Текст книги "Лишённые родины"
Автор книги: Екатерина Глаголева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 23 страниц)
Матушка и сестры прибежали и обступили отца, ухватившись за него; пан Бенедикт был бледен как полотно. Тадеушек понял, что творится что-то страшное: неужели отца снова заберут и увезут? Он тоже подбежал, собираясь спросить об этом, но в этот момент в двери вошел верзила в мундире, бренча волочащимся по полу палашом.
– Кто здесь хозяин? – спросил он по-русски, ни с кем не поздоровавшись.
Все замерли, и в тишине раздался спокойный голос пана Бенедикта, спросившего по-польски:
– Разве вы не знаете меня?
– Я никого не знаю и знать не хочу, а вы должны знать, кто я! – развязно объявил детина, от которого шел сильный винный дух. – Я, судебный заседатель, объявляю вам, что вы должны сейчас же выбираться из Маковищ и сдать имение поверенному пана Дашкевича, – он не глядя махнул рукой назад, – и вот указ.
Булгарин взял поданную ему бумагу, прочитал и дал прочитать жене.
– Здесь написано, – возразил он, сдерживаясь, – что деньги за имение внесены в суд на контрактах. Однако пан Дашкевич представил большую часть суммы в виде заемных писем, хотя в закладной обязался уплатить всё наличными. Мы подали ему вызов в суд о неисполнении условия и будем ждать решения высшего суда, а прежде того я из Маковищ не выберусь.
– Что вы мне толкуете о ваших вызовах! – рявкнул заседатель. – Не выберетесь добровольно, так мы вас выгоним силой!
Пан Бенедикт рванулся вперед; пани Анеля повисла у него на шее, шепча что-то на ухо, а Елизавета и Антонина держали за руки. На Булгарина было страшно смотреть: он то краснел, то бледнел, а его губы посинели и прыгали. Вдруг он расхохотался:
– А! Вы хотите нас выгнать! Так выгоняйте!
Тадеушек вертел головой, не понимая, что происходит. Их выгоняют из дома? Но почему?
Со двора послышалось ржание коней, которых выводили из конюшни. Приехавшие на телегах мужики вытаскивали из сарая экипажи. Заседатель вышел в сени и громко приказал:
– Ступайте в дом и сложите всё барахло в одну комнату, я потом запечатаю.
Поверенный пана Дашкевича тоже ушел.
Булгарины всё еще оставались в комнате. Пан Бенедикт велел женщинам идти одеться, взяв с собой лишь самое необходимое.
– Для вас только, для вашего спокойствия я перенесу эту обиду! Но мы не должны уступать добровольно, пусть выгоняют силой!
Пани Анеля с дочерьми вскоре вернулись, накинув салопы. Пан Бенедикт надел шапку и плащ, снял со стены ружье, взял за руку Тадеуша и вышел с ним на крыльцо. Кони бегали по двору, из дома слышался стук, треск ломаемой мебели, звон посуды…
– Ну, здесь нам делать нечего; пойдем!
Булгарин решительно зашагал к воротам.
– Куда же нам деваться, где голову приклонить? – причитала пани Анеля.
– Пойдем к приятелю моему – пану Струмиле, он приютит нас.
Уже на дороге их догнали слуги, не пожелавшие оставаться в доме без господ. Нянька Тадеуша с криком бросилась к нему и схватила на руки, орошая слезами. Булгарин остановился, велел двум мужчинам и четырем женщинам следовать за ними, а остальным отправляться в Глуск, к его приятелю – пану Ржимовскому, и там ожидать дальнейших распоряжений.
Ласточки по-прежнему носились над дорогой, но в этом уже не было ничего забавного: они метались, словно не зная, куца им деваться, а за спиной у путников скапливались на горизонте серые облака, превращаясь в темную грозовую тучу. Пан Бенедикт ходко шел впереди с ружьем на плече, Тадеуш почти бежал рядом. Заметив, что он уже запыхался, отец пошел помедленнее, да и женщинам было за ними не поспеть.
– Папа, а почему пан заседатель сказал, что мы должны его знать? – решился спросить Тадеушек. – Ты разве знаешь его?
Отец ответил не сразу.
– Он служил писарем при винных погребах у князя Кароля Радзивилла, – нехотя выговорил он. – Просился на службу ко мне… Но мне пьяниц не надобно.
Становилось жарко, парило – и верно, быть грозе. Шли уже с час или больше того, прошли верст пять, а до имения пана Струмилы от Маковищ мили две, не меньше, то есть четырнадцать верст… Сзади послышался конский топот и скрип колесных осей; Булгарины снова остановились и обернулись – по дороге клубилась пыль, кто-то едет за ними!
– О Господи, они хотят нас убить! – вскрикнула пани Анеля.
Пан Бенедикт молча взвел курок ружья, осмотрел полку и велел всем встать у него за спиной. Пыльное облако приближалось; вот уже видно бричку в три лошади; Булгарин стоял, крепко расставив ноги, и держал ружье наизготовку; возница придержал лошадей, седок на ходу выскочил на дорогу и бросился к ногам графа.
– Иосель! – вскрикнули все в один голос.
Старый еврей не мог вымолвить ни слова от душивших его рыданий. Он лишь показывал знаками, чтобы Булгарины садились в бричку. Пани Анеля позволила поцеловать себе руку и прошептала: «Спасибо!» Поставив ногу на подножку, пан Бенедикт сказал:
– Ты добрый человек, Иосель! – И тотчас отвернулся, скрывая слезы.
Слуга корчмаря хлестнул лошадей, люди пошли за умчавшейся бричкой, а Иосель остался стоять на дороге, глядя им вслед и утирая слезы рукавом.
***
– Условием и опорой вольности может быть единственно просвещение, без коего оная невозможна и нежелательна. Погрязшие во мраке невежества подобны слепцам: если сказать им, что они свободны и вольны идти куда вздумается, они, не видя во тьме дороги, неизбежно сломят себе голову или падут в пропасть праздности и пороков, где и погибнут. Яко два глаза имеем, так и светоч истины о двух лучах: науки и нравственности. Однако путь к оным тернист и сопряжен с преодолением трудностей, не каждому достанет сил пройти его без принуждения извне. Как детей понуждают учиться грамоте, так и народы, еще не узревшие свет истины, надлежит принуждать к нравственности, покуда принципы ее не будут ими твердо усвоены. В этом роль государя: держать в руке сей светоч, указуя своим подданным путь истинный. Петр Великий заставлял дворян овладевать науками, дабы применять их на службе государевой. Нынче, слава Богу, выгода от наук понятна всем, однако наука без нравственности способна принести больше вреда, нежели пользы. Корыстолюбие, стяжательство, своеволие, лихоимство, предрассудки – вот те пороки, кои следует вырывать, подобно сорной траве, насаждая трудолюбие, бескорыстие, честность и беспристрастие. Только люди высоконравственные смогут стать добрыми слугами своему государю, но тому следует беспрестанно внушать им, что, служа ему, они служат прежде всего своему Отечеству. Служить государю не значит угождать ему; добрый государь предпочтет горькое слово правдивого человека сладким речам лживого льстеца. Нет больше той любви, аще кто положит душу свою за други своя, сказано в Евангелии. Отдать добровольно свои силы, имущество, самую жизнь свою служению Отечеству, а не прислуживать из страха или корысти некоему лицу, – вот истинная свобода…
Голубые глаза Александра заблестели от слез. Он подошел и обнял Новосильцева.
– Очень хорошо написано, очень хорошо! – прошептал он растроганно. – Вы ведь продолжите сей труд, не так ли?
Адам смотрел на них со смешанными чувствами. Он сам попросил позволения у великого князя познакомить его со своими друзьями – графом Павлом Строгановым и его кузеном Николаем Новосильцевым, чтобы Александр не остался в одиночестве во время трехмесячного отпуска, выхлопотанного братьями Чарторыйскими для поездки в Пулавы, к родителям. (Отпуск летом – это была особая милость императора: обычно отпуска дозволялись только осенью.) Адам надеялся, что Строганов и Новосильцев, чьи убеждения были сходны с его собственными, продолжат его дело, подталкивая нерешительного Александра в нужном направлении, но сегодня, сейчас его кольнуло тревожное чувство: возможно, это самое направление видится им иначе, чем ему. Строганов, родившийся в Париже и плохо понимавший по-русски, имел своим гувернером Шарль-Жильбера Ромма, создателя клуба Друзей закона и революционного календаря, депутата Конвента, голосовавшего за казнь короля, а полтора года спустя участвовавшего в якобинском мятеже и покончившего с собой, чтобы не быть казненным на гильотине. Во время революции Ромм привез семнадцатилетнего «Попо» из Швейцарии в Париж, где тот сам заделался якобинцем из любви к прекрасной амазонке Теруань де Мерикур и тратил отцовские деньги на нужды республиканцев; Новосильцев вовремя успел увезти его на родину – прежде, чем Теруань вместе с толпами черни отправилась штурмовать Тюильри. Новосильцев участвовал в боях во время осады Варшавы, рассчитывал даже на Георгиевский крест и счел обидой для себя орден Святого Владимира, согласившись принять его лишь в виде креста с бантом, каким награждали за военные заслуги; при этом никакой ненависти к полякам он не испытывал и за всё это вместе считался вольнодумцем. Теперь же они оба желали вывести «из опасных заблуждений» великого князя, объявившего себя восторженным поклонником французской революции. При всём своем вольнодумстве кузены, повидавшие Европу, были патриотами своего Отечества, и только сегодня Адаму Чарторыйскому открылось, что их пути неизбежно должны разойтись: возрождение Польши – не в интересах России, а потому патриотам России не по пути с патриотами Польши…
Впрочем, три месяца разлуки – не так уж и долго, тем более что у великого князя не будет большого досуга для тайных встреч с его новыми друзьями – а эти встречи непременно должны быть тайными из-за подозрительности государя. Для Александра восстановление Польши – способ уменьшить бремя, которое ляжет на его плечи вместе с императорской мантией. Надо поддерживать его в этом убеждении…
Перед тем как проститься, Адам передал великому князю несколько тонких листов бумаги, исписанных его ровным почерком по-французски, – проект манифеста, который Александр намеревался обнародовать, когда настанет его черед взойти на престол. Конечно, всё это пустая трата времени и чернил, но раз уж ему так хочется… Александр наскоро пробежал глазами первые страницы: невозможность сохранения государственных учреждений в их нынешнем виде… положение в стране… необходимые реформы… исходя из вышеизложенного… сложить с себя власть и призвать к делу укрепления и усовершенствования страны того, кто будет признан более достойным. На этих словах великий князь просиял, спрятал бумагу в карман и горячо поблагодарил своего друга.
XIV
В Петергофе Станиславу Августу отвели апартаменты императрицы Екатерины. Шелковые обои нежных расцветок, расписные плафоны с жеманными аллегориями, позолота, фарфор, фигурки любимых собачек рядом с бюстами Руссо и Вольтера, портреты самой Екатерины, Павла и его жены… Веджвудский сервиз в Белой столовой тоже был заказан покойной государыней. Павел не пожелал жить в Большом дворце и занял Монплезир, построенный Петром Великим. Он с гордостью показывал королю свой рабочий кабинет, отделанный деревом, – в точности такой, каким он был при жизни его великого прадеда. Из окон открывался вид на Финский залив, и парусники, изображенные на голландских плитках, были готовы вновь скользить по волнам.
Стояла прекрасная летняя погода, когда сидеть в душных комнатах просто грешно. Понятовский с племянником Стасем и Мнишки катались в линейке по парку вместе с их величествами, а ужин накрыли на террасе на берегу моря, под сенью лип.
– А что с вашей виллой Лазенки? – спросил Павел у Понятовского.
– Она, как любовница, скучает о своем милом, который желал бы ее пристроить и с этой целью передать прусскому королю, – шутливо ответил Станислав Август, – но я не знаю, состоится ли эта продажа.
Павел пообещал ему замолвить слово прусскому королю через его посланника Рюхеля, чтобы ускорить сделку, и Понятовский рассыпался в благодарностях: он-то не знаком ни с кем из нынешних прусских вельмож.
– Позвольте спросить у вас об одном человеке, которому я желаю много добра, так как он много оказал его в Польше, а именно в поместьях моей сестры в Белостоке, – решил он воспользоваться хорошим настроением императора. – Я говорю о генерале Беннигсене.
– Он должен находиться сейчас в походе со своим полком, недалеко от Астрахани. Он родом из Ганновера, и я его ценю. А что за человек Витт, который состоит у нас на службе генералом?
– У нас он пользовался славой искусного инженера. Он получил после отца начальство над Каменецкой крепостью и исполнял сию обязанность вполне добросовестно.
– Это ведь рогоносец красавицы панны Витт, которую мы видели здесь?
– Да, ваше величество.
– А что вы мне скажете о Годлевском, который теперь сидит под стражей?
– Я знаю только, что покойный епископ Массальский рекомендовал его для вступления в русскую службу лет двенадцать тому назад. Он отличился при штурме Очакова, подняв одну из первых лестниц, и князь Потемкин послал его с вестью о взятии Очакова в Варшаву, к послу Штакельбергу, где я его и видел.
Павел промокнул губы салфеткой и раздраженно бросил ее на стол.
– Одного того, что он был любимцем Потемкина, достаточно для возбуждения подозрений, но обнаружилось еще худшее. Он попался в злоупотреблениях на обмундировании солдат.
– Он мог испортиться под влиянием дурных примеров…
– А что стало с Мадалинским? С этим беспокойным человеком и тонким интриганом?
– Он тихо живет в маленьком поместье, находящемся в прусских владениях. Это хороший и честный человек, но простой, если не сказать глупый; он положительно не способен на хитрости и интриги.
– Значит, у меня неверные сведения на его счет. Но что вы мне скажете об Игнации Потоцком? Где он сейчас, что делает, сидит ли смирно?
– Он был на водах. Насколько мне известно, Потоцкий часто проживает у князя Чарторыйского и держится в стороне от интриг. Я знаю, что он очень прославлял вашу доброту…
– Ему бы и не подобало жаловаться на меня. Какое ваше мнение о его уме и сердце?
– У него в самом деле много ума и способностей… Он очень рано остался сиротой, а тетка, которая была его опекуншей, всегда славилась своей злобой. Возможно, это подействовало на его молодые годы, но я думаю, что в последнее время он сильно изменился.
Мария Федоровна, сидевшая слева от короля, заговорила о Воспитательном доме, который совсем недавно перевели в бывший дворец графа Разумовского на Мойке, выкупив его в казну; она была его главной попечительницей. Ах, если бы вы знали, сколько нынче сирот и подкидышей, это просто ужас! Всех невозможно принять, пришлось ограничиться пятью сотнями детей. А остальных, если они здоровы, отдают в деревни на воспитание казенным крестьянам, за плату. Но мужики воспитывают детей весьма дурно, только наживаются на них. Надо бы построить не менее пяти загородных воспитательных домов, чтобы дети жили на природе и приучались к сельскому труду, но жертвователей нет, денег хватило только на один такой дом – в Гатчине. Просто голова кругом идет: за что ни хватишься – того нет, этого нет… Нет нянь, нет лекарств, нет врачей, нет денег, чтобы платить им… Все доходы от петербургского ломбарда идут на больницу…
– Вы продаете в своем ломбарде не только заложенные вещи, но даже и краденые, – отозвался на это Павел.
Императрица вспыхнула, не услышав в его словах шутки, и принялась серьезно ему отвечать, рассказывая подробно, как были погашены долги Воспитательного дома на целый миллион рублей и какие благие последствия уже проявились от управления графа Сиверса, заведующего и петербургским, и московским Воспитательными домами. Яков Ефимович Сиверс в сенаторском мундире сидел тут же за столом; расслышав свое имя, он положил приборы на тарелку, чтобы не оказаться застигнутым врасплох, если вдруг обратятся к нему.
– К краденым вещам, которыми мы пользуемся, я причисляю Польшу, – пояснил Павел.
Понятовский обрадовался: вот случай напомнить о своих обидах!
– Граф Сиверс, которого ваше величество так цените и услугами которого вы пользуетесь, – сказал он, обратившись сначала к императрице, а затем к ее супругу, – в состоянии лучше всякого другого представить вам отчет о средствах, к коим прибегали нарочно для того, чтобы возбудить мой народ к восстанию в девяносто четвертом году.
– Вы правы, я очень ценю Сиверса, – холодно ответил Павел.
Сиверс вновь взялся за нож и вилку, но его руки дрожали от волнения, и серебро звенело о фарфор. Понятовский пошел на попятный двор:
– Несомненно, всё, что он сделал на Гродненском сейме, причинило мне сильнейшее горе, но я всегда видел, что он сам первый был сильно огорчен приказаниями, которые был обязан исполнять.
Павел принялся его расспрашивать о беспорядках в Варшаве, особенно о том апрельском дне, когда гвардия покинула своего короля и примкнула к повстанцам.
– Вы в самом деле перенесли жестокие страдания, – заключил он.
Понятовский ободрился.
– Особенно в отношении моей чести! Вот чем объясняется необходимость напечатать ответ на все клеветы против меня – я уже говорил об этом вашему величеству.
Это была больная для него тема. Потоки злословия лились на него всю жизнь, но раньше он мог им что-то противопоставить, переубеждая знавших его лично, опровергая ложь в печати и в приватной переписке. Но что он может сделать теперь, из своей золотой клетки, чтобы помешать очернить его образ и в таком, искаженном виде оставить в памяти потомков? Клеветники дошли до того, что усомнились в законности его рождения! Когда он открылся в этом Павлу, тот посоветовал: «Плюньте на это, как я». Какое тут может быть сравнение! Речь идет вовсе не о его спокойствии, как утверждает император, а именно о чести! Станислав Август уполномочил своего секретаря Вольского опровергать все памфлеты, однако напечатать эти возражения ему не разрешили ни в Галиции, ни в Пруссии, ни даже в Вильне! Осмотрительный Репнин, как обычно, пошел извилистым путем царедворца: обратился за советом к фрейлине Нелидовой, многолетней платонической пассии государя, и получил ответ, что император не возражает против печатания опровержений, но только если они прежде будут подвергнуты цензуре. Павел находил неприличным печатать в России слишком резкие суждения о событиях, затрагивавших память его матери. Репнин предложил назначить цензором виленского губернатора Якова Булгакова, разумевшего по-польски; государь сделал цензором князя Безбородко, тоже знавшего польский язык, но при этом еще раз предупредил короля: «Не делайте этого; вы навлечете на себя ответы еще более резкие, и это падет отчасти на меня за то, что я разрешил печатание». Сейчас ему не хотелось возобновлять этот спор, да еще и за общим столом.
– Нынешний век настолько испорчен, что творящие зло даже не прячутся, а напротив – сбрасывают покрывало и гордятся своей злобой, – изрек Павел философски.
– Действительно, мне приходится лишь удивляться злобе людей, которые жестоко клевещут на меня теперь, когда более не могут рассчитывать на какую-либо выгоду для себя, – упрямо сказал Станислав Август.
Император перевел разговор на внешнюю политику – на войну и французов.
– Я сделал так, что все воюющие будут вынуждены под конец примириться, – сообщил он с загадочным видом.
– И где же будет конгресс? – поинтересовался король.
– Его не будет, так как французы его не хотят, а каждый заключит мир отдельно. Знаете ли вы, что французы всех обманывают?
– Следовательно, мира не будет.
– Я очень боюсь такого исхода. А что вы думаете – какой будет конец всему этому?
– Когда не останется никого, кто мог бы сопротивляться им, поневоле обратятся к апостолу Павлу.
Урсула Мнишек и Станислав Понятовский разом устремили взгляд на дядюшку: «какой тонкий комплимент! – какая грубая лесть!»; император же сделал вид, что не понял:
– Того, историю которого я читал, уже нет на свете.
– А тот, кому он завещал свое имя, еще на этом свете, – гнул свое король.
– Но кто и когда его призовет?
– Тот или те, кому французы нанесут всего более вреда.
Павел заговорил о «нерве войны»: он за то, чтобы поднять цену металлов, однако надо же и оставить некоторое количество ассигнаций для облегчения циркуляции… Сотрапезники потупились: уже сейчас было ясно, что денежная реформа, затеянная императором, зайдет в тупик; ассигнации, которых он прежде сжег на несколько миллионов, теперь снова начали печатать, а денег для их выкупа в казне не хватало. Понятовский же дрожащим от волнения голосом сказал, что его величество произвел громадное впечатление на всю Европу, заменив на червонцах свой портрет строкой из Псалма: «Не нам, не нам, а имени твоему». Как это по-рыцарски! По-христиански! Павел был польщен: поместить на монетах девиз ордена тамплиеров казалось ему очень удачной идеей. Заметив, однако, что все заскучали, он свернул на более легкие темы, и скоро за столом оживленно обсуждали диковинные предсказания, чудесные случаи и любовные похождения.
***
На площади шел развод караулов. Алексей хотел уже проехать мимо, как вдруг его внимание привлекла странная фигурка в темно-зеленом долгополом мундире, со шпагой на боку, в ботфортах, парике и двурогой шляпе с белым плюмажем. Сопровождаемый офицером, человек шествовал вдоль шеренги драгун, стоявших навытяжку, останавливаясь возле каждого и делая замечания, которые встречали дружным смехом. Если бы Алексей не знал наверное, что государь сейчас в Гатчине, он бы принял этого… да кто же он, в самом деле? Надо будет спросить у брата.
До Смоляничей оставалось верст тридцать по дурному проселочному тракту. Ермолов велел вознице погонять, а сам откинулся на спинку сиденья и смотрел по сторонам. Как давно он здесь не был, уж и не помнит ничего! Да и немудрено: обычная сельская глушь, узкая извилистая речка Руфа с заросшими травой берегами без отмелей, скошенный луг с кривобокими стогами, рощица, возле которой пасутся несколько коровенок под присмотром мальчишки-пастуха, бабы в поле жнут и вяжут снопы… Одна распрямилась и посмотрела ему вслед из-под ладони. Вот и само сельцо: мельница, полтора десятка крестьянских дворов, ограда господского сада… Теперь он вспомнил: там дальше должны быть еще два пруда, где водятся караси и вьюны. Каменная арка ворот; шесть маленьких пушечек – трофей, который он прислал сюда из Праги. Бричка остановилась у крыльца, и Александр Каховский тотчас вышел встречать брата – увидел из окна.
Они обнялись и троекратно расцеловались. Александр распорядился покормить кучера в людской, а брата повел в дом – он, наверное, хочет умыться с дороги? Да и баньку можно сегодня вытопить, отчего ж! Обед сейчас подадут, только его и ждали.
За обедом разговор прыгал с одного на другое: со здоровья родителей и общих знакомых на последние новости в Москве и Орле. Александр сыпал вопросами, спохватывался, что не дает брату поесть, а кушанье стынет; Алексей брался за еду, потом, что-то вспомнив, начинал говорить с набитым ртом; обоим было весело. Наконец, ему на память пришел вахтпарад в Поречье:
– Саша, я тут видел на разводе какое-то чучело – ну вылитый государь…
– А, Ерофеич! – рассмеялся Каховский. – Его Тараканов привез в Смоленск, а Дехтерев обучил всяким штукам.
– Да кто же он?
– Крестьянин, Никифор, кажется, по фамилии Медведевский. Все зовут его Ерофеич. Артист! Наш Бутов Гатчинский.
На лице молодого человека отразилось смущение.
– И что же, ему… позволяют? Ведь солдаты же смотрят, смеются… И народ тоже…
– Так в том-то и штука, Алеша!
Каховский перегнулся к брату через стол.
– У меня ведь еще раньше мысль была, когда с фельдмаршалом в Тульчине стояли: переодеть какого-нибудь висельника фельдъегерем, якобы присланным из Петербурга, потом вздернуть его, чтоб все видели, поднять дивизию, соединиться с полком дядюшки Василия Давыдова в Полтаве, да в Киеве подкрепление получить, а далее двинуть прямо на Петербург и свергнуть Бутова к едрене матери! Да только Александр Васильевич не захотел, побоялся междоусобного кровопролития… Присяга, долг… Вот и приходится теперь с Ерофеичем спектакли разыгрывать.
– А смысл-то в чем сего маскарада? – не мог понять Ермолов.
Александр откинулся на спинку стула, посмотрел на брата долгим взглядом.
– Народ наш легковерен. Особенно если худые вести – всё за чистую монету принимает. Пришла беда – отворяй ворота. Сейчас солдаты от этих порядков гатчинских, мучной корки на голове, штиблет да лосин волком воют, а мы им: это еще что, криком будете кричать! Парики будут к голове гвоздиками приколачивать, шаг церемониальный на плацу не втрое короче против прежнего, а вчетверо будет, – чтоб в штыковую атаку идти, а при этом на месте оставаться! И ведь верят! Да только ведь человек не камень – терпит, да и треснет. Мы мужикам рассказываем, что государь хочет всё по-прусски в России учредить и закон переменить, чтоб вместо православия всем переходить в лютеранство, – и тут верят, но только этого уж не стерпят. И ежели выпадет нам верный случай осуществить наше намерение и отправить Бутова к праотцам, никто нас не осудит, наоборот, все за нас горой будут стоять.
За столом воцарилась тишина. Алексей посерьезнел. Это уж в самом деле не шутки. И если брат с ним настолько откровенен, значит, верит, что не донесет. Конечно, он не доносчик, но… Но ведь умышляют на священную особу императора! Которому они оба присягали! Что мужики смоленские с их одобрением – против регулярных полков они не выстоят. А если одни войска пойдут на другие? Вот почему Суворов отказался! Или Александр уверен, что не пойдут? Ерофеича этого сам шеф Санкт-Петербургского драгунского полка откуда-то привез, а Дехтерев – полковой командир, у него в столице заступники имеются…
– Кто это «мы»? – спросил он.
Слуга принес гуся с кашей; пока он убирал тарелки и блюдо с рыбьим скелетом, Каховский молчал. Потом просто сказал:
– Завтра вечером увидишь.
Ермолов понял то, что осталось невысказанным: я тебе доверяю, знаю, что не выдашь. Но помни: если останешься, то ты – один из нас.
Думать о плохом не хотелось; здесь, в деревне, всё дышало отдыхом и покоем, каких так не хватало Алексею. Братья попарились в баньке, выпрыгивая оттуда прямо в пруд, а потом возвращаясь на полок; им подали домашнего овсяного квасу… Предзакатная тишина накрыла окрестности своим покрывалом; в доме сидеть не хотелось, и братья гуляли по берегу речки, пока в небе не высыпали звезды.
– Хочешь – пойдем спать на сеновал? – спросил Александр.
Алексей с радостью согласился.
Воздух посвежел, и они с наслаждением зарылись в теплое душистое сено. В саду стрекотали сверчки, упорно, с надеждой призывая самку. Алексей закрыл глаза и уже чувствовал, как сон накрывает его своей попоной, как вдруг сквозь нее пробился шепот брата:
– Александр Васильевич тоже… В Праге, после штурма… пригласил на обед польских генералов и штаб-офицеров… а после лёг на солому отдохнуть; к ночи ему разбили калмыцкую кибитку…
Алексею тотчас представился Суворов – такой, каким он, семнадцатилетний, увидел его наутро после штурма, – маленький, щуплый, великий… «Ура!» – кричал Ермолов тогда вместе со всеми и был счастлив. А Саша ведь служил в штабе, видел Суворова каждый день, был с ним рядом…
– Ах! – вырвалось у Ермолова. – Как мне мечталось увидеть Суворова в бою, заслонить его собой от вражеской пули! Вот счастливая участь воина! Отомстить жестокому и вероломному врагу…
– Алеша, Алеша… – Голос брата звучал ласково и печально. – И ты когда-нибудь поймешь, что поляки защищали себя – свои дома и семьи, свою свободу…
Они замолчали. Алексей еще успел подумать о том, что Саша часто рассказывает ему о Суворове, но почти никогда о своем отце – Михаиле Васильевиче Каховском, с которым развелась их мать, чтобы выйти замуж за Петра Алексеевича Ермолова. А ведь Михаил Васильевич разбил в девяносто втором году знаменитого Костюшку – это было еще до предпоследнего раздела Польши. Он всего четырьмя годами моложе Суворова; император Павел произвел его в генералы от инфантерии, назначил начальником Таврической дивизии и недавно пожаловал в графское достоинство. А Александра Каховского выключил из службы, хотя он герой Очакова и Праги…
Утро было тихим, радостным, улыбчивым. Завтракали в саду, ездили в поля – просто прогуляться: в сельских работах оба понимали мало, хотя Саша и выписал из Англии книги по агрономии, раз уж он теперь не воин, а смоленский помещик. Правда, всё еще может перемениться, лишь бы подвернулся удобный случай.
Эти его слова изгнали покой из души Алексея. Удобный случай… Этой весной, после коронации, государь посетил Владимирскую и Тверскую губернии, а потом через Шлиссельбург вернулся в столицу. Окажись он в Смоленске… И люди, которые были готовы «воспользоваться удобным случаем», сегодня соберутся здесь – на «галере», как Саша называет Смоляничи… И ему быть среди них…
Саша ненавидит «Бутова», как и его товарищи – отставные офицеры, сами себя называющие «канальями». А он, Алексей? После Польской кампании он служил волонтером в австрийской армии, в хорватской легкой кавалерии, сражался с французами в приморских Альпах. Потом вернулся в Россию – аккурат к началу Персидского похода. Был в отряде Сергея Алексеевича Булгакова, штурмовал Дербент, за что получил Владимира четвертой степени с бантом и чин подполковника. Когда скончалась императрица и наследник приказал всем командирам полков немедленно вернуться в пределы империи, граф Зубов сдал начальство над войсками Булгакову как старшему чином и уехал в Астрахань. Зубова все любили – веселый, красивый, храбрый, от пуль не прятался… Высочайшее повеление явно имело целью его погубить; Матвей Платов не подчинился и не ушел со своими казаками сразу – сопровождал графа Валериана и весь его штаб, оберегая от мести горцев. Все завоеванные области вернулись к персам, и призвавшие русских на помощь грузины снова остались с ними один на один – за что же тогда погибли столько людей? Бакунин, Семенов и с ними еще множество офицеров, не говоря уж про нижних чинов, сложили головы в ущелье у Алпан, где горцы устроили засаду; Булгаков выслал им на помощь полк Стоянова с четырьмя пушками, а то бы всех перерезали… И всё зря?
В памяти ярко всплыли картины горных ущелий, которые вновь, как наяву, огласились криками, громом стрельбы, сабельным звоном… А потом вдруг, без всякой связи, – трр, трр, трам-та-та-там – дефилируют взводы дурацким церемониальным шагом, в гатчинских шапках поверх с вечера завитых буклей и нелепо торчащих кос, унтер-офицеры с палками отдают команды по-немецки… Всё перевернулось в одну ночь. Так может быть, в одну ночь удастся и всё исправить?
***
Известие о кончине императрицы Екатерины и о воцарении Павла Петровича дошло до Якутска только в начале июня, после того как по Лене прошел ледоход. В церквях звонили в колокола, там же зачитали манифест, отслужили молебен о здравии государя-императора с троекратной пушечной пальбой, а на следующий день – панихиду по усопшей государыне. Еще через месяц прибыл новый курьер из Петербурга: государь дарует прощение и возвращает свободу полякам, сосланным сюда по приказу его матери; в бумаге значились имена Копеца, Городенского, Зеньковича и Оскерко.