Текст книги "Дневник самоходчика. Боевой путь механика-водителя ИСУ-152. 1942-1945"
Автор книги: Электрон Приклонский
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 40 страниц)
Вот среди желто-зеленой чащи замелькали там и здесь, пробегая мимо нас к печальному жнивью, разгоряченные, пахнущие потом пехотинцы и, не задерживаясь, скатываются редкими неровными цепями вниз, к селу, откуда доносится непрерывная стрельба. Закинув за плечо трофейный автомат, с облегчением сажусь на землю между Петром и убитым немцем. Мне почудилось, что грудь убитого медленно опускается, и я уставился на нее во все глаза: по шелковой голубовато-серой нательной рубахе неторопливо ползла крупная вошь, ядреная, налитая, с противно просвечивающимися черными внутренностями. Солдаты между собой называют ее «черноспинкой», или «фрицевской», так как она отличается своей мастью от нашей, серой. Вошь, словно корабельная крыса, бегущая с тонущего судна, покидала еще теплое, но уже мертвое тело своего хозяина.
– Ишь, насекомая, а действует правильно, – спокойно заметил Лапкин, доставая кисет из кармана брюк, и, к удивлению моему, впервые разговорился: – Вот они своих вояк в шелковое исподнее вырядили. Думали, вша на шелку буксовать будет и осыпаться. А куда?..
Он сплюнул махорочные крупинки, приставшие к языку, и продолжал:
– Нет, коль тело грязное да потное, то никакие...
– Пи-ить... – слышится за нашей спиной тихий скрипучий голос.
Мы беспокойно оборачиваемся к раненому: лицо его бледно и спокойно, скулы заострились, глаза полуприкрыты веками. Растерянно переглядываемся.
– У фрица всегда фляжка имеется, – уверенно говорит заряжающий. – Надо посмотреть.
Он наклоняется над мертвецом, расстегивает поясной ремень, на пряжке которого выштамповано заклинание «Готт мит унс» («С нами Бог»), и выдергивает ремень из-под спины немца. На ремне действительно болтается фляга.
– Спиртное. Ничего. Лейтенанту сейчас как раз это и требуется: терпеть легче будет.
Петру плохо, но он крепится. Срочно нужны носилки. Оставляю Лапкина возле командира и бегу через поле туда, где справа от нас, вдоль единственной дороги, торопливо продвигаются к окраине села новые цепи. Может быть, удастся найти санинструктора с носилками. [136]
Совсем молоденький солдат, выбежав из кукурузы с легким пулеметом в руках, торопливо начал окапываться на краю жнивья. Останавливаюсь около и спрашиваю:
– Эй, друг! Санинструктора своего не видел?
Он отрицательно мотнул головой, продолжая быстро работать лопаткой, выбрасывая землю перед собой. И тут меня помимо воли прорвало.
– Ты что же, брат, оборону сюда прибыл занимать? – стоя над ним и всеми силами стараясь не закричать, спросил я. – Здесь дело сделано. Не видишь разве, что наши давно в селе и уже из балки наверх лезут?
Он посмотрел на поле, посреди которого остывали две погибшие самоходки, и перевел взгляд на село. Там, внизу, на дне глубокой балки, сгущаются вечерние сумерки, пронизываемые трассами пуль; лихорадочно трепещут огоньки работающих автоматов и пулеметов, и кажется, что подступающая к селу темнота испуганно шевелится и никак не может улечься. А над бугром, западнее Феськов, на самом гребне высоты черные силуэты наших танков мечут длинные молнии вслед медленно, неохотно отходящему врагу. Затем не то виновато, не то с опаской пулеметчик посмотрел мне в глаза, подхватил своего «Дегтярева» и, ссутулив спину, бросился догонять горстку солдат, бегущих врассыпную к селу. Наверное, остался без первого номера, более опытного и старшего наставника. И жутковато теперь солдату быть одному, и ответственность давит с непривычки...
Навстречу из балки поднимается, пошатываясь, боец, неся на закорках раненного в ногу товарища. Спрашиваю у них, где можно найти санинструктора. Остановившись и осторожно ссадив на землю раненого, солдат тяжело перевел дух и неопределенно махнул рукою в сторону Феськов:
– Там... своих раненых много. – Голос его звучал устало и сипло.
Быстрым шагом возвращаюсь к своим товарищам, но Лапкина с Кузнецовым на прежнем месте нет... Осмотревшись, замечаю широкий след, обозначенный поваленной и поломанной кукурузой, и торопливо направляюсь по нему. Значит, вернулись уже Петров с Бакаевым и командира дальше эвакуировали на носилках. Незаметно для себя перехожу на тяжелую рысь и поэтому застаю в овражке наш санитарный фургон. Молодец Петров! Все сделал как надо. [137]
Командира своего мы сами бережно погрузили в крытую брезентом автомашину, в кузове которой уже лежали и сидели раненые. Несколько из них, более «легких», расположились на траве в ожидании следующего рейса. Мы тепло прощаемся с Петром, желаем ему побыстрее выздороветь и возвратиться в строй. Он в ответ только грустно усмехнулся:
– Отвоевался я, видать... Ну, ребята, не поминайте лихом... Счастливо оставаться! Добивайте фрица – и по домам. Из госпиталя напишу.
Проводив летучку, осторожно передвигавшуюся по неровному, кочковатому дну овражка, мы остановились у самого овражного устья и помахали командиру, который лежал на носилках у заднего борта и смотрел на нас. Машина уже катилась по полю, объезжая брошенные немецкие окопы. Петров, глядя вслед ей, сказал задумчиво:
– Да... Стой наш лейтенант не на сиденье, а на днище – мы бы сейчас его не в госпиталь провожали, а в наркомзем. Стало быть, такое счастье человеку...
Присели на обложенный дерном бруствер, задымили самокрутками, помолчали. Потом отпускаю экипаж отдыхать в деревушку, где расположилась наша РТО и штаб, а сам бреду к Феськам: хочется узнать, что с остальными боевыми машинами. По пути перебираю в памяти сегодняшние события.
После бесплодных мыканий первой половины дня Гончаров вызвал к себе всех командиров машин и механиков-водителей. Это произошло на окраине той самой деревни, куда отправились сейчас ребята. Мы явились. Майор полулежал в позе античного полубога на плащ-палатке в тени, под кормой командирского КВ. Голову его украшала, вместо лаврового венка, легкая белая повязка из бинта. Слева и справа его подпирали плечиками две пожилые девицы-санинструктора, выступающие в данный момент не то в роли жриц, не то гетер. Обе они не сводили с командира полка восхищенных глаз. Где его успело царапнуть – никто из нас не знал, так как возле боевых машин он появлялся редко, да и то во время затишья. Томным, страдальческим голосом майор отдает приказ немногочисленной группе офицеров, стоящих перед ним. Тогда, днем, эта сценка показалась мне театрально наигранной и ничего, кроме какого-то неприятного осадка в душе, после себя не оставила. Для чувствований времени не было: начиналось дело. Теперь, после боя, я воспринимаю ее как явное неуважение [138] к подчиненным: не потрудиться привстать хотя бы, когда посылаешь людей на смерть, и даже не извиниться перед ними за то, что отдаешь приказ сидя... Может быть, все это мне только кажется, потому что нервишки сильно взвинчены, но ясно одно: при таких манерах авторитет Гончарова как командира и как человека неизбежно упадет до нулевой отметки. Все более обнаруживает себя его неумение командовать и неуверенность, граничащая с трусостью. А последнее не может не остаться незамеченным и никому непростительно...
Одолеваемый этими кощунственными мыслями (хоть сам на себя начальнику ОО пиши), незаметно очутился я около своей самоходки. Подхожу к ней сначала со «своего», левого борта. На черной, выгоревшей стерне лежит левый броневой лист башни. На броне корпуса, примерно на уровне головы механика-водителя, темнеет глубокая вмятина, наподобие огромной слезки, оставленная срикошетировавшей болванкой. Заглядываю через борт внутрь: оттуда так и пышет неостывшим жаром, а все днище засыпано толстым слоем мелких металлических обломков, покрытых окалиной. Где уж тут найти для сдачи хоть какие останки своего личного оружия! Медленно продолжаю обход. Пушка, выброшенная силой взрыва вместе с маской вперед, уткнулась дульным тормозом в землю. На маске, слева, вторая вмятина, более глубокая. Обогнув коробку спереди, осматриваю правый борт. На нем тоже есть вмятина и две пробоины: одна – около командирского места, вторая – напротив двигателя. Значит, было пять попаданий... Странно, ведь мы слышали только четыре. По-видимому, две болванки угодили в машину одновременно.
С содроганием в душе приближаюсь к тому месту, где взорвалась машина Кураева. От нее тоже осталась лишь черная коробка. Пробоин в корпусе я не обнаружил: очевидно, снаряд попал в открытый смотровой лючок водителя, от взрыва сдетонировал боезапас, и весь экипаж погиб мгновенно. У солдат это считается легкой смертью... Хоронить нам здесь никого не придется: ничего не найдешь. И страшно наступать на землю около самоходки...
Приподнимаясь на носках, удаляюсь прочь, а выйдя на проселок, быстро спускаюсь по нему до крайней хаты села, почти не видной среди густого вишенника. Уже заметно стемнело. За этой хатой дорога круто сворачивает влево, а затем словно ныряет на дно балки, где затаилось притихшее село. Постояв у [139] поворота в раздумье с минуту, решаю возвращаться, но позади хаты, в саду, замечаю вдруг корму нашей самоходки. Чья же это? Подхожу к машине вплотную и вижу: на башне, опустив ноги на моторную броню, сидит Прокудин и, запрокинув голову, со смаком тянет воду из плоского питьевого бачка. Узнав меня, Славка уронил бачок и застыл на месте, откинувшись назад и вперив в мое лицо испуганный взгляд. Глаза его расширились так, что показались мне квадратными. Вдруг он боком, точно краб, отодвинулся к люку и быстро забросил обе ноги внутрь, намереваясь спрыгнуть в машину.
– Стой! Куда ты? Дай попить!
Он снова остолбенел, продолжая по-прежнему с ужасом взирать на меня. Бачок, однако, поднял и каким-то деревянным движением протянул его мне. Услышав энергичное бульканье воды, Славка наконец заговорил, в голосе его звучали странные нотки:
– Так ты же... сгорел...
– И теперь в образе призрака скитаюсь по полю отгремевшей битвы, наводя ужас на некоторых водителей, страдающих суеверием, – поддакнул я ему, возвращая опустевший бачок. Вода оказалась тепловатой, и было ее мало, так что пить захотелось еще сильней.
Мой приятель смущенно хохотнул и, окончательно успокоившись, коротко рассказал о том, как их машина успела под огнем немецких ПТО проскочить в «мертвую» зону и только поэтому осталась цела. (Так вот почему Т-34 стоял над самым обрывом и не боялся подставлять борт противнику!) Отсюда, из садов, они отстреливались и видели гибель обеих самоходок, но не заметили, когда покинул горящую машину наш экипаж: мешали дым и пыль, клубившиеся над полем боя.
Узнав от Славки, что выше по этой дороге, слева от нее, стоит Сулимов, прощаюсь и иду проведать своего товарища по учебному отделению, напарника по котелку и соседа по тюфяку. В полной темноте нахожу его машину по голосам и звяканью металла, отчетливо раздающимся в наступившей вокруг тишине. Неслышно подойдя к самой машине, с удовольствием прислушиваюсь к знакомой невнятной скороговорке Сулимыча и к неторопливому, рассудительному басу пожилого усатого Кота, заряжающего. Кот – украинец, добродушный, спокойный и медлительный с виду. Меня он всегда называет «сынку», а теперь прямо-таки расцветает, видя [140] живым и невредимым, и велит кому-то подать из башни питьевой бачок, поясняя мне:
– Ось трохи нимецькой гори... тьфу!.. шнапсу е. Зараз нам Грицько налье. Давай же бо пыты, щоб бильш нэ гориты! – и засмеялся-загрохотал, довольный складным тостом.
Мы постучали друг о дружку двумя трехсотграммовыми жестяными банками из-под консервов, почти доверху наполненными противной тепловатой жидкостью, которую я, не задумываясь, и проглотил, словно воду, потому что внутри у меня все пересохло и изнывало от жажды.
– Оце добре, козаче! – воскликнул Кот, подавая мне сверху большой ломоть хлеба, толсто намазанный тоже трофейным смальцем и круто посыпанный солью. Но есть совсем почему-то не хотелось, и пища застревала в горле. – Ты, главное, сейчас ни о чем не думай, не гадай, – дружески советовал мой ментор, приглушая голос. – У солдата ведь как? Жив остался – не горюй. Войны еще на всех хватит по завязку, и не такое, може буты, увидеть доведется.
После такого утешения он повел меня за машину и с гордостью показал глубокую отметину на левом наклонном листе башни: мы здесь, как видишь, тоже не отсиживались. Заметив в руке у меня почти нетронутый хлеб, Кот участливо сказал:
– Выпей, сынку, еще, щоб сердце отмякло. Это со мной было. Знаю.
Не помню, допил ли я поднесенную мне вторую «чару», но хорошо помню, как сразу смертельно захотелось спать, как свинцово отяжелели веки и как опустился я на разваленный крестец пшеничных снопов возле правой гусеницы...
– Правильно, сынку... Заспи хорошенько этот поганый день... – мягко гудит надо мной странно далекий голос Кота.
Последнее, что я успел почувствовать, – это падающую на меня сверху чью-то шинель, и тут же проваливаюсь в глубокую, блаженную тишину... 14 августа
Проснулся я только к концу (!) дня, когда солнце уже невысоко стояло на западе. Проспав восемнадцать с лишним часов, причем весь день на жарком солнце, поднимаюсь совершенно разбитый, голова тяжелая, как чугун, и ясный день кажется мне [141] тусклым. Самоходки Сулимова рядом нет, только тянется к Феськам оставленный ею гусеничный след. Плетусь уныло через поле в тыл. На мое счастье, навстречу попадается ремонтник из РТО, и я спрашиваю у него про свой экипаж. Солдат показал рукой на огромный скирд сена:
– Там найдете. Обедать собираются.
До скирда немного больше километра. Меняю направление и тащусь по жнивью – вчерашнему полю боя – мимо немецких окопов. А вот и стог, и не один, оказывается: в «затылок» ему пристроился метрах в пятнадцати второй. В промежутке между стогами, в душистой тени, сидят вокруг дымящихся котелков трое моих товарищей и, по всей видимости, приготовляются «уговорить» бутылку. Сидящий ко мне лицом Петров первый замечает мое появление и обрадованно восклицает, приглашая к «столу»:
– Вот и наш техник! Здравствуйте и присаживайтесь с нами перекусить чем есть. Лапкин, налей-ка всем по маленькой, как на войне.
Заряжающий протягивает мне первому колпачок от нашего 152-миллиметрового дистанционного снаряда. Вина мне совсем не хотелось, но и отказаться было неудобно. Храбро принимаю из рук Лапкина пятидесятиграммовую блестящую медную «стопку», наполненную коричневатой жидкостью, подношу ее ко рту и, собираясь с духом, глубоко втягиваю в себя воздух. Знакомый вчерашний запах шнапса ударил в нос, в голове закружилось, а в животе все словно взбунтовалось. Едва успев сунуть в руку Бакаеву колпачок, опрометью бросаюсь за стог, чтобы не испортить ребятам аппетита. Меня корчило и трясло, и ощущение было такое, будто меня выворачивало наизнанку. Через несколько минут, отдышавшись и утерши выступившие на глазах слезы, налегке возвращаюсь назад и слабым голосом прошу водицы, но мне дали горячего супу. И хлебать его, обжигаясь, было наслаждение неописуемое! Товарищи только изредка сочувственно посматривали в мою сторону, должно быть обо всем догадавшись, и ничего больше мне не предлагали, продолжая работать ложками и ведя неторопливую солдатскую беседу. Время от времени их негромкий разговор прерывался грохотом взрыва. Немец не очень-то далеко отошел от села, и тяжелые мины еще прилетали откуда-то с той стороны балки. Место для обеда было выбрано экипажем не случайно: с фронта нас [142] надежно прикрывал передний стожище, который и бронебойным не прошибешь, стог чуть поменьше защищал тыл, а оба фланга открыты для наблюдения.
Из разговора ребят стало ясно, откуда такое обилие шнапса. Немцы, отступая, оставили, надо думать, не без умысла невывезенным большой винный склад. Так вот что за бочонок катил вчера днем по полю (да в гору!) под сильным пулеметным обстрелом пехотинец, обливаясь потом и падая от напряжения на колени, спеша упрятать в окоп сосуд с «бесценной» влагой... Понятна теперь и причина вчерашнего «представления» у тридцатьчетверки и щедрого Котова угощения, при воспоминании о котором к горлу подступает тошнота.
Покончив с обедом, экипаж около получаса благодушествует, развалясь на охапках сена и лениво перебрасываясь словами. Товарищи мои находятся теперь при РТО, в резерве, откуда нашего брата постепенно разбирают по машинам, ставя взамен выбывших из строя... И надо с толком пользоваться вынужденной передышкой, потому что неизвестно, как долго она продлится.
Неожиданно из-за стога выскользнул ефрейтор Шпилев, разведчик. Поздоровавшись со всеми, он отрубил:
– Товарищ лейтенант! Вам приказано явиться в штаб.
Вытирая верхом пилотки потный лоб, он тоже присел в тени. Зачем вызывают – он не знает. Затем он вытащил из-за голенища знакомую уже мне листовку:
– Читали, славяне? Всю округу фриц зас... – и ногу поставить негде.
– Ознакомились... Дураков ищет... и даже Ленина себе в союзники определил, паскуда, – со злостью ответил Петров.
Лапкин только плечами передернул с омерзением, но, взглянув на заряжающего, все-таки не удержался:
– Бакаеву дадим слово. Он у нас самый идейный... насчет пожрать.
– Да что тебе Бакаев дался? Чуть что – сразу Бакаев, Бакаев. А еще земляк называешься, – возмутился заряжающий. – И скажу, однако: ШВЗ ихнее по-нашему обозначает «штык в зад» фашисту за все его паскудства, да поглубже, чтоб голова не качалась.
– Вот так, Лапкин! – одобрительно засмеялся Шпилев. – Вопросов к докладчику больше нет? – Разведчик легко поднялся на ноги и стал отряхиваться от сена. [143]
Грустно прощаться с экипажем: мы все уже успели привыкнуть друг к другу.
Часть пути мы проделываем вместе со Шпилевым, и по дороге он коротко и неохотно рассказывает о том, как сорвалась вчерашняя разведка. Разведчики втроем, во главе со своим сержантом, пробирались среди бела дня к селу Феськи по знакомой нам кукурузе, словно по лесу. Старшой двигался в нескольких шагах впереди, а двое других – чуть поотстав, слева и справа. Ступать старались бесшумно, до боли напрягая зрение и замирая на месте при малейшем подозрительном шорохе. Идущий первым, несмотря на все предосторожности, лицом к лицу столкнулся с группой немецких солдат, должно быть тоже разведкой. Чтобы предупредить товарищей, он громко крикнул: «Умирать – так с музыкой!» – и, строча из автомата, бросился на врагов. Три фашиста разом рухнули на землю, но кто-то из них, оставшийся в живых, успел длинной очередью убить сержанта. Однако и сам немец был тут же прикончен подоспевшими на помощь Шпилевым с товарищем. Они потащили было своего командира, но немцы открыли по ним сильный огонь из окопов, скрытых в кукурузе. Убедившись, что сержант мертв (пуля попала ему в сердце), и забрав его автомат, разведчики сумели, прикрывая друг друга, каким-то чудом уйти и возвратились в полк ни с чем.
За разговором незаметно уплыли назад Феськи, и Шпилев остановился, чтобы показать мне направление. Заметив, что у меня нет никакого оружия, ефрейтор вынул из правого кармана брюк немецкий револьверчик, подобие нашего нагана, только меньшего размера и калибра, с шестигранным стволом. В барабане оказалось четыре патрона. «Все не с голыми руками», – сказал разведчик, и мы расстались.
Солнце садится справа – следовательно, я шагаю на юг, вдоль линии фронта. И все подтверждает близость переднего края. Два связиста, сгибаясь под тяжестью своих катушек, тянут куда-то телефонный провод, а третий поднимает его на шесты. Пробежал по извилистой дороге, оставив позади себя целую пыльзавесу, броневичок БА-60. Он кажется миниатюрным по сравнению с нашей махиной. Потом на большом зеленом лугу встретились бредущие гуськом три летчика в теплых синих комбинезонах и кожаных шлемах, в меховых унтах. Наверное, экипаж подбитого бомбардировщика. Они пересекали луг строго по диагонали, должно быть держась курса, взятого [144] на свой полевой аэродром. Лица их, покрытые бисеринками пота, вблизи показались мне усталыми и злыми. Пройдя несколько километров, увидел по левую руку, на небольшом возвышении, как работает дивизион 152-миллиметровых пушек-гаубиц. Отдохнул минут пять, наблюдая: как-никак родственницы нашим самоходным установкам. Командир, выделяясь на фоне неба верхней частью туловища, по-артиллерийски громогласно, хватающим за живое голосом выкрикивает: «По немецко-фашистским захватчикам!.. За нашу Советскую Родину!.. За Сталина!.. Залпом!.. Огонь!» Картинно, почти как в кино. Позавидуешь... Но зависть – нехорошее чувство. Устыдившись, мысленно желаю «богам войны» накрыть цель так, чтобы фрицам небо с овчинку показалось, и обхожу позицию дивизиона сзади: иначе оглохнешь.
Уже порядочно стемнело, когда путь мне перегородила балка, густо заросшая деревьями и кустарником. Гай. Войдя в тень, останавливаюсь, прежде чем начать спуск. Где-то глубоко внизу, на дне, вспыхивают и тотчас гаснут осторожные огоньки карманных фонариков, слышны оживленные голоса. Свои. Боком спускаюсь по крутому склону, то и дело оскальзываясь в темноте, с размаху обнимая шершавые стволы или цепляясь за ветви, норовящие хлестнуть по лицу. Заработал вдруг невидимый движок, и тускло засветились, постепенно разгораясь, четыре электролампочки, подвешенные на нижних суках деревьев, у самых стволов. Перед глазами моими возникла, словно на проявляемой фотокарточке, необычная картина. На земле сидели, белея повязками, несколько десятков солдат. Из темноты появлялись все новые группки людей. Белые санитары осторожно входили с носилками в освещенное место и устанавливали их так, чтобы лежащему раненому удобнее было смотреть на прямоугольный экран, который, казалось, парил в воздухе. По-видимому, я попал в медсанбат или в полевой госпиталь к началу киносеанса. Прислонившись плечом к дереву, стою в сторонке, в тени, испытывая в душе какую-то неловкость перед собравшимися здесь людьми, и размышляю, как быть. Доклад мой в штабе нужен разве что для проформы, до 24.00 явиться туда успею, так как идти уже недалеко. Решаю остаться и не жалею об этом. Застрекотал позади киноаппарат, засветился впереди экран, натянутый между двумя деревьями и прикрытый сверху большим плотным брезентом, чтобы незаметно было с воздуха. Под таким же брезентом стоял киноаппарат. [145] Остальная часть «кинозала» со зрителями скрывалась под густосплетением ветвей и листвы.
В балке, южнее освобожденного с муками украинского села Феськи, неподалеку от передовой, демонстрируется «Большой вальс».
Трудно с помощью слов передать чувства, которые овладевают тобой, когда тебя подхватили и властно несут куда-то волны волшебных штраусовских мелодий. Очарования музыки не в силах нарушить ненужный аккомпанемент войны – раскаты орудийной стрельбы и то отдаленные, то близкие взрывы. И после вчерашнего дня встреча с бессмертной, глубоко человечной музыкой – такой неожиданный и дорогой подарок для воина. Она вся – блеск, движение и жизнь. Она так невыразимо чудесна, что все зрители: раненые бойцы и офицеры, медсестры и врачи, не занятые на дежурстве, весь пришлый, случайно зашедший на огонек военный люд – некоторое время молчат, про себя переживая услышанное и увиденное, медленно возвращаясь к суровой действительности, и не торопятся расходиться, хотя свет в «зале» уже погас, киномеханик вручную перематывает ленту, а кто-то из гостей и из ходячих раненых – добровольных благодарных помощников – снимает экран и брезенты.
Около полуночи нахожу наконец штаб, да и то благодаря часовому, который тихо прохаживался перед одной из хат и остановил меня негромким, но грозным окликом. Пропуска я не знал, но танки на погонах и фамилия начальника штаба сделали солдата сговорчивее: он проводил меня, шагая сзади, к нужной двери.
Капитан Стегленко, оторвавшись от штабной карты, на которую падал желто-белый круг от подвешенной над столом переноски, нетерпеливо выслушал мой доклад о прибытии, потер усталые глаза и отпустил меня спать до утра. 15 августа
Но спать совсем не хотелось. Долго брожу по спящему селу. Тихо. Однако военная жизнь нет-нет дает о себе знать: пройдет, негромко фырча, автомашина с затемненными фарами; раздастся оклик невидимого часового; пророкочет высоко в темно-синем небе, усеянном звездами, едва различимый самолет; взлетит из-за горизонта осветительная ракета, на мгновение [146] замрет дрожа, достигнув потолка, и падает вниз, рассыпаясь в искры. Между хатами и в садах понаставлены всевозможные машины, мирно жуют распряженные кони – тоже отдыхают.
Мне очень жаль Петра, непривычно и тоскливо без экипажа, даже без чревоугодника Бакаева. Усмехаюсь, вспомнив, как дня за два до того, как мы сгорели, замковый наш уговаривал командира дать разрешение экипажу подкрепиться неприкосновенным запасом, хотя, помнится, не более часа назад мы без помех пообедали. «Все одно вить зазря сгорит, товарищ лейтенант», – недовольно брюзжал он, плотоядно кося глаз на заветный вещмешок с консервными банками и звонкими ржаными сухарями. Но все его веские доводы были оставлены без внимания: Петр терпеть не мог нарушений дисциплины, в какой бы форме они ни проявлялись. И долго, наверное, будет еще вздыхать Бакаев о напрасно загубленном, по его мнению, НЗ.
У меня сгорело все, кроме того, что на мне. Вместе с вещмешком превратились в пепел и обе общие тетради: одна с дневником, вторая со стихами. Потеря первой особенно огорчает.
Немного мне известно о моих боевых товарищах.
Командир машины лейтенант Кузнецов Петр Тимофеевич, 1923 года рождения, уралец, сын шахтера из города Копейска Челябинской области. Он уже коммунист. До офицерского училища имел звание сержанта, воевал наводчиком, а затем командиром расчета в противотанковой артиллерии. В 1942 году был ранен в ногу, а после госпиталя его направили в командное училище, где он прошел ускоренный курс.
Командир орудия рядовой Петров (его имени, как и остальных членов экипажа, к стыду моему, я не знаю) постарше нас с Кузнецовым лет на пять, кадровик, бывший механик-водитель тридцатьчетверки. Участвовал в тегеранском марше в 1942 году, трижды горел, дважды ранен при этом. В результате последнего, особенно тяжелого ранения обеих ног у него неправильно срослись перебитые голени, и врачебная комиссия не разрешила Петрову водить боевую машину. Но в душе он по-прежнему настоящий танкист, влюбленный в свое дело. Он сумел добиться, чтобы его направили в полковую танковую школу, где переучился на наводчика. И теперь наш командир орудия всю свою ненависть к фашистам, все свое воинское мастерство вкладывает в выстрелы по врагу и редко не поражает [147] цель первым же снарядом. Петров – мой наставник и опытный старший друг, и не один раз именно благодаря ему в первые дни наступления наша машина и экипаж оставались целы.
Заряжающий рядовой Лапкин, сибиряк, рослый, сильный мужчина лет тридцати пяти. Дело свое знает, держится с достоинством. Действует по принципу: сказано – сделано. Настоящий воин.
Замковый рядовой Бакаев – земляк Лапкина и его прямая противоположность. Приземист и несколько грузен, словоохотлив и очень любит поесть. Иногда трусоват. 16 августа
Началась обычная для танкиста без машины жизнь, так называемое «сачкование». Но это кому как. С дежурства по части (хорошо еще, если через сутки, а то бывает и без «пересадки») попадаешь дежурным по штабу или пищеблоку, а то вдруг превращаешься в офицера связи или выполняешь разные поручения, порой самые неожиданные.
Наступление наше продолжается. Мы, то есть все «безлошадные», передвигаемся вслед за полком на «Шевроле» со снятым брезентовым верхом. Неуютно и беззащитно чувствуешь себя в первые дни, лишившись привычного стального крова над головой, словно ты – черепаха, у которой вдруг пропал панцирь.
Днем с Корженковым подобрали на поле немецкие листовки с таким воззванием: «Танкисты, переходите к нам! Иначе с вами будет то же, что случилось с вашими товарищами под Богодуховом!» В конце гнусной писульки известный уже пароль: «Штыки в землю!»
Мы слышали уже краем уха о том, как в пылу преследования какая-то танковая бригада, закружившись в районе города Богодухов, непонятным образом очутилась на рассвете перед огневыми позициями иптаповцев. Артиллеристы, никак не ожидавшие с фронта появления своих танков, немедленно открыли огонь. Завязался бой, в результате которого незадачливую бригаду сильно потрепали.
Никому не в новость, что на войне, тем более на большой, и по своим иной раз попадает, но наглые выкормыши доктора от брехологии – великие мастаки вывернуть все наизнанку. И эта привычка лгать и растлевать настолько у них впиталась в [148] кровь, что, даже поспешно унося ноги к Днепру и тщетно пытаясь уберечь свой обтрепанный зад от чувствительных уколов советского штыка, они предлагают воткнуть этот самый штык в землю и гостеприимно приглашают вас в предатели...