355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Игнатова » Записки о Петербурге. Жизнеописание города со времени его основания до 40-х годов X X века » Текст книги (страница 32)
Записки о Петербурге. Жизнеописание города со времени его основания до 40-х годов X X века
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:54

Текст книги "Записки о Петербурге. Жизнеописание города со времени его основания до 40-х годов X X века"


Автор книги: Елена Игнатова


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 52 страниц)

В ночь на 17 марта войска пошли в наступление, но стремительного штурма не получилось – передовые отряды атакующих прорвались в крепость лишь к 5 часам вечера, и бой продолжился на улицах. Тухачевский приказал «при действиях в городе широко применять артиллерию в уличном бою... Жестоко расправиться с мятежниками, расстреливая без всякого сожаления... пленными не увлекаться». Несмотря на численный перевес нападавших, в тот день им не удалось сломить сопротивление кронштадтцев. Ночью бой утих, и из крепости потянулась молчаливая вереница людей: больше 8 тысяч человек уходили в Финляндию. Эта черная цепь на заснеженном льду всю ночь связывала обреченный Кронштадт с чужим, финским берегом. После их ухода в городе продолжали обороняться отряды прикрытия и те, кто решил остаться. Только около полудня 18 марта они объявили, что сдаются и складывают оружие.

В Петрограде сообщили о подавлении мятежа. «Сегодня на фабриках и заводах было объявлено об успехах красных войск в Кронштадте. Это известие произвело двоякое впечатление. Часть рабочих вместе с коллективистами [коммунистами] шумно изъявляли радость по этому поводу... Другая же часть очень недоверчиво отнеслась к известиям, выражала сомнение, говорила, что эти новости дутые», – доносили информаторы. Г. А. Князев записал 17 марта: «Всю ночь была слышна стрельба, даже стекла тряслись... Сегодня выстрелы особенно слышны... Вечер. Выстрелов почти не слышно. Слухи о падении Кронштадта распространились по городу. Взволнованы все необычайно... Ужас безудержный овладел многими». По официальным данным, атаковавшие войска потеряли при штурме 572 человека убитыми и 3285 ранеными, а осажденные – 1 тысячу убитыми и больше 2 тысяч ранеными. Две с половиной тысячи кронштадтцев было взято в плен. Официальные сведения о числе пленных вызывали сомнения у историков, в различных исследованиях приводятся разные данные. С. А. Зонин писал: «Не только участие в боях, но и само пребывание в Кронштадте и на его фортах в дни восстания квалифицировалось как преступление. Учитывая потери в боях, примерно 13—18 тысяч защитников Кронштадта были пленены». Потом начались суды и расстрелы, пленных расстреливали в Кронштадте и в окрестностях Петрограда, в лесу под Павловском, возле Царского Села, в Ораниенбауме. Тех, кого отправили в концлагеря, тоже не щадили: в концлагере в окрестностях Холмогор привезенных кронштадтцев сразу построили в шеренгу и расстреляли каждого второго. В 1923 году власть объявила «мятежникам» амнистию, и многие из бежавших в Финляндию вернулись на родину, но они недолго оставались на свободе. Председатель Временного ревкома С. М. Петриченко, который ушел в 1921 году в Финляндию, в 1945-м был выдан финнами советским властям. Его не спасло то, что с конца 20-х годов он сотрудничал с советской разведкой, и в 1947 году Петриченко погиб в концлагере.

В марте 1921 года ни в Петрограде, ни в Кронштадте не хотели «братоубийственной бойни», но пора военного коммунизма завершилась кровавой точкой. Поэт Николай Оцуп писал: «Помню жестокие дни после кронштадтского восстания. На грузовиках вооруженные курсанты везут сотни обезоруженных кронштадтских матросов. С одного грузовика кричат: „Братцы, помогите, расстреливать везут!“». Но нету братцев, какие братцы могут быть на бойне? В феврале и марте 1921 года многим казалось, что время словно повернуло вспять: «Глухо долетают издали пушечные выстрелы (ночь наступления на Кронштадт), – вспоминал Оцуп. – 1умилев сидит на ковре, озаренный пламенем печки, я против него тоже на ковре... Мы стараемся не говорить о происходящем – было что-то трагически обреченное в кронштадтском движении, как в сопротивлении юнкеров в октябре 1917 года» (курсив мой. – Е. И.). В октябре 1917-го матросы убивали курсантов военных училищ, теперь кронштадтцев расстреливали красные курсанты.

День подавления восстания совпал с государственным праздником – днем Парижской коммуны, и рабочие некоторых предприятий устроили по инициативе коммунистов шествия в честь победы над мятежниками. Но политсводки свидетельствовали, что ликования в городе не было: «Ликвидация мятежа в массе населения не произвела того впечатления, какого следовало ожидать. В большинстве случаев это недоверчивость к свершившемуся факту, чаще всего слышатся возгласы, что не могли пехотные части взять морскую неприступную крепость. Ходят упорные слухи, что в лагере белых существует хорошо подготовленный заговор, о котором нам ничего не известно, но который с наступлением весны будет приведен в исполнение. Тогда уж нам так легко не отделаться». В этих слухах была доля истины, только беды стоило ждать не от белых, а от укреплявшейся советской власти, об этом красноречиво свидетельствовала судьба кронштадтцев – гвардии, передового отряда, «красы и гордости революции». Писатель Леонид Пантелеев через несколько лет после этих событий записал рассказ бывшего матроса: «После Кронштадтского мятежа, в 21 или 22 году – гуляли мы с товарищем по Конногвардейскому бульвару. Идет мимо курсант, на нас не смотрит... поет:

Эх вы, клешники.

Да что наделали —

Были красные Да стали белые!»

В сознании многих мемуаристов лихолетье военного коммунизма завершилось страшным августом 1921 года, унесшим жизни Александра Блока и Николая Гумилева. Нередко бывает так: в полотно исторических событий эпохи вплетается нить яркой человеческой судьбы, и эта судьба дает имя своей эпохе. В 1921 году в речи «О назначении поэта» Александр Блок говорил о пушкинской эпохе: «Сумрачные имена императоров, полководцев, изобретателей орудий убийства, мучителей и мучеников жизни. И рядом с ними – это легкое имя: Пушкин». Для многих современников Блока их время определялось его именем; один из них, литератор Леонид Борисов, писал: «И не только одни стихи его есть Блок – именем этим сегодня мы обозначаем эпоху, время, атмосферу и целый мир». Творчество Александра Блока – одна из духовных исповедей России, «самое страшное то, что с Блоком кончилась литература русская», – записал, узнав о его смерти, К. И. Чуковский. Сознание «особости» Блока и его поэзии сложилось у его почитателей еще со времени «Стихов о Прекрасной Даме», оно сопровождало поэта всю жизнь. Поэтесса Елизавета Кузьмина-Караваева вспоминала характерный эпизод: ноябрьская ночь 1914 года в Москве, уже несколько месяцев идет война, получены первые известия о поражениях на фронте, и для многих эти переживания связаны с мучительной тревогой за судьбу России. В компании спешащей по ночному городу молодежи заходит разговор об этих событиях, а потом о Блоке: «...сначала это спор, – писала она. – Потом просто моя декларация о Блоке. Я говорю громко, в снег, в ночь, вещи для меня пронзительные и решающие. У России, у нашего народа родился такой ребенок. Самый на нее похожий сын, такой же мучительный, как она. Ну, мать безумна, все мы ее безумием больны. Но сына этого она нам на руки кинула, и мы должны его спасти, мы за него отвечаем... я вольно и свободно свою душу даю на его защиту»4040
   В устах этой женщины такие слова не были просто декларацией. Эмигрантская судьба приведет ее во Францию, она станет монахиней – матерью Марией, а в годы Второй мировой войны членом движения Сопротивления. В концлагере Равенсбрюк мать Мария «вольно и свободно дала душу свою», когда пошла на смерть вместо другой узницы.


[Закрыть]
.

Корнея Ивановича Чуковского известие о смерти Блока застало в Холомках Псковской губернии, и он писал: «Никогда в жизни мне не было так грустно, как когда я ехал из Порхова... грустно до самоубийства. Мне казалось, что вот в Порхов я поехал молодым и веселым, а обратно еду – старик, выпитый, выжатый... Когда я выехал в поле, я не плакал о Блоке, но просто – все вокруг плакало о нем. И даже не о нем, а обо мне. „Вот едет старик, мертвый, задушенный – без ничего”. Я думал о детях – и они показались мне скукой. Думал о литературе – и понял, что в литературе я ничто, фальшивый фигляр – не умеющий по-настоящему и слова сказать». Со смертью Блока был утрачен смысл его собственной жизни. Многие именно так переживали эту утрату. Нина Берберова запомнила «чувство внезапного и острого сиротства, которое я никогда больше не испытала в жизни... Кончается... Одни... Это идет конец... Мы пропали...»

Но странно – великий поэт и после смерти оставался опорой для современников. Поэт и мистик Даниил Андреев писал в «Розе Мира»: «Я видел его [Блока] летом и осенью 1949 года. Кое-что рассказать об этом – не только мое право, но и мой долг. С гордостью говорю, что Блок был и остается моим другом, хотя в жизни мы не встречались, и когда он умер, я был еще ребенком... Я его встречал в трансфизических странствиях уже давно, много лет, но утрачивал воспоминание об этом. Лишь в 1949 году обстановка тюремного заключения оказалась способствующей тому, что впечатления от новых ночных странствий с ним вторглись уже и в дневную память». Подлинная смерть поэта приходит только тогда, когда умирают его стихи.

Смерти Блока и Гумилева почти совпали по времени, но Блок умер своей смертью, а Гумилев был расстрелян. Александр Блок устал жить, причиной этого была творческая немота – после 1916 года он почти не писал стихов, последними гениальными озарениями стали поэма «Двенадцать» и «Скифы» в январе 1918 года и стихи «Пушкинскому Дому» – в феврале 1921 года. Поэт переживал периоды немоты как трагедию богооставленно-сти, он мучительно размышлял: «Но – за что же „возмездие” ? В том числе за недосказанность, за полуясность, за медленную порчу»; «тяжело, как будто кто-то сглазил»; «неужели я вовсе кончен?». В записях последних лет постоянно повторяется: «тоска, скука, усталость, отчаянье», все это наложило отпечаток на облик Александра Блока – его прекрасное лицо потемнело и казалось трагической маской. Блок медленно и мучительно угасал, последний период его жизни был выстроен по законам трагедии: духовный подъем после сумеречного упадка, прощальное слово «О назначении поэта» и смерть. Он прочел речь «О назначении поэта» И февраля 1921 года, в пушкинские дни на вечере в петроградском Доме литераторов, и она рассеяла пелену «полуясности», отделившую Блока после поэмы «Двенадцать» от многих друзей и почитателей. «Автор „Двенадцати”, – писал Ходасевич, – завещал русскому обществу и русской литературе хранить последнее пушкинское наследие – свободу, хотя бы „тайную”. И пока он говорил, чувствовалось, как постепенно рушится стена между ним и залом. В овациях, которыми его провожали, была та просветленная радость, которая всегда сопутствует примирению с любимым человеком». Пожалуй, никто еще не говорил о судьбе поэта с такой трагической простотой: «...Пушкина тоже убила вовсе не пуля Дантеса. Его убило отсутствие воздуха. С ним умирала его культура... Мы умираем, а искусство остается. Его конечные цели нам неизвестны и не могут быть известны». Блок закончил говорить и сошел со сцены, словно не слыша овации зала. Никто тогда не мог предположить, что это его прощальное слово.

Казалось, ничто не предвещало скорой развязки: Александру Блоку было сорок лет, он всегда отличался завидным здоровьем, а недомогания последних лет – сердечные приступы, цинга, слабость – были обычными в городе больных, измученных голодом людей. Но на его творческом вечере 25 апреля 1921 года в Большом драматическом театре предчувствие прощания стало явным. Он начал вечер со стихов о России – «На поле Куликовом». Каждое стихотворение вызывало шквал аплодисментов в переполненном зале, Блок неподвижно стоял, дожидаясь тишины, и в синеватом свете на сцене казался почти призрачным. По словам Ходасевича, «хотя он читал прекрасно (лучшего чтения я никогда не слышал) – все приметнее становилось, что читает он машинально, лишь повторяя привычные, давно затверженные интонации. Публика требовала, чтобы он явился перед ней прежним Блоком, каким она его знала или воображала, – и он, как актер, с мучением играл перед нею того Блока, которого уже не было». Это было его последнее выступление в Петрограде.

В начале мая Блок поехал в Москву, где состоялось несколько его вечеров, на одном из них поэт Михаил Струве крикнул из зала, что стихи Блока мертвы, да и сам автор мертвец. Александр Блок слушал это, стоя за кулисами, и негромко сказал: «Правда. Правда...» Он упомянул об этом скандале в разговоре с издателем С. М. Алянским, и того поразило равнодушие Блока; «больше того, – вспоминал Алянский, – когда я сказал что-то нелестное о выступавшем, Ал. Ал. взял его под защиту: он стал уверять меня, что человек этот прав. – Я действительно стал мертвецом, я совсем перестал слышать». После возвращения из Москвы он слег и больше не встал с постели. «Не странно ли, – размышлял Ходасевич, – Блок умирал несколько месяцев, на глазах у всех, его лечили врачи – и никто не называл и не умел назвать его болезнь... Перед смертью он сильно страдал. Но от чего же он все-таки умер? Неизвестно... поэт умирает, потому что дышать ему больше нечем: жизнь потеряла смысл». Александр Блок умер 7 августа 1921 года. Его хоронили на Смоленском кладбище, несколько сотен людей шли от дома поэта за его гробом, «и наверное не было в этой толпе человека, который бы не подумал – хоть на одно мгновение – о том, что умер не только Блок, что умер город этот, что кончается его особая власть над людьми и над историей целого народа, кончается период, завершается круг российских судеб, останавливается эпоха, чтобы повернуть и помчаться к иным срокам», – вспоминала Нина Берберова. Александр Блок говорил, что с Пушкиным умирала его культура, а с его собственной смертью завершилась эпоха «Серебряного века».

«Гроб Александра Александровича Блока мы принесли на кладбище на руках, – писал поэт Николай Оцуп. – Ныло плечо от тяжелой ноши, голова кружилась от ладана и горьких мыслей, но надо было действовать: Эмилева не выпускают. Тут же на кладбище... сговариваемся идти в Чека с просьбой выпустить Гумилева на поруки Академии наук, Всемирной литературы и еще ряда других не очень благонадежных организаций». Николая Степановича 1умилева арестовали в Доме Искусств в ночь на 3 августа, весть об этом разнеслась по городу, в телефонных разговорах друзья сообщали о его «болезни» и поначалу были уверены, что это недоразумение. В июле – начале августа 1921 года в Петрограде таким же образом «заболело» больше тысячи человек. Уже тогда у интеллигенции сложился условный язык, бытовавший до конца советской эпохи: слова менялись, но персонажи оставались неизменными: в 30-х годах доносчиков называли «меценатами», позднее «стукачами»; в 30-х годах советскую власть величали «Софьей Власьевной», в 70-х годах – «Софьей Васильевной». В послереволюционное время петроградская интеллигенция говорила о большевистской власти безлично-презрительно – «они». «Сегодня во „Всемирке“... – записал И ноября 1919 года К. И. Чуковский, – Горький... говорил с аппетитом. – „Да, да! Нужно, черт возьми, чтобы они (курсив мой. – Е. И.) либо кормили, либо – пускай отпустят за границу. Раз они так немощны, что ни согреть, ни накормить не в силах”». М. Л. Лозинский выговаривал Гумилеву после его очередной фрондерской выходки: «Только не задевай „их“. Оставь „их“ в покое!» И вот теперь его увели из Дома Искусств на Гороховую, 2...

Дом № 2 по Гороховой улице надо помнить так же, как крейсер «Аврора»: 22 декабря 1917 года в этом здании разместилась только что образованная Всероссийская Чрезвычайная комиссия – ВЧК. Если роль «Авроры» свелась к нескольким выстрелам, то эта организация, временами меняя названия, обеспечивала прочность большевистской власти во все время ее правления. В марте 1918 года ВЧК перебралась вместе с правительством из Петрограда в Москву, а здание на Гороховой, 2, стало резиденцией Петроградской ЧК. «Проезжая по Адмиралтейскому проспекту в трамвае, даже незнакомые не могут удержаться, чтобы не указать на здание бывшего Градоначальства: Гороховая, 2... Времена инквизиции и Иоанна Грозного возвратились. О какой тут свободе говорить. Все как-то стыдятся и вспоминать сейчас об этом», – записал в августе 1918 года Г. А. Князев. Петроградцы расшифровывали аббревиатуру ВЧК как «всякому человеку капут»; по слухам, пытки и истязания там не уступали средневековым.

Друзья Гумилева не могли понять причины его ареста, всем было известно, что его главным интересом была поэзия и что он далек от политики. Критик А. Я. Левинсон, работавший с Гумилевым во «Всемирной литературе», вспоминал: «О политике он почти не говорил: раз навсегда с негодованием и брезгливостью отвергнутый режим как бы не существовал для него. Он делал свое поэтическое дело и шел всюду, куда его звали: в Балтфлот, в Пролеткульт, в другие советские организации и клубы...»

Возможно, причина была в каких-то его неосторожных словах на выступлениях и лекциях или в том, что он не скрывал своего патриотизма и религиозности? Никому не приходило в голову, что Гумилев мог быть замешан в каком-то заговоре, он трезво оценивал обстановку, не верил в возможность перемен и не раз говорил, что все тайные организации в конечном счете лили воду на «их мельницу», и участие в них было глупостью. Весной 1921 года он подумывал покинуть Россию, говорил: «Вот наступит лето, возьму в руки палку, мешок за плечи и уйду за границу: как-нибудь проберусь». Но в Петрограде была его настоящая жизнь, он много и увлеченно писал и был уже на пороге славы, и все откладывал побег, вместо этого отправившись в июле в Севастополь. Затем, «как ни в чем не бывало, вернулся в Петербург, продолжал свою деятельность лектора, наставителя поэтов... – писал художественный критик и историк искусства С. К. Маковский. – Ночью на 3-е августа люди в кожаных куртках куда-то повели его... Никто его не видел больше».

Из тюрьмы Гумилев передал письмо жене, просил прислать табак и том сочинений Платона и уверял, что беспокоиться нечего. Те же заверения услышали члены депутации Союза писателей, когда пришли к председателю ПЧК Б. А. Семенову просить об освобождении поэта. Семенов сказал им, что Гумилев арестован за должностное преступление, но, вспоминал Николай Оцуп, «один из нас ответил, что Гумилев ни на какой должности не состоял. Председатель Петербургской Чека был явно недоволен, что с ним спорят. – Пока ничего не могу сказать. Позвоните в среду. Во всяком случае, ни один волос с головы Гумилева не упадет». А через несколько дней имя Гумилева прочли в списке расстрелянных по «делу Таганцева». Причина гибели Николая Степановича Гумилева много лет оставалась загадкой, в литературных кругах бытовало множество версий: о подосланных к поэту провокаторах, о «севастопольском следе», назывались разные имена. По свидетельству поэта Семена Липкина, Анна Ахматова «точно знала, что Гумилев в таганцевском заговоре не участвовал. Более того, по ее словам, и заговора-то не было, его выдумали петроградские чекисты для того, чтобы руководство в Москве думало, что они не даром хлеб едят».

В конце июля 1921 года «Петроградская правда» сообщила о раскрытии заговора «Петроградской народной боевой организации» (ПВО), якобы входившей в некий «Областной комитет Союза освобождения России». В городе шли аресты «сотен членов боевых и террористических организаций», людей загребали не спеша, широким бреднем. Арестовывали офицеров командного состава Балтфлота и преподавателей военно-морских учебных заведений, студентов и профессоров высшей школы; среди прочих был арестован академик В.И. Вернадский, но благодаря энергичному ходатайству Академии наук освобожден. О Гумилеве в опубликованном списке расстрелянных по делу ПВО сообщалось, что он «содействовал составлению прокламаций», «обещал связать с организацией в момент восстания группу интеллигентов» и «получал от организации деньги на технические надобности». Тогда и позже эти сведения ставились под сомнение, однако сохранились воспоминания двух близких к Гумилеву людей, которые видели прокламации, написанные им в дни Кронштадтского восстания, хотя в следственном деле эти улики отсутствуют. Через десять лет после его гибели филолог Б. П. Сильверсван сообщил в письме писателю А. В. Амфитеатрову, что «Гумилев, несомненно, принимал участие в таганцевском заговоре и даже играл там видную роль... в конце июля 1921 года он предложил мне вступить в эту организацию, причем ему нужно было сперва мое принципиальное согласие (каковое я немедленно и от всей души ему дал), а за этим должно было последовать мое фактическое вступление в организацию», – это свидетельство подтверждает участие Гумилева в заговоре. Но дело в том, что никакого «террористического заговора» по сути не было: в организации объединились люди, считавшие, что в момент свержения большевистского режима (события в стране убеждали, что этот момент близок) они не должны оставаться в стороне. Догадка Ахматовой о том, что «заговор» был замешан на провокации чекистов, верна – в организации действовали провокаторы из агентуры ПЧК.

Но главная роль в петроградских событиях принадлежала товарищу из Москвы – особоуполномоченному ВЧК Якову Агранову, личности выдающейся даже в мрачном ряду подонков из этого ведомства. Этот молодой человек был важным советским чиновником – секретарем Совета Народных Комиссаров, и параллельно подвизался в ВЧК, где мог реализовать свои специфические таланты. Его коньком была провокация, а затем «раскрытие» и ликвидация контрреволюционных организаций и заговоров. После ареста профессора-географа В. Н. Таганцева Агранов стал требовать от него признания в террористической деятельности ПВО. В октябре 1922 года выходившая в Париже эмигрантская газета «Последние новости» опубликовала две статьи, проливавшие свет на методы Агранова: «С ареста [Чаганцева] Агранов старался расположить в свою пользу Таганце-ва, но ему это не удавалось, Таганцев молчал... После 45-дневного сидения в „ пробке Паганцев был вызван на решительный допрос. Агранов после долгой беседы предложил пойти на компромисс: Паганцев дает полное сознание и выдает всех причастных к делу лиц, Агранов гарантирует облегчение участи арестованных. Паганцев колебался... тогда Агранов в резкой форме заявил, что если не получит согласия, то расстреляет всех без разбора». Видимо, это убедило Таганцева подписать составленное Аграновым «признание», где, в частности, говорилось: «Я, Владимир Николаевич Таганцев, сознательно начинаю делать показания о нашей организации, не утаивая ничего... Все сделаю для облегчения участи участников нашего процесса». Агранов, в свою очередь, обязался «закончить следственное дело и после окончания передать в гласный суд, где будут судить всех обвиняемых»: «Я, Агранов, обязуюсь, в случае исполнения договора со стороны Паганцева, что ни к кому из обвиняемых, как к самому Таганцеву, так и к его помощникам, даже равно как и к

«Пробка» – одиночная камера.

задержанным курьерам из Финляндии, не будет применена высшая мера наказания. Петроград, 28 июля 1921 г.». Редакция газеты «Последние новости» оговаривала, что достоверность этих документов требует проверки, но они, несомненно, в стиле Агранова. По тем же дьявольским рецептам он будет в дальнейшем стряпать следственные дела патриарха Тихона, Промпартии, Зиновьева—Каменева, Радека—Пятакова и многие другие. Агранов «специализировался» на интеллигенции, в 1922 году он составлял списки деятелей культуры для высылки за границу, всегда водил дружбу с литераторами, был тесно связан с четой Бриков, приятельствовал с Маяковским, Пильняком. Его гнусная жизнь завершилась 1 августа 1938 года пулей в затылок в подвале родного ведомства.

Существует легенда, что на допросах Гумилева Агранов беседовал с ним о литературе; по ряду свидетельств, всех участников таганцевского дела пытали. 1 сентября 1921 года «Петроградская правда» вышла с сообщением: «По постановлению Петроградской Губ. Чрезвычайной Комиссии от 24-го августа с. г. расстреляны следующие активные участники заговора в Петрограде», затем следовал список. Г. А. Князев записал в тот день в дневнике: «Целый день под страшным впечатлением опубликованного синодика. По постановлению ВЧК убито 61 человек. Подходят к стенам домов и читают этот страшный синодик... Читают молча. Батюшка подошел, встал рядом со мной и читает. Как-то весь съежился, еще меньше стал. Пытался заговорить с ним. Не пришлось. Разве можно разговаривать об этом с посторонним человеком». В Казанском соборе отслужили панихиду «по убиенным», туда пришло много людей, среди них были мать и вдова Александра Блока, и стоявшая поодаль от других Анна Ахматова. Друзья Гумилева заказывали панихиды по «убиенном рабе Божьем Николае» и в других петроградских храмах. Они много лет по крупицам собирали сведения о том, что происходило в застенках на Гороховой. Неизвестно даже точное место захоронения казненных – где-то в лесу под Бернгардовкой. Через несколько лет Ахматова пришла на указанное ей место и увидела два участка осевшей земли, изрытой лисьими норами.

Никакого суда, конечно, не было, обреченным оглашали приговор уже на месте казни. Статья в газете «Последние новости» описывала заведенный в петроградской ЧК порядок: в нижнем этаже дома на Гороховой было помещение с табличкой «Комната для приезжающих» —

'хул

камера смертников, «тильцы долго не засиживаются, проводят день и ночь, а в следующую ночь от 3 до 4 ча~ сов производится отправка на место казни... Лгенщины и мужчины находятся вместе. В 1921 году, в дни больших расстрелов, комната бывала битком набита приговоренными». На них надевали наручники и ночью увозили в грузовиках на артиллерийский полигон по Ириновской железной дороге. За грузовиками шли легковые машины, «в них размещаются лица, тем или иным способом участвующие в казни. Здесь непременно находится следователь, который в последний момент, когда уже приговоренный стоит на краю ямы, задает последние вопросы, связанные с выдачей новых лиц. Такие вопросы обязательно задаются каждому приговоренному. Тут же помещаются 2 – 3 спеца по расстрелам, которые выстрелом в затылок из винтовки отправляют на тот свет. Кроме них, 5 – 6 человек... со специальными обязанностями – снимать наручники, верхнее платье, сапоги и белье и подводить жертву к стрелку-палачу».

В ночь на 25 августа был казнен 61 человек, из них 16 женщин. Их гибель со временем обросла легендами, говорили, что грузовик, в котором везли Гумилева и других приговоренных, по пути сломался, и им пришлось стоять в кузове, дожидаясь, когда его починят. Почти все казненные были молоды: больше половины из них были в возрасте от 19 до 30 лет, 14 человек в возрасте от 31 до 40 лет (среди них В. Н. Таганцев – 31 год и Гумилев – 35 лет). Убивали семьями: среди расстрелянных супруги Таганцевы, Эубер, Акимовы-Перец, Гизетти, Комаровы, брат и сестра Перминовы; о вине жен сообщалось: «сообщница во всех делах мужа». Осиротевших детей отправили в специальные детприемники, маленькие дети 1аган-цевых попали в разные детские дома, откуда их с трудом вызволили родственники. Опубликованный в «Петроградской правде» перечень «преступлении» казненных не мог убедить горожан в существовании реального заговора, но это не волновало Агранова и петроградских чекистов, их целью было устрашение. Об этом недвусмысленно заявил член президиума ВЧК Менжинский: «Виноваты [они] или нет – неважно, а урок сей запомните!»

Историки получили доступ к документам по делу 7а-ганцева лишь в середине 90-х годов. 382 тома следственных материалов подтвердили правоту тех, кто не верил в заговор: «сценарий» дела «Петроградской боевой организации» был создан Аграновым, и по этому обвинению казнили больше 100 человек. Преподанный властью урок вызвал у петроградской интеллигенции даже не страх, а ясное предчувствие грядущего. После мартовских послаблений забрезжила надежда, что жестокость военного коммунизма была временной и теперь, когда власть укрепились, вернется нормальная жизнь. Для писателей смерти Блока и Гумилева обозначили черту, за которой требовалось определиться: или эмиграция, или готовность работать в новых советских условиях. Нина Берберова писала: «...тот август – рубеж. Началось „Одой на взятие Хотина“ (1739), кончилось августом 1921 г., все, что было после (еще несколько лет), было только продолжением этого августа: отъезд Белого и Ремизова за границу, отъезд Горького, массовая высылка интеллигенции летом 1922 года, начало плановых репрессий, уничтожение двух поколений – я говорю о двухсотлетием периоде русской литературы; я не говорю, что она кончилась, – кончилась эпоха».

Посмертные судьбы Блока и Гумилева были разными. Поэзия Александра Блока не попала под полный запрет, однако идеологи советской культуры неизменно подчеркивали ее чуждость. В десятую годовщину смерти Блока Луначарский писал о нем: «Последний поэт-барич мог петь славу даже деревенскому красному петуху, хотя бы горела его собственная усадьба... Но революция пролетарская, но ее железная революционная законность, ее насквозь ясное просветительство... ее крепкий и напряженный труд по составлению нового планового хозяйства – все это никак не могло войти в мозг и сердце последнего поэта-барича». Имя Гумилева было вычеркнуто из истории русской литературы XX века, его стихи были под запретом. Но о нем не забывали. В 20-х годах Маяковскому не раз приходилось на выступлениях отвечать на записки из зала: «Вот тут пишут, что Гумилев хороший поэт. Это неверно: Гумилев хороший контрреволюционный поэт». В 60-х годах ленинградские деятели культуры предприняли попытку «реабилитации» поэта, из-под спуда была извлечена старая байка, что Ленин-де не велел расстреливать Гумилева, да запоздала телеграмма вождя. Появилась еще одна версия о причине его гибели: некий офицер, знакомый Гумилеву по фронту, пытался вовлечь его в антисоветскую организацию, тот отказался, но «предрассудки дворянской офицерской чести не позволили ему пойти с доносом».

Эти романтические истории не произвели впечатления на начальство, оно рассуждало просто: раз расстрелян, значит, враг; ленинградский обком партии запретил публикацию книги «белогвардейца». Замечательно, что после этой неудачи ленинградские писатели кляли не обком, не убийц Николая Гумилева, а его друзей-эмигрантов, которые обсуждали в мемуарах возможность участия поэта в заговоре.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю