и пр.“ – Иначе не напечатают, – говорит она, – и не дадут трех рублей!», – записывал Чуковский. Поблекли, утратили очарование знаменитые петербургские красавицы Серебряного века, их изменили не только невзгоды – кончилась эпоха, одухотворявшая

'vr/'

их красоту. «Лтизнь до того изменилась, что я иногда сомневаюсь, жива ли я еще», – признавалась в 1926 году Е. А. Свиньина.

Но, несмотря на все перемены, из жизни города не исчезли его особые, «петербургские» черты и коллизии. Однажды герой «Преступления и наказания» Родион Раскольников остановился на улице послушать пение: юная певица, в мантильке, перчатках, шляпке, исполняла под аккомпанемент шарманки чувствительный романс. В репертуаре уличных певцов 20-х годов тоже преобладали чувствительные романсы: «Наше счастье разбить пожелали, нарушили семейный покой, от меня мою детку отняли. Ах, за что ж я несчастный такой!», «Скажи, зачем меня прельщаешь, и что меня к тебе влечет? Иль так ты взглядом поражаешь, твой образ ходу не дает», и тому подобное. В июле 1924 года «Красная газета» писала об одной из уличных певиц: «Бывшая полковница. Черная креповая шляпка. На плечах тальмочка. В руках ридикюль-чик. Во двор заходит смело, но всегда разыщет дворника или управдома и спросит: „Разрешите спеть два романса”. Из-под тальмочки извлекает тетрадку нот, долго переворачивает страницы... Потом легонько откашливается и: „Я шансоньетка! Поберегитесь! Стреляю метко! Не попадитесь!” Окончив один романс, старуха поет другой и вдруг начинает приплясывать». Тальмочка, шляпка, перчатки... – уж не ее ли когда-то слушал Раскольников? Или это обезумевшая Катерина Ивановна Мармеладова? Старуху сопровождала молодая женщина, вдова ее сына, она тоже пела, а старуха пускалась в дикий пляс. Их жалели, из окон летели во двор завернутые в бумажку монеты. Репортер назидательно замечал, что бывшая полковница богаче своих слушателей: он видел, как она купила пирожное на собранные пятаки!

Всем известно, что самые богатые люди на свете – нищие. Об этом свидетельствовала другая история, поведанная «Красной газетой»: «На днях в Петрограде умерла от голода гражданка Норенберг. Норенберг занималась нищенством». Она собирала по помойкам объедки, соседи подкармливали ее из жалости, а после ее смерти «под матрасом и подушкой покойной нашли несколько триллионов советскими деньгами, на несколько десятков тысяч рублей золота, бриллиантов, а в несгораемом шкафу золотые монеты и другие ценности. На окне комнаты в коробке были червонцы»! Выходит, гражданка Норенберг умерла с голоду среди россыпей золота и бриллиантов, а соседи ничего не знали (коммунальные соседи – самый зоркий народ) и подкармливали хитрую старуху!

Такую чепуху публиковали газеты, такое рассказывали на собраниях, распускали лживые слухи, и все с одной целью – вытравить из людских душ жалость к несчастным, голодным, гонимым. Власть мобилизовала все силы на истребление человеческого в человеке. Это было не бессмысленным злодейством, а циничным расчетом: народу советской России готовилась участь слепой разрушительной силы, а для этого он должен был разучиться думать, сочувствовать, сострадать. Неослабное нагнетание лжи и вражды постепенно давало результаты (в 1933 году Е. А. Свиньина писала: «Жестокие люди, жестокое время... как жестока и несправедлива волчья порода») – окружающие отвергали и травили беззащитных «бывших людей», а государство их истребляло. Хотя по природе людям свойственно чувство жалости, особенно женщинам... К. И. Чуковский записал в дневнике 1924 года случай на митинге в честь возобновления производства на бывшей писчебумажной фабрике Печаткина: «Говорились обычные речи: „Эта фабрика – гвоздь в гроб капитализма”... Вдруг среди присутствующих оказался бывший владелец фабрики, тот самый, в гроб которого только что вогнали гвоздь. Бабы встретили его с энтузиазмом, целовали у него руки, приветствовали его с умилением. Он был очень растроган, многие плакали». При других обстоятельствах те же бабы могли обозвать его паразитом и вытолкать из продуктовой очереди. Такие сцены были обыденными. «В мясной лавке, – записал Леонид Пантелеев, – пожилая дама в трауре просит девушку: „Будьте любезны, понюхайте этот кусок мяса. Я не могу различить запахи – стара”. Девушка нагибается, но ее обрывает накрашенная и расфуфыренная барыня: „Даша! Не смейте!” И, обращаясь к старухе: „Что еще за новости! Нюхайте сами. Прошло ваше времечко – не при старом режиме чужих прислуг нюхать заставлять!”» Е. А. Свиньина писала внучке Асе, мечтавшей вернуться в Россию: «Что же ты найдешь там, где все зависит от минуты, новых опытов над человеком и его потребностями? Где даже себе нельзя верить, потому что не знаешь, чего от тебя завтра потребуют».

Народ заплатил дорогую цену за разрыв с прошлым, особенно молодежь – дело даже не в том, что она лишилась драгоценного культурного наследия. Читая воспоминания, дневники, письма «бывших людей», часто поражаешься стойкости, ясности видения, мужеству, патриотизму их авторов. Многие из этих отверженных, несмотря ни на что, сохранили нравственные ориентиры, что в тех условиях было сродни героизму. Эти качества: нравственная твердость, различение добра и зла, правды и лжи – были так необходимы новому поколению, и молодежи придется мучительно, с жертвами, открывать старые истины заново. Многие люди, знавшие Анну Ахматову, считали, что ее жизнь, само ее присутствие могли удерживать от слабости и трусости. В 1944 году Анна Андреевна сказала об одной из знакомых: «Она думает, что я такая слабенькая. Она и не подозревает, что я – танк». В 20-х годах критики отзывались о ней как о «барыньке», знакомым она казалась беззащитной, не приспособленной к новой жизни; однажды на улице какая-то сердобольная старушка подала ей милостыню. Однако чаще женщины из «бывших людей» вызывали не сочувствие, а презрительную усмешку. Аркадий Маньков записал в дневнике 1934 года о появлении у них на службе «бывшей дамы»: «На работе ко мне приставили для обучения какую-то старую барыню в шляпе с ощипанными страусовыми перьями и в больших ботах. Она ходила за мной, шмыгая ботами по полу». Откуда она взялась, бедная? Зачем эта нелепая шляпа – верно, она принарядилась в надежде на место, но разве таким, как она, есть место в жизни? Печальная тень дамы в страусовых перьях и ботах мелькнула и исчезла, а все не выходит из памяти.

Перед молодежью из дворянской и буржуазной среды стоял выбор: принять новые жизненные правила или оказаться в числе изгоев. В середине 30-х годов для гибели могло хватить происхождения, но в первом десятилетии советской жизни кое-что зависело от личного выбора, власть «перебирала людишек»6161
  1 Выражение «перебирать людишек» заимствовано из письма Ивана Грозного.


[Закрыть]
6262
   С. Б. Рудаков погиб в штрафном батальоне в 1944 г.


[Закрыть]
, испытывала их на прочность. В воронежской ссылке Осип Мандельштам познакомился с высланным из Ленинграда молодым поэтом Сергеем Рудаковым2. Рудаков происходил из дворянской семьи, его отец и старшие братья были офицерами. Трех братьев С. Б. Рудакова ко времени революции не было в живых, а отец и брат Игорь в гражданскую войну служили в Красной армии. Об их судьбе рассказала Э. Г. Герштейн: «По словам людей, близко знавших Рудаковых, отец и сын были расстреляны случайно. Это было то ли в 1921, то ли в 1922 году в Новониколаевске. Приехала какая-то комиссия и потребовала от генерала Рудакова выступления с признанием своего ошибочного прошлого. Он отказался, ссылаясь на то, что всю свою жизнь честно служил России. Тогда – расстрел, сказали ему члены комиссии. Обратились к сыну Игорю, который в начале Первой мировой войны учился еще в кадетском корпусе, а кончил войну георгиевским кавалером. Игорь ответил: „Я – как папа“. Оба были расстреляны». Их гибель не была случайностью, власть последовательно уничтожала людей с такими «чуждыми» понятиями, как офицерская честь, патриотизм, верность родственным узам – всему этому не было места в новом обществе. Игорь Рудаков предпочел смерть, такой выбор требовал особых человеческих качеств, но большинство молодежи (и это естественно) стремилось включиться в новую жизнь.

Примером такого выбора может служить судьба дочери контр-адмирала российского флота, ленинградской писательницы Веры Кетлинской6363
   О судьбе В. К. Кетлинской мне рассказал ее пасынок, морской офицер, автор работ по истории флота С. А. Зонин.


[Закрыть]
. Ее отец, капитан I ранга К. Ф. Кетлинский был в начале 1917 года командиром крейсера «Аскольд», построенного по заказу России на американских верфях. По пути следования крейсера на базу в Мурманск был раскрыт матросский заговор, и капитан приказал расстрелять его зачинщика. После Февральской революции К. Ф. Кетлинский был произведен в контр-адмиралы, он возглавил командование военноморскими силами Северного Ледовитого океана, но в 1918 году был застрелен на улице Мурманска матросом. Убийцу не поймали, и кем он был, так и осталось неизвестным. Вера Кетлинская всегда утверждала, что ее отца убил по заданию немецкой разведки переодетый матросом белогвардеец, а ее противники говорили, что это был «красный»матрос, который мстил за расстрелянного на «Аскольде». Разбирательство дела о «белом» или «красном» матросе периодически возобновлялось, о нем не забывали до самой смерти писательницы, в последний раз ленинградский обком занимался им в 1975 году. Неутомимые литераторы где-то разыскали механика с «Аскольда», и старец лепетал в обкоме: «Красные убили, красные...» В 1976 году лауреат Государственной премии В. К. Кетлинская умерла. Почти вся ее жизнь прошла под знаком гибели отца и надежды на то, что его убийца был «белым». Это страшно.

Отец Веры Кетлинской погиб, когда ей было двенадцать лет. В шестнадцать лет она пошла работать на ткацкую фабрику, скрыла свое происхождение, на долгое время прервала отношения с матерью, стала активной комсомолкой и в 1927 году вступила в партию. Ее отказ от семьи не был банальным предательством – Кетлинская страстно уверовала в новые идеи. О ней писал Евгений Шварц, который в 1930 году работал вместе с Верой Кетлинской в ленинградском отделении издательства «Молодая гвардия». Он вспоминал: «Несокрушимая последовательность ее веры раздражала товарищей по работе. Больше всего любили ее бить, вытаскивая из мрака прошлых лет биографию ее отца... Но мне скорее нравилась последовательность ее поведения и бодрость – тоже вытекающие из цельности мировоззрения». Цельность мировоззрения помогала Кетлинской переносить вражду и невзгоды, у дочери контр-адмирала был сильный характер. К началу войны она возглавляла Союз писателей и во время блокады «с полной последовательностью проводила ту линию, которую ей указывали. Не подмигивая и не показывая большим пальцем через плечо: дескать, не я виновата, а высшие силы, мной руководящие... – писал Шварц. – Ни на миг не позволяя себе усомниться в правильности приказов, которые отдавала от своего имени и от всего сердца».

Жизнь Кетлинской не назовешь легкой: ее оставил муж, художник Е. А. Кибрик, после войны был арестован второй муж, писатель А. И. Зонин. Она не хотела верить в его вину, но «ее вызвали куда-то. И объяснили, какой нехороший человек Зонин. И Вера Казимировна уверовала в это свято, без малейшего притворства» – и отказалась от мужа. Она продолжала писать, растила сыновей, а после освобождения А. И. Зонина приняла его в семью. Коллеги из Союза писателей ненавидели Кетлинскую за прямолинейность, у нее не было«двойного сознания», выработанного творческой интеллигенцией: гнуться, молчать, выполнять социальный заказ и при этом прятать кукиш в кармане, сохраняя видимость достоинства. Там, где не было противоречия ее вере, Кетлинская действовала решительно: она едва ли не единственная вступилась за Ольгу Берггольц в период ее травли. «Кетлинская, – писал Евгений Шварц, – жила в мире, сознательно упрощенном, отворачиваясь от фактов, закрывая то один, то другой глаз, подвешивалась за ноги к потолку, становилась на стол, чтобы видеть только то, что должно, но веровала, веровала с той энергией, что дается не всякому безумцу». В изображении Евгения Шварца такая судьба, несомненно, напоминает пытку.

У каждого времени свое представление о безумии. В 20-х годах фанатизм В. К. Кетлинской казался нормой, а безумцами считались те, кто уверовал в другие идеалы. В 1925 году «Красная газета» поместила статью «Фанатик перед судом. (Показательный процесс в Военно-медицинской академии)» – военный трибунал судил курсанта академии Илью Брукера за отказ от караульной службы. Курсант Брукер был пролетарского происхождения, прошел воинскую службу на Балтийском флоте, а теперь отказывался брать в руки оружие по «религиозным убеждениям». Это что за убеждения такие, допытывался прокурор, и подсудимый объяснил, что он «толстовец». Ну разве это нормально? Курсанта-«толстовца» приговорили к трем годам заключения со строгой изоляцией. Еще большим безумцем был вызвавшийся защищать Брукера свидетель – непонятно, как он осмелился? «Свидетель Симерницкий – молодой, нервный. Он безработный. Этот готов проповедовать. Год назад Брукер познакомился с Симерницким в „кружке имени Толсто-го“ при Вольной Ассоциации философов. Прокурор оглашает стенограмму доклада Симерницкого „Толстой и революция”, прочитанного в кружке. Это – контрреволюционный бред, пересыпанный религиозно-изуверскими выкриками. По ходатайству прокурора военный трибунал постановляет привлечь свидетеля Симерницкого к ответственности, заключив под стражу в зале суда». Если Симерницкому и Брукеру и довелось еще встретиться, то где-нибудь на Соловках.

Одной из особенностей Петербурга всегда было большое, в сравнении с другими городами России, количество психических заболеваний и самоубийств жителей. Город сохранил это печальное первенство и в XX столетии – в 20-х годах здесь была настоящая эпидемия самоубийств. Во времена военного коммунизма количества самоубийств в городе не считали, к концу 20-х годов их статистика была засекречена, но до того газеты сообщали о них в разделе происшествий. В ноябре 1924-го «Красная газета» поместила заметку: «С 1 января по 1 октября зарегистрировано 288 случаев смерти от самоубийства (в среднем 32 в месяц). Мужчин самоубивается в два раза больше, чем женщин. Наибольший процент – люди в возрасте 20—25 лет. Излюбленные средства: веревка, револьвер, яд». 288 смертей меньше чем за год – это чрезвычайно много даже по прежним петербургским меркам.

Самоубийства молодежи – верное свидетельство неблагополучного состояния общества, взросление этих людей пришлась на время, когда жестокость, насилие, убийства, голодные смерти были обыденностью, и конечно, пережитое не могло пройти бесследно. В. И. Вернадский вспоминал о солдате, которого он встретил в тюремной камере летом 1921 года: «Рассказывает об убийствах и гибели эпически-спокойно... а рядом с этим говорит: мы все обреченные, будет порядок и станут жить лучше, только когда нас всех, все наше поколение перебьют»6464
   Э. Г. Герштейн приводит в мемуарах рассказ офицера, услышанный ею в 1925 г.: «Он говорил, что красноармейцы никак не могут войти в берега мирной жизни. К вечеру закружится кто-нибудь на месте, приставит револьвер к виску и кричит: „Хочешь, удохну?“ И притом без всякой видимой причины».


[Закрыть]
. Газеты сообщали о самоубийствах в городе почти ежедневно, вот сведения только за один день – 19 мая 1924 года: «На ул. Красных Зорь отравилась уксусной эссенцией А. Ша-монина, 32 г.; в д.14 по Кирилловской ул. приняла яд В. Иванова, 15 лет; с моста Свободы бросился в Неву и утонул П. Волонин, 24 г.; с Охтинского моста бросился в Неву Н. Смирнов, 28 лет, был вытащен из воды командой парохода „Республика”; на Лиговской ул., 44, отравилась А. Ницман, 19 лет; в д. 26 по ул. Большая Щеми-ловка отравился П. Лукьянов, 26 лет; на Предтеченской ул. покончила с собой выстрелом из револьвера М. Кон-драшева, 23 г.». В хронике самоубийств то и дело встречаются знаменитые фамилии: Комиссаржевская, Витте, Пушкин (28 мая 1924 года «с Мытного моста бросился в Неву и утонул П. Д. Пушкин, 30 лет»). Пик самоубийств в городе пришелся на 1924 – начало 1926 года. 25 января 1926 года, например, в Ленинграде покончили с собой десять человек: «Отравились Мария Новикова, 22 лет; Елизавета Топталкина, 25 лет; Ольга Тимофеева, 24 г.; Надежда Сабурова, 21 г.; Роза Флит, 31 г.; Ирина Козлова, 24 г.; Вера Карелина, 25 лет; Анна Игнатьева, 19 лет. Выстрелом из револьвера покончил с собой Павел

Смирнов, 25 лет. В записке он говорит, что умирает вследствие разочарования в жизни. На Курляндской ул., д. 25, кв. 10, застрелился Николай Филиппов, 24 г.».

Поводы для расчета с жизнью были разные: любовная неудача, семейные неурядицы, нужда – на них приходилось больше половины случаев, но вот странность: большинство остальных было совершено без всяких видимых причин. Что толкнуло на смерть школьниц, одна за другой стрелявших себе в висок? В чем причина частых парных и тройных самоубийств? Чем объяснить такое: «Вчера покончила с собой выстрелом из нагана недавно вышедшая замуж Александра Б., 19 лет, – писала „Красная газета” в октябре 1923 года. – Она, очевидно, заранее обдумала акт сведения расчетов с жизнью и постаралась обставить его красиво: на столе спальни, где произошло самоубийство, были разложены все драгоценности, а постель убрана живыми цветами. Выстрел Б. произвела у постели, рассчитывая упасть в нее, но ошиблась в расчете и была найдена на полу. Руки ее были сложены на груди. В правой был наган, принадлежащий ее мужу». По словам родственников, она была любима, благополучна, счастлива в браке. Может, кино насмотрелась (редкая кинодрама обходилась без самоубийства), и захотелось эффектной, «красивой» смерти? Или причина в том же, что и у большинства других: ранняя усталость, жизнь на пределе душевных сил, постоянная готовность к срыву? В той же газете сообщалось о другом происшествии: рабочий-пекарь пришел ночью в больницу, дверь оказалась запертой, он не смог достучаться, бросился в канал и утопился. Видно, что-то сильно у него болело, но все же мог бы дотерпеть до утра, нельзя же сразу головой в воду...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю