Текст книги "Дневник самоходчика. Боевой путь механика-водителя ИСУ-152. 1942-1945"
Автор книги: Электрон Приклонский
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 40 страниц)
28 января
Получено приказание слить воду и масло. Видно, придется ждать здесь, пока не понадобимся. Только как долго?
Подгоняю машину к самому углу хаты. Во время работы двигателя заметно, что НК-1 (насос, подающий топливо в цилиндры под давлением в 200 атмосфер) барахлит. Пока возился с машиной, готовя ее к стоянке, ребята успели отремонтировать печь в нашей комнате и сбить из досок общие нары. Жить можно. Наш Ефим Егорыч оказался мастером на все руки и, конечно, был главным участником и руководителем всех ремонтных работ.
Днем мы долго беседовали со Вдовиным. Никак не могу понять, что с ним такое происходит. Но кажется, все будет хорошо! Притрется, как у нас говорят.
Вечером был разговор с Леной. Интересный, умный человек: знает немецкий, польский и чешский, как свой родной, о русском языке и толковать нечего. Во время оккупации она устроилась по заданию партизанского командования работать на немецкий железнодорожный склад в Фастове. Немало ценных сведений о передвижениях немецких войск по железной дороге, о настроениях среди оккупантов и прочем было добыто ею и передано через связного в отряд. Кроме того, она исхитрялась постоянно снабжать партизан медикаментами и бензином, похищенными в пакгаузе. И при всем этом была вне всяких подозрений у немецкого начальства...
У Лены есть младший восемнадцатилетний брат, погодок. Ни он, ни старшая сестра ничего не знали, пока не возвратились в Фастов наши, о второй, тайной работе своей сестры-весовщицы. Брат, как только фашистов вышибли из города, уехал на танке вместе с десантом пехоты, вооружившись трофейным автоматом. Писем от него еще не приходило, и сестры очень этим обеспокоены. Старики Кобылянские оккупации не пережили. 29 января
Учинили веселый экипажный вечер в честь «колечка», замкнутого вчера нашими войсками в городе Звенигородка. А в кольцо то угодили большие немецкие силы, нацеленные на Белую Церковь и Киев. Заодно отпраздновали и свое новоселье [236] с солдатской самодеятельностью, розыгрышами и веселой травлей.
Когда наконец улеглись, я попросил Ефима Егорыча продолжить рассказ про его одиссею.
Земляк помолчал немного, вздохнул:
– Да что рассказывать? Разнежился было совсем я у бабенки под боком: по завязку опостылело мыкаться по лесам, по оврагам впроголодь, а то и вовсе голодному как волк, да еще и в одиночку и, опять же учтите, в полной неизвестности. Живу это я тихо-мирно, а совесть-то не спит, гложет, мысли беспокойные в башку лезут и даже ночью покою не дают. Тоска! И слухи разные среди народа ходят: и добрые, и паскудные – хоть вой. Совсем я извелся, пока решение принимал.
Вот в какой-то день выкладываю как на духу все свои соображения хозяйке. Сникла она как-то вся, руки уронила, головушку повесила, хочет сказать что-то, да губы сильно дрожат. И вдруг припала к моей груди, рубаху слезами горькими насквозь промочила – успокоилась немножко. А потом (хорошая женщина!) легонько так отстранилась от меня, глянула прямо в глаза мне и проговорила трудным голосом: «Иди, Юхимушка... Раз надо идти – иди». Собрала мне котомку с сухим пайком на дорожку, смену белья да рушник, и с первым светом ушел я, по-граждански обмундированный. Иду, приказываю себе не оглядываться, потому знаю: стоит она, босая, на белом от инея крылечке и смотрит долгим взглядом вслед, сирота...
Весь экипаж сочувственно молчит.
– Да-а... добрался не то чтобы с опаской, но с большими предосторожностями до прифронтовой полосы только в конце сентября. Смекаю: не больно-то ты, фриц, свой план по блицкригу выполняешь. И хоть ты, спору нет, силен, а все-таки не от хорошей житухи в болотах подо Ржевом грязевые ванны принимаешь в такой неподходящий сезон.
Уточняю по возможности обстановку у местного населения, осторожно этак выясняю, будто это мне вовсе ни к чему, чтобы не вляпаться в одном переходе от своих. Уже и фронт слышен. Узнаю даже голоса родимых гаубиц, и сердце в груди у меня то заколотится, то замрет, как перед первым свиданием.
Для последнего привала на немецкой стороне выбрал я, понятно, такую деревню, где фрицев в тот момент не имелось. Нашлись мне и попутчики, двое крепких парией, из здешних. [237]
Видать, им тоже невмоготу стало маяться в неизвестности и жить с вечной оглядкой. Дождались мы ночки потемнее да потуманнее и незаметно ушли попытать счастья.
Проплутали всю долгую ночь по холодной хляби, по лесным медвежьим углам и налезли к рассвету на свой пикет. Нас окликнули по-русски! Мы поднялись с земли и по команде подошли. У молоденького бойца, что обнаружил нас, ствол винтовки так и прыгал в руках. Не то продрог человек (в пикете ночью и дымом согреться нельзя), не то разволновался не меньше нашего, а может, жутковато ему сделалось, потому – со стороны глянуть на нас, – похожи были мы, перебежчики, точь-в-точь на болотных чертей.
Обыскали нас, повели. Сначала принял нас начальник особого отдела, а потом долго беседовал с каждым командир части, в расположение которой мы вышли.
Ребят, предъявивших справные документы, вскоре зачислили в полк, поставили на все виды довольствия и даже оружие выдали. Они были призывного возраста, а людей в полку не хватало: немец тогда вовсю на Москву пер, на зимние квартиры. А я... меня с моей красноармейской книжкой (она несколько раз подмокала, и буквы в ней порасплывались) после предварительной проверки отправили в глубокий тыл, в Гороховецкие лагеря, как я ни доказывал, что один пользы дам больше, чем двое тех пацанов...
В лагерях тех за меня не на шутку взялся особый отдел. Обидно было... От самой границы почитай протопал, чтобы снова в строй стать, а тут некоторые на тебя, как на предателя, косятся. И понимаю, что причины основательные есть на то у Смерша, а все-таки сердцу горько...
Однако месяца через три, примерно через месяц после Нового года, пришло, должно быть, подтверждение моих показаний. Мне выдали новый документ и новое обмундирование, а вскорости и вооружили старенькой трехлинейкой. Поверите или нет, а когда я взялся за щербатое, избитое цевье – слеза меня даже прошибла...
А еще через некоторое время попал опять на фронт, в пехоту-матушку, хотя в своем деле и неплохо соображал. Видно, до конца мне так и не поверили. А почему?..
Рассказчик вздохнул и завозился в темноте, нащупывая кисет с махоркой. Всем тоже захотелось курить, и в хате замигали красные точки цигарок. [238]
– Ну вот и все. Солдату где ни воевать... В июле сорок третьего меня крепко поранило под Орлом, когда немец полез на нашу дугу. У товарищей по взводу и у командиров был я, наверно, на хорошем счету, так что после госпиталя направили меня по моей специальности артиллерийской в 15-й учебный самоходный полк.
Ранение у Ефима Егорыча, по случайному совпадению, такое же, как у нашего командира машины, только через левую лопатку вышла не разрывная, а обычная винтовочная пуля. Это не мешает заряжающему споро работать у орудия, потому что здоровой правой рукой он легко забрасывает себе на плечо пятипудовый мешок. 30 января
Опять Вдовин... Тяжелый тип. Почему-то считает себя вконец затертым человеком и, конечно, очень умным. Но это у него вспышками, особенно когда тяготит безделье.
Около полуночи, впервые со времени нашего прибытия сюда, Фастов посетили ночные стервятники. Мы встали было со своего деревянного ложа, но, прислушавшись, решили, что немцы бомбят станцию, а не поселок, и никто из нас не пожелал идти в холодную машину. А до железнодорожных путей – рукой подать. Все обошлось, только два раза хату нашу сильно встряхнуло. 31 января
Утром увидели на своей улице, ближе к линии, свежие воронки, а в белой стене хаты – новую широкую трещину.
Банный день. Вели бой за чистоту. Сначала выварили белье в старом казане, найденном в чулане, затем, после стирки, ребята в том же казане нагрели почти до кипения воду и устроили великолепную баню прямо в холодных сенях. Мы с Николаем будем мыться завтра, так как пропускная способность нашего «банно-прачечного комбината» очень невысока. 1 февраля
Какое же огромное удовольствие – мыться в горячей воде, чувствовать, как с тебя слоями сходит грязь и как всеми порами начинает дышать кожа! Больше месяца мы не банились. [239]
Офицеры, посовещавшись, решили послать за продуктами в Белую Церковь лейтенанта Булыгина, командира одной из машин. Экипажам нечего есть. 2 февраля
Все эти дни мы с Михалиной внимательно присматриваемся друг к другу. Девушка мне нравится. Ее внешности не могут испортить даже старая телогрейка и простые сапоги, в которых она ходит на работу, по-прежнему на станцию. Нашу младшую хозяйку можно даже назвать красивой, если бы не тонкие губы. Ефим Егорыч обмолвился как-то, что такие губы бывают обычно у людей злых, но я этого не нахожу.
Сегодня Лена возвратилась домой чуть раньше, помогла сестре накормить малышей, а потом попросила меня проводить ее до своей тетки: на улице уже стемнело. Сперва мы шагали по пустынной уличке молча, Лена опиралась на мою руку, думая о чем-то своем, затем заговорила с затаенной грустью:
– Мне уже девятнадцать, а я еще ни-че-го-шеньки не видела в жизни, кроме войны да поганых немецких рож. Нигде не бывала. В Киев собирались наш класс после экзаменов на экскурсию повезти – немец напал...
Мысли эти мне так знакомы! Они, наверное, тревожат всех, у кого война беспощадно отняла юность, перевернула и поломала жизнь...
– Так война же, – неумело пытаюсь утешать я свою спутницу. – Вот закончим ее – не век же она тянуться будет, – и ты наверстаешь упущенное. И учиться сможешь дальше. А самое главное – ты жива и здорова и совсем еще молода.
– Все так. Но иной раз тоска какая-то навалится, и в такие минуты не верится, что снова будет все у нас как прежде. Да нет, не будет уже... – Голос ее дрогнул, и мне показалось, что она плачет. До сих пор Лена ни разу не пожаловалась на то, как трудно ей с сестрой без родителей, что у сестры погиб муж и остались на руках трое малых детей (старшему племяннику Лены едва исполнилось шесть лет).
Сочувствуя девушке всем существом своим и не зная, что еще сказать ей, тихо привлекаю ее к себе. И вдруг она, обхватив меня за шею обеими руками, крепко прижимается ко мне, горячие губы ее оказываются совсем близко от моего лица – и после второго поцелуя у меня закружилась голова. Но действовать по [240] принципу «все равно война», как говорится в одной дурацкой песенке, у меня не было ни малейшего желания... И зачем?
Возвратясь от тетки, мы еще долго стояли в полуразрушенных сенях, возле кирпичной кладки с казаном, лаская друг друга и вспоминая последние предвоенные годы, пока не распахнулась дверь нашей «казармы» и не раздалась шутливая команда Николая: «Эй, славяне! На вечернюю прогулку – в колонну по четыре... Отставить! В колонну по одному – становись!» Ребята прошли в четырех шагах от нас в наброшенных на плечи шинелях, не заметив нас, и один за другим исчезли в проломе стены. Шедший последним споткнулся в темноте, едва не упал и громко чертыхнулся. По голосу я узнал Вдовина. Не дожидаясь их возвращения, мы простились до завтра и неохотно разошлись, чтобы не давать пищи для обычных в таких случаях подначек.
Улегшись на свое место, долго не могу заснуть: мне тревожно и радостно. И все-таки какой я неуверенный! Уж не жалею ли я о чем? Нет, все правильно. Не сегодня завтра нас бросят в бой... Спать! 3 февраля
Февраль сегодня похож на апрель, и дождь как весной. Зима здесь хороша пока, да и под Москвой сильных морозов не было, особенно в декабре.
За нами прибыл из полка помпотех Яранцев, техник-лейтенант, и после ужина кончилось наше мирное житье, и неопределенность, и мои сердечные терзания тоже. К 24.00 на машинах – полный порядок и вся рота готова к погрузке.
Мы поблагодарили наших хозяек, поделились с ребятишками сахаром и сухарями из припасов, привезенных накануне Булыгиным.
Когда я уже собирался заводить двигатель, вышла на порог Михалина:
– Прощай!
Это хорошее, но грустное слово почему-то не по душе мне. Наверное, так говорят, расставаясь навсегда.
– Не прощай, а до свидания! – суеверно возражаю я девушке и ныряю в машину: самоходки наши уже поползли на станцию, к погрузочной платформе. Бодрясь, подпеваю двигателю... А Лена все-таки права. [241] 4 февраля
Ночь без сна. Рота закончила погрузку только в 10.30.
Наводчик наш, по глухоте своей, изрядно прихватил мне мизинец левой руки броневым клином смотрового люка, так как потянул клин на себя, вместо того чтобы помочь захлопнуть. Дерни Вдовин посильней – вообще можно было остаться без пальца.
Сидя на башне в ожидании отправления и баюкая ноющий палец, вижу, как подошел со стороны Киева небольшой эшелон, состоящий из десятка теплушек и одной открытой платформы с двумя легкими пушечками-сорокапятками. Половину эшелона скрыло от меня станционное здание. Возле орудий стоит часовой с автоматом на груди, но в гражданской одежде: черном пальто и ушанке. Когда он повернулся ко мне лицом, я увидел на его шапке широкую алую полоску, нашитую наискось. Партизаны!
Двери телятников отодвинулись, и из них начали выпрыгивать на снег люди в разномастной одежде. Замелькали полушубки, ватные куртки, кожанки, кубанки, папахи и даже кепки. Одни из партизан прохаживались вдоль вагонов, поталкивая друг друга и перешучиваясь, некоторые не спеша закуривали, иные подались за вагоны и в сторону, ища место поукромнее по нужному делу. Двое открыли дверь телятника, и оттуда тотчас выставилась лошадиная голова и заржала. Коноводы притащили из вагона с фуражом по большой охапке сена и задали лошадям корму. Несколько человек подошли поближе к нашему составу, с любопытством разглядывая тяжелые самоходные установки, еще не все укрытые брезентами.
Мне ни разу еще не случалось видеть собственными глазами настоящих партизан, и я, стараясь ничем не выдать живейшего интереса, всматривался сверху в простые мужественные лица народных мстителей. По-видимому, это были прославившиеся своими боевыми делами ковпаковцы. Одно из подразделений крупного партизанского соединения перебрасывалось к линии фронта, чтобы затем в удобный момент скрытно проникнуть в глубокий тыл врага и не давать фашистам «ни отдыху, ни сроку» ни днем ни ночью, способствуя продвижению наших войск и уничтожая банды бендеровцев, особенно разгулявшихся в западных областях Украины. Недавно, в середине января, националистским отребьем был убит из засады командующий 1-м Украинским фронтом генерал армии Ватутин.
Из Фастова наш эшелон тронулся только в 14.30. [242] 5 февраля
Вечером, пока прогревал двигатель, включил рацию и услышал сводку Совинформбюро: взяты Ровно и Луцк, и наши уже в Волынской области.
Морозит, и приходится то и дело проверять машину: она быстро остывает, обдуваемая на платформе резким ветром. 6 февраля
Этот февраль еще «выдует кручинушку, оставит одну печаль», как говорится во фронтовой прибаутке, несколько измененной здесь для благозвучия. Зима началась! Метет вовсю.
В 10.30 прибыли в Белую Церковь, но сгрузились только через полсуток в кромешной крутящейся и посвистывающей тьме. Нас буквально подхватил представитель нашего (наконец-то мы дома!) полка (1540-го тсап) и с ходу «запряг» в самом прямом смысле этого слова: нужно немедленно отбуксировать в полк («Это же по пути! Ну что вам стоит?») тяжело груженные снарядами автомашины, которые вот уже вторые сутки не могут сами пробиться по проселкам. 7 февраля
За ночь и за целый день набуксировался по горло, даже руки онемели. Тащил через заносы сразу два «Студебеккера» цугом. Услышал во время перекура фамилию Сапрыкин. Обрадовался. Интересно, кто еще там есть из знакомых водителей нашего выпуска?
Поздним вечером наконец объявили привал. Усталые шоферы и всевозможные попутчики разных рангов разошлись по ближним хатам и сразу завалились на боковую, а мы с Сехиным заправили к ночи систему охлаждения антифризом. Теперь можно хоть соснуть спокойно: размораживания не будет. 8 февраля
С самого раннего утра на марше. И хотя снова двигались вперед (а может, кружили?) целый день, ночевали лишь в двадцати двух километрах от Белой Церкви, в селе Троицком. Устал как собака: замучили скорости. Удалось отослать письма с машиной, ползущей в Белую Церковь. [243]
До 24.00 сам регулировал подачу топлива – учился. Будешь знать! Слушал по радио сводку: сегодня вышвырнуты с левого берега Днепра последние гансы (здорово они там засиделись!). Освобожден Никополь. 9 февраля
Утром двинулись на Таращу, но машина, с отчаянными усилиями вскарабкавшись на подъем, окончательно выдохлась и остановилась прямо на шоссе, в виду города, слева от красных железнодорожных казарм. Началось то, чего я опасался еще в Пушкине.
Немцы оставили Таращу, увы, без нашей помощи, но продолжали откуда-то обстреливать подступы к городу, особенно открытые места. Когда обогнавшая нас автоцистерна с горючим выскочила на склон, обращенный к противнику, она сразу же вспыхнула, подожженная длинной очередью из крупнокалиберного пулемета.
Так мы объявились в краях, связанных с именем легендарного украинского Чапаева. Один из полков прославленной партизанской дивизии Николая Щорса носил имя Таращанского.
Командир с наводчиком ведут наблюдение, а мы с Сехиным открываем моторный люк и под прикрытием башни начинаем возиться с двигателем.
Наступила оттепель. Мимо нас бредет вперед, шлепая по раскисшему снегу и лужам воды, хмурая, промокшая пехота. Жора, чумазый и усталый, сочувственно поглядывает с брони на солдат, зябко поеживается и признается: «Нет, уж лучше голодать и самому все ремонтировать, даже по ночам, но зато всегда при тебе твой дом». (Мы закончили работу около часу, так ничего и не добившись.)
Понять Жору нетрудно. Ему никогда не забыть, как в составе бао (батальона аэродромного обслуживания) драпал он летом сорок первого с этого берега Днепра пешком через всю Украину, да так и не попал больше на свой аэродром, как затем воевал в пехоте, пока не свалила его фашистская пуля. После излечения Сехин был направлен в полковую школу, где приобрел специальность младшего механика-водителя и заряжающего тяжелой самоходки.
До службы в армии (его призвали еще до войны) Георгий работал учителем начальной школы в станице над Тереком. [244]
Родом он из терских казаков. Коренаст, в чертах круглого, слегка овального смугловатого лица что-то неуловимо кавказское, черные волосы курчавы (это заметно, потому что они в полевых условиях переросли положенную по уставу длину); взгляд черносмородиновых глаз живой и умный. Славный казачок, подвижный и сноровистый в деле, Жора очень любит технику, с упоением ухаживает за машиной и поэтому вечно ходит с перепачканными руками и лицом и в замасленных ватных брюках и фуфайке, так как лоснящиеся, насквозь пропитавшиеся машинным маслом комбинезоны надевать мы с ним уже не решаемся и бережем их только для сдачи.
Копаемся мы с Жорой в моторе, а бой грохочет уж где-то за Таращей, но машина не желает двинуться с места. Регулировка подачи топлива оказалась пустым занятием: просто-напросто полетел НК-1. Новый насос обещали привезти из РТО только к вечеру. Ожидая ремлетучку, мы сняли неисправный, и делать пока нечего. Втроем – командир, Ефим Егорович и я – сходили к кирпичным казармам, что стоят справа от шоссе, на какой-то заброшенной железнодорожной ветке, узнать насчет ночлега. Невысокие одноэтажные здания показались нам незаселенными. В правом мы никого не нашли. В пустых нетопленых комнатах даже жилым духом не пахло и вдоль стен стояли голые деревянные топчаны для сна. Из левого дома навстречу нам вышли четыре изможденные женщины в рабочей одежде, изношенной до предела, потерявшей всякий вид и цвет. На землистых лицах их со впалыми щеками и почерневшими от долгого недоедания губами глаза казались огромными, и в глубине зрачков еще продолжал таиться ужас и страдание. Причитая в четыре голоса, женщины по очереди обняли нас и, перебивая друг друга, волнуясь страшно, рассказали, как перед приходом русских (они так и сказали: «русских»), особенно в последние три дня, фашисты непрерывно гнали мимо казарм грузовики, набитые до отказа цивильными, то есть штатскими, людьми, среди которых было много детей, даже совсем маленьких. Сперва их возили по ночам, а под конец и в открытую, среди бела дня, по направлению к Жидивьскому яру, и оттуда доносилась день и ночь стрельба...
В 17.00, после установки другого НК, машина наша ожила и пошла в Таращу. Мы сделали небольшой крюк и подъехали к тому яру... Все в груди у меня холодеет от лютой ненависти к фашистским убийцам и палачам, нет, хуже... Не знаю, как [245] это можно и назвать. Перед глазами нашими – широкое дно балки, все устланное трупами расстрелянных или заколотых штыками советских людей. Все присыпано, прикрыто, точно саваном, белым снегом. Из-под снега торчит то рука, то нога. Ноги большей частью босые. Верхней одежды на многих убитых тоже нет. Душегубы и кровопийцы остались верны своей мародерской натуре, известной в мире под маркой немецкой хозяйственности и аккуратности. Там и здесь угадываются под белым покровом маленькие детские тельца. И особенно врезалась в память крохотная детская ручонка (я увидел ее ближе всего), застывшая навеки в трогательно беспомощном движении. Она как немой страшный упрек: а где же ты в это время был?
А мне... еще в ремонте стоять. Наверное.
Поставив машину во дворе хаты, с ожесточением взялся за вентилятор, который стучит со времени приема машины в Пушкине. Провозился до глубокой ночи, но спал плохо: виденное днем в балке мучало, да еще и кашель привязался, такой сухой, что дерет дыхательное горло, словно наждаком. 10 февраля
Весь день ремонтировались, но дело явно идет к «загару». Мотор – в съемке. Так решил зампотех полка и тут же щедро выделил в помощь нашему экипажу свой последний резерв – одного ремонтника-моториста и полиспаст.
Быстро сняв броню, мы установили над моторным отделением огромную треногу из тяжелых бревен, вроде копра, подвесили полиспаст и приступили к делу. 12 февраля – 11 марта
Проработали почти без отдыха более двух суток: сами сменили двигатель! Вдовин опять хандрил. Дома у него все в порядке. Не поймем, в чем дело. А может быть, он думал, что воевать на белом коне будет?
Вечером пришел зампотех, проверил установку двигателя, попросил завести, послушал и объявил благодарность всему экипажу за проделанную работу. Приятно, конечно, что твой труд ценят, но ребята из нашей маршевой уже воюют, а мы по милости зампотеха из подмосковного «бабьего яра» отхватываем [246] благодарности за... сидение в тылу, пусть даже он считается ближним.
Уходя, инженер-подполковник пригласил нас с Николаем к себе (мы едва успели переодеться и попали, как говорится, прямо с корабля на бал), чтобы отметить успешное окончание работы.
Хлопотливая хозяйка хаты уже понаставила на стол всякой домашней снеди. Мясо было консервированное, наверное из НЗ инженера. Он представил нам офицера, сидевшего возле теплой грубки и массировавшего ладонь левой руки. Это был помпотех батареи техник-лейтенант Геннадий Яранцев, возвратившийся из госпиталя. Он назначен старшим на нашу машину и будет сопровождать ее до места.
За столом сидели долго, часа два, а может, больше. Беседовали. В натопленной комнате от угощения глаза мои стали сами собой слипаться. Инженер-подполковник очень тепло отзывался о нашей работе, о том труде, которого, к сожалению, люди часто не видят или просто не могут видеть и поэтому не представляют, чего это стоит. В заключение он вручил моему командиру и мне отпечатанные на пишущей машинке благодарности, скрепленные подписью и печатью, и, дружески улыбаясь, пояснил: «Пусть будут при вас. Так надежнее. Личные дела когда-то вас еще найдут. Счастливого вам марша!»
Завтра – вперед!
* * *
13-го числа мы были уже в Лукьяновске (село это местные жители называют фамильярно Лука), в 60 километрах от Белой Церкви. В пути мучился с главным фрикционом: ремонтники (во второй половине дня нам на помощь был прислан еще один) вчера, в самом конце работы, ухитрились сломать ушко рычага выключения главного. Пришлось рычаг менять. Когда выезжали догонять полк, снова получили приказ взять на буксир сразу два перегруженных «Студебеккера» со снарядами для СУ. Заносы сильные, и колесные машины, даже с двумя мостами, самостоятельно двигаться не могут. Тащил этих проклятых студов до тех пор, пока совсем не отказал левый бортовой фрикцион. Очень помог в этом расторопный старшина Казаков, из кадровиков, любезно предложивший мне вести машину по очереди. И зачем было допускать его до рычагов? Дергает машину: конь-то не свой! [247]
Так и не дотянув до Лысянки, вынуждены были остановиться в Чесновке. Вблизи нее, на противоположной стороне балки, обнаружили подбитую самоходку, сняли нужный фрикцион, кряхтя, перетащили его на себе по сугробам и сами в течение ночи заменили неисправный, не ожидая ремонтников. Да и откуда их было ждать?
Ни лебедки у нас, ни полиспаста. Поднимали наверх и опускали фрикцион в трансмиссионное отделение, обмотав двухсоткилограммовый широкий и короткий стальной цилиндр монтажным тросиком, в петлю которого продевали для надежности два колена банника.
Ефим Егорыч, не обделенный силушкой, в пару себе выбирал, к моей гордости, меня, когда требовалось поднять фрикцион на моторную броню, а наверху подхватывали груз уже Сехин и Вдовин.
В одном из ответвлений балки стоял еще подбитый КВ-1-85, который мы заметили, занятые делом, не сразу, так как из оврага едва выглядывал самый верх его башни. Кто-то из ехавших на «Студебеккере» рассказал, что это машина командира танковой роты, геройски погибшего накануне в бою на подступах к Лысянке.
Старший лейтенант (фамилии его рассказчик не знал) умело расставил свои пять машин в естественных укрытиях, в складках местности, таким образом, что каждый КВ имел два-три удобных выхода из балки на поле. За полем этим и особенно за дорогой, которая тянется по-над балкой, было установлено самое тщательное наблюдение, потому что здесь пролегал путь одной из мощных танковых колонн противника, который торопился на выручку своим угодившим в очередной котел дивизиям. Противник стремился во что бы то ни стало разорвать наружное кольцо окружения и прорубиться через наш коридор, еще не очень широкий в этом месте, чтобы ударить в спину нашим, дерущимся на внутреннем кольце. В этом шумном коридоре, густо набитом нашими частями различных родов оружия, по-старушечьи ползала, а больше стояла и моя дряхлая самоходка, получившая новое сердце.
Но вернусь к подвигу танкистов под Чесновкой. Как только неприятельские танки и самоходные орудия приближались к балке и показывали борта, КВ-85 с заряженными орудиями по команде командира роты неожиданно для врагов выскакивали наверх, производили один-два верных выстрела и быстро [248] исчезали, скатываясь задним ходом в балку. Скрытно сменив позицию, танки появлялись всякий раз в другом месте то взводом, то поодиночке, нанося противнику тяжелый урон.
Мы видели в той балке лишь две подбитых наши машины, а немецких насчитали почти два десятка, среди которых имелось три «Тигра» и один «Фердинанд».
Машина командира роты застыла у выхода из балки. В маске КВ зияет круглое отверстие от 88-миллиметровой болванки. А напротив советского танка, всего метрах в семидесяти от него, – громоздкий черный фашистский «Тигр», тоже пораженный выстрелом в башню. Немецкому наводчику удалось произвести свой последний в жизни выстрел только потому, что «Тигр» в момент дуэли не двигался, а стоял, ловко приткнувшись к большому стогу, темневшему по ту сторону дороги, и спустил ствол пушки, заранее наведя ее на край оврага. Однако и эта хитрость матерого фашистского вояки, умеющего «пастись» в ожидании жертвы, не спасла его от возмездия.
* * *
На рассвете присоединяемся наконец к своим, стоящим перед Лысянкой. Немцы все еще удерживают ее.
Неполному нашему полку (как и всем другим частям, стянутым в данный район) поставлена единственная задача: встретить и остановить любой ценой бронированный таран фашистов, наносящих удар со стороны Ризина на Лысянку. Цель у противника прежняя: пробить хотя бы узкую брешь в кольце, сжимающем все туже «мешок», в котором мечутся, точно угорелые, несколько отчаявшихся фашистских дивизий, стремясь выскочить из западни – большого треугольника Шиола – Звенигородка – Корсунь-Шевченковский.
Медленно, очень медленно светает... Из-за густого молочно-белого тумана видимость отвратительна.
Завязался встречный бой, уже сам по себе трудный, всегда полный неожиданностей, а тут еще с почти невидимым противником. Впрочем, обе стороны находились в одинаковых условиях...
В тумане неожиданно возникают расплывчатые контуры боевых машин, и определить – свои или немецкие – очень трудно. Наших-то хоть по реву и искрам, когда водитель газанет, узнать можно, но зато за этим шумом не услышишь работы чужих двигателей. Удобнее всего было бы стоять и слушать, [249] выжидая, когда враг приблизится, но он может разминуться с засадами и прорваться к окруженным. И мы тоже должны двигаться вперед, дрейфуя в густом тумане.
Случалось, что танки сходились вплотную, да еще и с открытыми «забралами». Николай и Вдовин, высунувшись по пояс из круглых люков, напряженно вглядываются в лениво колышущуюся белую стену тумана. Мой смотровой лючок тоже открыт, но у земли туман гуще, и я вижу всего метров на десять вперед. Веду машину ползком, опасаясь свалиться в овраг или засесть в какой-нибудь яме либо траншее. Оружие наше давно заряжено бронебойным, нервы у всех нас напряжены до предела.
– Справа – 45! Танк противника! – словно гром, врывается вдруг в наушники слегка картавящий голос командира, заглушая писк и треск помех.
Круто разворачиваю машину в указанном направлении, но по-прежнему ничего не вижу.
– Прямой наводкой!
– Готово!
И неожиданно, вместо выстрела:
– От-ставить!.. Что за чегт? Как будто тридцатьчетверка... Какого же... она прет в обратную сторону?
Только спустя несколько часов, уже в Лысянке, ругань Николая показалась мне смешной: узнай-ка в таком молоке, где какая сторона, если машина несколько раз повернулась, а компас среди металла указывает неизвестно куда.
И все же мы продолжали куда-то ехать и стрелять, по нам стреляли тоже.
Потом загорелся скирд сена или соломы на поле перед селом. Появился видимый ориентир! Но от этого виднее стало только вокруг стога. И когда в светлом кругу проползала СУ-122, курносая из-за своей гаубицы-коротышки, немцы ее тотчас подбили, а затем подожгли.
Механик-водитель тяжелой СУ-152 даже в ясный день немного видит через смотровую щель, особенно слева, где обзор ограничен крылом. Легче вести машину, если можно держать открытым смотровой лючок. А сейчас и это не помогает, и остается только как можно точнее выполнять команды, с вполне здоровым любопытством прислушиваясь к тому, о чем толкуют между собой по ТПУ наши «глаза» – командир и наводчик. Им «сверху видно все», но сейчас и они почти слепы. [250]