Текст книги "Лишённые родины"
Автор книги: Екатерина Глаголева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)
Государь ждал его в нетерпении и каждый день посылал справляться – приехал ли. Андрей Иванович дежурил у заставы. Заморенные лошаденки подтащили суворовскую кибитку к полосатому шлагбауму поздним вечером; Суворов отправился на квартиру графа Хвостова, а Горчаков полетел с донесением в Зимний. На улицах было темно: после вечерней зори приказано в частных домах тушить свет, а все трактиры запирать. Император уже удалился в свою спальню, но в виде исключения флигель-адъютанта туда допустили. Государь велел объявить графу Суворову, что примет его завтра утром по возвращении с прогулки. Горчаков спросил, в какой форме представиться графу, ведь он отставлен без мундира. Ответом было: в таком, какой носите вы.
Мундир племянника пришелся дяде почти впору. Всю ночь на него нашивали звезды и кресты, и в девятом часу утра Александр Васильевич отправился во дворец.
…Двери кабинета снова раскрылись только час спустя, когда давно миновало десять. Все ожидавшие в приемной были поражены: обычно император никогда не опаздывал к разводу. Он приезжал даже до прибытия дававшего развод батальона и лично назначал точку правого фланга для расстановки офицеров вдоль линии караула. Теперь же он вместе с гостем спустился на площадь, когда из Зимнего уже вынесли знамя, которому войско салютовало барабанным боем и музыкой.
Второй частью развода было ученье. Государь лично подавал команду, которую от него принимал дежурный штаб-офицер. Словно не понимая, что император хочет сделать ему приятное, водя батальон в штыки скорым шагом, Суворов отворачивался от проходящих взводов, не обращая на них никакого внимания, шутил вслух над генералами и штабными офицерами, подходил к князю Горчакову и теребил его: «Не могу более, уеду». У Андрея на лбу выступала испарина; он принимался убеждать дядюшку, что уехать прежде государя неприлично. Пехота уступила место взводу кавалерии, исполнявшему разные построения. Суворов томился, Горчаков страдал, Павел хмурился.
Рапорты, новый пароль («Самара»), объявление высочайшего приказа… Солдаты пошли церемониальным маршем, вытягивая ноги в узких штанах и лакированных башмаках со штиблетами. «Нет, я болен, не могу больше», – заявил Суворов, сел в карету и уехал.
Горчаков был вынужден остаться. Сердце сжималось от тоскливого предчувствия императорского гнева… Прохождение знамен; смена старого караула во внутреннем дворе… Развод окончен; государь обернулся к Горчакову…
– Что всё это значит? – отрывисто спросил он.
Андрей Иванович заговорил о том, что дядюшка вчера поздно приехал, он стар и нездоров… Павел оборвал его нетерпеливым жестом.
– Я завел с ним беседу о заслугах, которые он может оказать Отечеству и своему государю, – он обращался к Горчакову, глядя при этом мимо него. – Граф пустился в длинный рассказ о штурме Измаила. Я терпеливо его выслушал и продолжил свою речь, склоняя его к тому, чтобы попроситься на службу. Он опять – про Прагу, про Очаков… Извольте, сударь, ехать к нему, спросите у него объяснения его действий и как можно скорее привезите ответ, до тех пор я за стол не сяду.
Горчаков поскакал берегом Невы к Крюкову каналу, к большому дому полковницы Фоминой, весь второй этаж которого занимал Дмитрий Иванович Хвостов. Суворов клокотал; на все укоры племянника он отвечал резким фальцетом:
– Инспектором я был в генерал-майорском чине, а теперь уже поздно снова идти в инспекторы. Пусть сделают меня главнокомандующим да дадут мне прежний мой штаб, да развяжут мне руки, чтобы я мог производить в чины, не спрашиваясь! Тогда, пожалуй, пойду на службу. А не то – лучше назад в деревню, я стар и дряхл, хочу в монахи!
– Ах, Господи, ну нельзя же передать такие слова государю!
– Ты передавай, что хочешь, а я от своего не отступлюсь.
Было уже далеко за полдень, а государь садился обедать ровно в час. Скача обратно во дворец, Горчаков выдумывал ответ, который не испортил бы императору настроение и аппетит. Явившись пред грозные очи, он протараторил, что Суворов смущен, сожалеет о своей неловкости, просит его извинить. В другой раз он будет говорить иначе и непременно примет царскую милость. Павел просверлил его взглядом, затем сказал:
– Хорошо, сударь, я поручаю вам вразумить вашего дядю, вы будете отвечать за него!
Царица Небесная! Вот не было печали…
Следующие три недели превратились в сплошной кошмар. Разумеется, дядюшка не раскаялся и не исправился. Послушно являясь на развод, он продолжал свои чудачества: то нарочно перебегал между взводами, проходившими церемониальным маршем, и при этом крестился, что-то шепча, то не умел снять треугольную шляпу перед знаменем – хватался за нее так и эдак и ронял к ногам государя, то четверть часа садился в карету, делая вид, что торчащая шпага мешает ему пройти в дверцу… Бывший тут же князь Понятовский с наисерьезнейшим видом уверял государя, что в этом поведении нет никакого злого умысла: человек со стороны может не разобраться в командах и не понять, что происходит на площади; к старости люди становятся довольно неловки, не стоит конфузить их, обращая на это внимание… Павел же требовал от Горчакова объяснений самого Суворова, и тому вновь приходилось изобретать оправдания… Наконец, бывший фельдмаршал попросил отпустить его в деревню на отдых; государь ответил, что не может его удерживать против воли. Александр Васильевич подошел к монаршей руке, откланялся и в тот же день уехал.
***
На «галере» праздновали возвращение Дехтерева.
В Петербурге, куда его отправили под арестом, Петр Степанович долго не задержался: никаких письменных доказательств против него не было, сам он всё начисто отрицал. Наконец, за него вступились влиятельные люди, его освободили и вернули в Смоленск под надзор губернатора.
Губернатора сильно опасаться не стоит: человек он в Смоленске новый, только в декабре переведен сюда из Ярославля, еще не освоился и сам говорит, что чувствует себя здесь иностранцем. Лев Васильевич Тредьяковский, сын известного пиита. Разменял шестой десяток, человек честный, умный и осторожный, масон. Вступив в управление губернией, сразу же стал хлопотать об открытии в Смоленске заведения для воспитания сирот благородного сословия, а еще рабочего дома и лазарета при тюрьме. Этот не станет писать доносы. Но кто же всё-таки донес на Дехтерева?
В воздухе плавал сизый табачный дым; при взрывах хохота огоньки свечей начинали испуганно метаться. С десяток офицеров расселись с трубками в креслах и на диване; пустые бутылки из-под шампанского поставили на пол у двери; майор Потемкин взгромоздился на подоконник и, покачивая ногой, смотрел вниз, на двор; Алексей Ермолов разглядывал корешки книг в шкафах. Саша собрал здесь изрядную библиотеку! Книги всё больше на французском, и запрещенные есть…
За последние месяцы Алексей стал полноправным членом «канальского цеха», ему дали ложное имя для тайной переписки – Еропкин. Брат Александр Каховский был Молчанов, полковник Дехтерев – Гладкий, подполковник Михаил Тутолмин – Росляков, полковник Николай Тучков – Клочков, капитан Стрелевский – Катон… Ермолов знал только их да Дехтерева с братом-майором и генерал-майора Петра Васильевича Киндякова с братом Павлом, поручиком. После февральского ареста Дехтерева Петр Киндяков принял у него Петербургский драгунский полк. Имена офицеров других полков – в Смоленске, Дорогобуже, Несвиже, Орле, Калуге, Москве, Киеве – держались привлекшими их «канальями» в строгом секрете даже от товарищей, чтобы никто не смог их выдать, пусть и ненароком. Если какой-нибудь офицер решался выйти из организации, за ним устанавливали слежку – не сделался бы Бутовым слугой.
Саша не может простить Бутову его обращения с Суворовым. Кроме того, они все видят, что на их глазах губят армию, с превеликим трудом и любовью созданную и выпестованную Потемкиным, Румянцевым, Суворовым… Что толку в театральной маршировке, алебардах и эспонтонах, нелепых цветах для воротников и манжет – абрикосовый, изабелловый, селадоновый?.. Поди объясни солдатам разницу между изабелловым и песочным, а за несоблюдение формы обмундирования могут сослать в Сибирь! Пруссакам подражаем, но в чем? Фридрих Великий гордился тем, что вся его армия состоит из наемников; чтобы такое войско вышколить, дисциплина с палками и нужна: молчать! Не рассуждать! Ать-два! А русский солдат знает, за что кровь свою льет, – за Веру и Отечество, да за государеву честь! Фридрих давно лежит в могиле, а и при жизни его русский солдат по Берлину прошагал! Светлейший князь Потемкин называл всё это плетение кос и завивание буклей, ружейные приемы и дефилирование дрянью; ружья лощат и полируют, а стрелять из них не умеют! Красота одежды военной – в соответствии вещей с их употреблением, туалет солдата должен быть таков, что встал – и готов… Суворов говорил, что нет вшивее пруссаков, мы же от гадости были чисты, а ныне паразиты стали первою докукою солдат. Это всё от клейстера на волосах. Одно хорошо: зимой солдатам велено носить шинели. В них куца теплее, чем в епанче.
Ермолов многое передумал за последнее время. Почему никто не смеет сказать императору, что то или иное его распоряжение неразумно? Да, он государь, но он же человек! Еrrаrе humanum est[16]16
Человеку свойственно ошибаться (лат.).
[Закрыть]. На что ему советники, министры, генералы, Сенат, если всякое его слово принимается без возражений? Вот он приказал, чтобы весь обоз в войсках заменили вьючными лошадьми; это стоило пять миллионов рублей. Пять миллионов! И это не считая хлопот и беспокойства, посылки ремонтёров во все концы, продажи повозок за гроши… А потом оказалось, что новый порядок во многих отношениях неудобен, и снова вернулись к повозкам – еще пять миллионов рублей! Неужто в казне нашей столько денег, что можно швырять без счета? А губернатор Тредьяковский вон взыскивает недоимки с крестьян за прошлый год. Зато офицерские шляпы теперь велено обшивать не золотым шнуром, а самым узеньким серебряным галуном – как будто этакой экономией можно покрыть все безрассудные расходы!
– Прошу внимания, господа!
Это Саша. Они о чем-то посовещались с Дехтеревым, и теперь у него в руках раскрытая книга. Что он приготовил на сегодняшний вечер?
– «Смерть Цезаря»! Трагедия Вольтера.
Послышались слова одобрения. Стали усаживаться поудобнее, лишь Потемкин остался на окне. Императрица Екатерина запретила перевод этой трагедии на русский язык; сам Вольтер тридцать лет пытался добиться постановки своей пьесы в театре, выдавая ее за перевод из Шекспира (это всё об англичанах, французы же не способны убить своего короля!), но безуспешно. Послушаем…
Каховский и Дехтерев читали по ролям, с чувством, постепенно увлекаясь, принимая гордые позы и делая жесты руками. Ермолов слушал их внимательно, но представлял себе не Рим, не патрициев в тогах и даже не французов, всё-таки казнивших своего короля. Ведь будто о России писано! Вспыхнув в мозгу, эта мысль совершенно поразила его.
Oui, que César soit grand; mais que Rome soit libre, —
витийствовал Брут. —
Dieux! maîtresse de l'Inde, esclave au bord du Tibre!
Qu'importe que son nom commande à l'univers,
Et qu’on l'appelle reine, alors qu'elle est aux fers?
Qu'importe à ma patrie, aux Romains que tu braves,
D'apprendre que César a de nouveaux esclaves?
Les Persans ne sont pas nos plus fiers ennemis;
Il en est de plus grands. Je n’ai point d'autre avis[17]17
Да, Цезарь, ты велик, но был бы Рим свободен!// На Ганге господин, на Тибре – раб?// Что за нужда повелевать всем светом// И зваться там царем, когда ты в железах?// Что нужды римлянам, моей отчизне// Знать, что у Цезаря есть новые рабы?// Не персы нам враги, враги есть посильнее.// Вот мнение мое. (франц.)
[Закрыть].
«Новые рабы» – ведь это словно о поляках! И верно, что главные враги Отечества – не за его пределами, а в нем самом.
Трепет пробежал по всему телу Алексея.
Тем временем Цезарь решился объявить Бруту, что он его отец.
Tu crains d’être mon fils; ce nom sacré t'offense:
Tu crains de me chérir, de partager mon rang;
C'est un malheur pour toi d'être né de mon sang!
Ah! ce sceptre du monde, et ce pouvoir suprême,
Ce César, que tu hais, les voulait pour toi-même[19]19
Тебя страшит родство// Боишься быть мне ровней// Ты кровь моя – в том горе для тебя!// Ах! этот скипетр с необъятной властью// Тебе желал бы Цезарь завещать {франц.)
[Закрыть].
В Москве все говорили о том, что во время оглашения указа о престолонаследии на короновании государя в глазах великого князя Александра стояли слезы, он не желает принимать трон своего отца. Александр – наш Брут? Но кто же тогда Кассий, уговаривающий его не слушать голос крови?
Si tu n'étais qu'un citoyen vulgaire,
Je te dirais: Va, sers, sois tyran sous ton père;
Ecrase cet Etat que tu dois soutenir;
Rome aura désormais deux traîtres à punir:
Mais je parle à Brutus, à ce puissant génie,
A ce héros armé contre la tyrannie,
Dont le coeur inflexible, au bien déterminé,
Epura tout le sang que César t'a donné[20]20
Будь ты одним из граждан без лица// Сказал бы я: бери пример с отца,// Топчи страну, что долг велит любить;// Двоих тиранов должен Рим избыть.// Но ты же Брут – с геройскою душой// Решительной, отважной и большой.// Твори добро и верь своей судьбе!// Кровь Цезаря очистится в тебе (франц.)
[Закрыть].
Брут мучается, дав страшную клятву: убить отца ради блага своего отечества. Он восхищается великим Цезарем и ненавидит его, гордится и стыдится того, что он его сын… Царь-батюшка… Государь, отец наш… Нет, Брут – не Александр, это они – русские дворяне, которые одной крови со своим царем, но должны пролить ее ради всеобщего блага…
Цезарь знает, что обречен, и всё же пытается образумить сына: Риму нужна твердая рука.
Но Кассий, убийца друга, ликуя объявляет римлянам о том, что у них больше нет господина. Найдутся ли средь них привыкшие пресмыкаться трусы, которые станут жалеть о Цезаре и своем рабстве? Римляне отвечают ему: Цезарь был тираном, да сгинет сама память о нём!
– Эх, если б этак и нашего! – воскликнул Каховский.
– Я готов, господа! – тотчас отозвался Потемкин.
– Что ж! Говорю при всех: прикончишь Бутова – подарю тебе свое имение! Галера станет твоей!
Начались шумные возгласы, посыпались остроты… Ермолов же не мог стряхнуть с себя колдовского влияния пьесы. Последние строки – слова молодых помощников Цезаря, быстро сумевших переменить лагерь, – всё еще звучали в его ушах тревожным набатом:
Ne laissons pas leur fureur inutile;
Précipitons ce peuple inconstant et facile:
Entraînons-le à la guerre; et, sans rien ménager,
Succédons à César en courant le venger[22]22
Их ярость надобно использовать сполна.// Народ наш прост и глуп, удел его – война.// А мы, пока он в разум не вошел// Отмстим за Цезаря, заняв его престол (франц.).
[Закрыть].
***
«Сим извещаю, что Дениско, Мархоцкий, Кречентовский и Ивинский выехали по паспорту генерального консула в Молдове, статского советника Северина, из Ясс в Санкт-Петербург, высидев в Дубоссарском карантине семнадцать дней; въехали в границы российские через Дубоссарскую таможню 13 марта, в Киев же прибыли второго апреля. А как фамилия Дениско есть небессумнительная и известна в рассуждении открывшегося заговора поляков на восстановление прежнего бытия Польши, и Денискины легионы прежде были в Молдове и делали нападения на Галицию, об их прибытии сообщаю особо. При том отметить надлежит, что между ними никаких подозрений не замечено».
Получив это донесение киевского военного губернатора Розенберга через Тайную канцелярию, император распорядился сообщить о приезде поляков московскому генерал-губернатору Ивану Петровичу Салтыкову и петербургскому военному губернатору графу Буксгевдену «для надлежащего за поведением их наблюдения». Поведение это выглядело вполне благопристойно, и великодушный государь соизволил дать аудиенцию Дениско, который вышел из Зимнего генерал-майором и владельцем двухсот душ с землею на Подолье, взамен конфискованного у него Загужа.
Проторенной им дорожкой (Константинополь, Бухарест, Яссы) в столицу приехал и Ксаверий Домбровский, обещавший привести на русскую службу польских эмигрантов. Ему оказали особенно ласковый прием, удививший даже самого «генерала Повалю»: Павел принял его за Яна Генрика Домбровского и рассчитывал, что польские легионы станут теперь служить ему. Недоразумение вскоре разъяснилось, но государь не отказал Домбровскому в своей милости: получив тысячу рублей на руки и чин генерал-майора с пенсией в семьсот рублей в год, тот выехал в Вильну, чтобы стать шефом Конного Польского полка из десяти эскадронов, созданного в июне прошлого года, которому были теперь пожалованы знамена: одно белое и девять пунцовых, с алым крестом в золотом сиянии и серебряной бахромой.
***
Дни утекали друг за другом, а Немцевич всё не мог прийти в себя. Почему Тадеуш так с ним поступил? Разве он не был ему верным товарищем? Юлиан думал, что они как братья, знают друг о друге всё и всё поверяют друг другу, а он… Когда вечером четвертого мая Тадеуш сказал, что завтра рано утром уезжает во Францию, Юлиан был как громом поражен. Как? Зачем? И почему он говорит об этом только сейчас, перед самым отъездом? Он ведь готовился к этому не день и не два… Немцевич умолял взять его с собой, но Костюшко сказал, что это невозможно. И уехал. Еще до рассвета. В одной карете с Джефферсоном.
Когда желтая лихорадка ушла из Филадельфии, они вернулись туда, на Четвертую улицу. Во Франции разгорелся какой-то дипломатический скандал с участием американских послов, Джефферсон был этим захвачен, в прессе, как обычно, началась свара… Юлиан не слишком понимал, в чем там дело, он почти не говорил по-английски – в отличие от Тадеуша. А журналисты… им нужно ругать известных людей, чтобы увеличивать продажи своей газеты. На чью мельницу они льют воду? Взять хоть этого Уильяма Коббета и его «Газету дикобраза». Там досталось всем: и доктору Рашу (зачем он лечил кровопусканием больных желтой лихорадкой), и Джефферсону, прижившему двух детей с рабыней, и Костюшко. Да, и Тадеушу тоже. Этот «Дикобраз» писал, что Павел зря отпустил польского генерала, а Тарлтон поставил себя в смешное положение, вручив ему почетную шпагу. Почему здесь, в Америке, терпят газетенку агента англичан? Свобода слова… Всё равно то, что думают в глубине души, вслух не скажут.
Тадеуш не сказал, что возвращается во Францию. Юлиан так радовался, что друг идет на поправку! Друг… Как он оживлялся, когда к ним заходил Джефферсон! Они разговаривали часами. В основном о рабстве и его отмене. Тадеуш произнес однажды фразу, которую понял и Юлиан: сначала надо сделать из рабов людей, а потом людей превратить в граждан. Как это верно и точно! Но Тадеуш – человек дела, ему мало витийствовать в гостиных или писать памфлеты, как Джефферсон. Почему же они здесь стали не разлей-вода? Костюшко подарил Джефферсону медвежью шубу и соболий воротник, полученные от русского царя, хотя зимы тут не в пример мягче, чем в Польше или в России, и нарисовал его портрет – в профиль, с задорно вздернутым носом, в лавровом венке… Джефферсон хочет баллотироваться в президенты на следующих выборах.
Юлиан думал, что они едут в Америку надолго. Как ветеран Войны за независимость, Костюшко имел право на земельный участок. Конгресс наконец-то выплатил ему жалованье за почти семь лет службы военным инженером – восемнадцать тысяч девятьсот двенадцать долларов (за четырнадцать послевоенных лет набежали проценты) и выделил пятьсот акров земли на реке Сайото, в штате Огайо. Это довольно далеко от Филадельфии – почти как от Петербурга до Москвы, только по бездорожью. У Джефферсона есть фольварк Монтичелло в штате Виргиния, там пять тысяч акров, то есть тысяча восемьсот пятьдесят десятин. Он не приглашает гостей к себе, потому что дом сейчас перестраивают на французский манер, но любит рассказывать о своем хозяйстве.
Монтичелло – райский уголок среди невысоких холмов, лесов и полей. Господский дом утопает в зелени; в садах и на огороде Джефферсон ставит эксперименты по скрещиванию разных растений. К югу от усадьбы выстроились в ряд молочная ферма, прачечная, амбары, небольшая фабрика по производству гвоздей, столярная мастерская и бревенчатые хижины для рабов. В одной из них живет та самая Салли Хемингс – чернокожая служанка и… единокровная сестра покойной жены Джефферсона Марты, которая теперь делит ложе вдовца. На плантациях работают еще полторы сотни негров. Рабов.
Штат Огайо граничит с Виргинией. Юлиан думал, что, получив свой надел, Тадеуш выкупит несколько чернокожих и сделает их вольными землепашцами в своем поместье, чтобы подать пример соседям. Но он решил по-другому.
Тадеуш почти оправился от своих ран, встал на ноги и заново научился ходить. И всё же он думает, что отпущенный ему век недолог. Какой из него помещик? Он всю жизнь был воином, хозяйством занимался его старший брат. Поэтому Костюшко составил завещание. Свои земли в Огайо и деньги он завещал Джефферсону, чтобы тот употребил их на выкуп рабов, включая его собственных. Ведь Томас не признал своих детей от Салли – трехлетнюю Гарриет и новорожденного Беверли; пусть же они вырастут свободными. Джефферсон торжественно дал ему слово в точности исполнить его волю. А потом отвез в Нью-Касл в штате Делавэр и посадил там на корабль, идущий во Францию…
«Если бы Костюшко был уравнителем, то равнял бы по линейке и циркулю, – написал о нем «Универсальный вестник», издаваемый в Париже. В Америку номера этой газеты приходили с опозданием на два месяца. – Он хочет сделать всех равными, подтянув на одну высоту, а не втоптав всех в землю; он хочет уравнять права, а не состояния; он знает, что состояние, нажитое законными способами, – право его владельца; он хочет уравнять людей, но считает невозможным уравнять знания и таланты».
Зачем Тадеуш уехал во Францию? Говорят, Директория хочет начать войну с Англией… А чего хочет он? Попытаться предотвратить эту войну? Участвовать в ней? Неужели еще не навоевался?
Картину Бенджамина Уэста, привезенную из Лондона, он тоже передарил Джефферсону. Это рисунок пером и сепией на коричневой бумаге. «Испуг Астианакта». Гектор, уходящий на войну, прощается с семьей, призывая к ней милосердие богов; убитая горем Андромаха склонилась к нему на грудь, а их маленький сын Астианакт прижался к няньке. Если верить Гомеру, ребенка напугал конский султан на шлеме отца, но на рисунке Уэста никто не смотрит друг на друга; каждый думает о своем… Юлиан был поражен, впервые увидев эту картину. Не сцена расставания, а настоящая аллегория того, что случилось с Польшей: патриоты уходят сражаться за заведомо проигранное дело, взывая к Провидению, – они не могут поступить иначе; Родина предчувствует свою горькую судьбу, позор и унижение; ребенок смотрит в страхе не на отца, а в собственное будущее – что ждет его там? И нянька, стоящая на коленях, понимает, что вряд ли сможет его защитить. Нянька на коленях. Польский народ.
Немцевич уехал в Джорджтаун – небольшой городок рядом со строящейся новой столицей Соединенных Штатов. Там его принял человек, чьим именем назовут этот город. Юлиан страшно волновался перед встречей с Джорджем Вашингтоном, который гостил у своей внучки, недавно вышедшей замуж. Его предупредили, что первый президент глуховат и говорит только по-английски, поэтому Немцевич затвердил несколько английских фраз, чтобы произнести их четко, громко и без запинки. Его встретил высокий, величавый седой старик с волосами, собранными сзади в хвост, с живыми голубыми глазами, крупным носом и выступающей нижней челюстью (Немцевич знал, что челюсть вставная, но лучше не обращать на это внимания). Они обменялись несколькими фразами, и Вашингтон спросил: где же наш друг? Юлиан этого и боялся. Он покраснел, как рак, ответив, что Тадеуш еще нездоров и не выходит из дома. Он должен лгать великому человеку, известному тем, что всегда говорит только правду! Какой стыд… Обед прошел практически в молчании, разговаривали мало: Вашингтон из-за глухоты часто терял нить беседы и боялся сказать что-нибудь невпопад, а Немцевич не мог ее поддержать, плохо зная язык. Тем не менее он получил приглашение навестить генерала в его поместье Маунт-Вернон. Вместе с другом, разумеется…
Неужели ему придется солгать дважды? Ведь ложь рано или поздно раскроется… Тадеуш будет в Париже, наверное, через месяц. Джефферсон уже продает с молотка его имущество, оставшееся в Филадельфии.