Текст книги "Лишённые родины"
Автор книги: Екатерина Глаголева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)
XV
Сегодня он наконец-то увидит генерала Бонапарта.
Все, съехавшиеся нынче вечером к министру финансов Жану-Бартелеми Ле-Кутёль де Кантелё, непрестанно думали об этом, раскланиваясь со знакомыми, обмениваясь любезностями и новостями. Самый воздух наполнялся ожиданием, от которого уже становилось трудно дышать.
Михал Клеофас Огинский тоже переходил из комнаты в комнату, улыбался, говорил комплименты дамам, заговаривал со знакомыми мужчинами и знакомился с теми, кому его хотели представить. Вернувшись из Брюсселя, он решил полностью переменить свой образ жизни: чаще бывать в высшем свете, общаясь с самыми известными фигурами, но не как представитель польских патриотов, а как частное лицо. Пусть все видят в нем обычного польского эмигранта – человека, изгнанного из своего Отечества, но хранящего родину в своем сердце. Так он будет пробуждать к себе сочувствие, а не подозрительность, за ним перестанут следить филёры, а члены французского правительства и иностранные дипломаты сделаются с ним откровеннее, не предполагая в его расспросах тайного умысла. И он наконец поймёт, как же на самом деле французы относятся к полякам.
За последние полгода многое изменилось. Министр иностранных дел Шарль Делакруа ушел со своего поста (опухоль внизу живота причиняла ему всё большие неудобства), и был направлен послом в недавно созданную Батавскую республику – «младшую сестру» Франции. На должность министра в июле назначили Шарля Мориса де Талейран-Перигора, бывшего епископа Отенского. Огинский познакомился с ним, чтобы составить собственное мнение об этом человеке, который изменил и Богу, и королю, но не видит в этом ничего зазорного.
Талейран излучал обаяние и уверенность в себе. Ему слегка за сорок; заурядное лицо с носом-обрубком, но гордая посадка головы, благодаря которой он смотрит на собеседника сверху вниз, при этом взгляд серых глаз не высокомерный, а оценивающий. Несомненно, он умен, а главное – умеет выбирать нужных себе людей и сходиться с ними.
Талейран успел уехать за границу до начала Террора, который бы его не пощадил. Весь страшный девяносто третий год он провёл в Кенсингтоне, общаясь с эмигрантами и заводя знакомства с влиятельными англичанами, но король велел выслать его из страны, и Талейран, прихватив с собой поручительства европейских банков, на два года отправился в Америку, где пытался разбогатеть на спекуляциях землей и даже оснастил корабль для торговли с Индией. Манила его, однако, не Индия, а Франция. Мари-Жозеф Шенье (младший брат гильотинированного поэта, вошедший в Совет пятисот) ходатайствовал о возвращении Талейрана – на родину и в Законодательное собрание. Его речь возымела действие: с Талейрана сняли обвинения в измене, вычеркнули из списка эмигрантов, даже приняли в только что созданный Институт Франции – в Академию моральных и политических наук. Бывший друг герцога Орлеанского и член Конвента, тайно предлагавший свои (платные) услуги королю, стал одним из основателей республиканского Конституционного кружка, но ему было этого мало: он стремился войти в правительство. Супруга шведского посланника Жермена де Сталь, которой недавние, уже пятые, роды не помешали оставаться хозяйкой блестящего светского салона, представила его Баррасу, играющему первую скрипку в Директории. Талейран пугал баронессу тем, что покончит с собой, если не получит хорошо оплачиваемую должность. Из Америки он привез пятьдесят тысяч франков, которые положил в банк в Гамбурге, у госпожи де Сталь выклянчил еще двадцать пять тысяч, но разве это деньги? Баррас не хотел его видеть, считая изменника достойным лишь презрения и ненависти, на что баронесса пылко возразила, что всеми отвергнутый человек будет вынужден верно служить тому, кто протянет ему спасительную руку. Баррас пригласил его на ужин в Люксембургском дворце. Судьба дала Талейрану новый шанс, которого он не упустил: директор был в слезах из-за кончины своего утонувшего адъютанта, и бывший священник сумел его утешить… О том, что его назначили министром, он узнал, находясь в театре; прыгнул в фиакр и вместе с Бенжаменом Констаном (сердечным другом госпожи де Сталь и близким знакомцем Барраса) помчался в Люксембургский дворец, твердя: «Место есть, нужно составить огромное состояние, огромное состояние, огромное состояние!..»
Едва вступив в должность, Талейран известил об этом генерала Бонапарта, наговорив ему в письме замысловатых комплиментов. Генерал написал Директории, что выбор Талейрана «делает честь ее проницательности».
Курс национальной валюты был по-прежнему нестабилен, и министру платили зерном, измеряя его в мириаграммах (четыре нуля после единицы смотрятся внушительно); Талейран умудрялся менять его на деньги так, что выходило жалованье в сто тысяч франков золотом плюс пятьдесят пять тысяч на представительские расходы; при этом он еще и наделал долгов. Иностранные монархи воспрянули духом, намереваясь воспользоваться корыстолюбием нового главы французской дипломатии… Талейран сейчас тоже здесь – как обычно, в парадном костюме: черный сюртук с синими отворотами, пунцовые штаны, белый шарф, черная шляпа с султаном из трех красных перьев, черные туфли с красными бантами…
Корыстолюбие уже погубило генерала Пишегрю. Ему Огинский тоже был представлен. Прямая противоположность Талейрану: высокий лоб с залысинами, большие красивые глаза, крупный нос, сочные губы… Зимой девяносто пятого генерал блистательно провел кампанию во Фландрии, захватив Амстердам, весной получил титул Спасителя Отечества, подавив восстание санкюлотов, но затем вдруг перешел на сторону принца Конде и выдал роялистам планы генерала Журдана, который поэтому был разбит. Несмотря на то, что Пишегрю отстранили от командования, он не утратил своей популярности и решил прийти к власти другим способом – через выборы в Законодательное собрание. Частичные выборы весной V года Республики стали триумфом монархистов, которые получили большинство в обеих палатах. Пишегрю предстояло возглавить Совет пятисот, а председателем Совета старейшин должен был стать маркиз де Барбе-Марбуа – агент графа Прованского, который после казни старшего брата и смерти малолетнего племянника провозгласил себя королем Людовиком XVIII. Законы против эмигрантов и священников, отказавшихся присягнуть Конституции, были отменены.
Все пять директоров в свое время голосовали за казнь короля, однако после выборов Директория разделилась: Бартелеми и Карно держали сторону роялистского большинства, Рёбель и Ревельер-Лепо остались республиканцами; Баррас же не знал, к кому прислониться, хотя Талейран, опасавшийся прихода к власти (и мести) роялистов, советовал ему действовать на опережение. И тут генерал Бонапарт прислал Баррасу бумаги, найденные у графа д’Антрег. После вторжения французов в Венецию граф, принявший русское подданство, бежал оттуда вместе с российским послом, прикрываясь статусом дипломата, однако в Триесте был арестован вместе с семьей и препровожден в Милан, где его допросил сам Бонапарт. В личных бумагах графа обнаружились письма о переговорах контрреволюционеров с генералом Пишегрю. Д’Антрегу удалось бежать из миланской тюрьмы с помощью супруги генерала Бонапарта, сопровождавшей его в Итальянском походе: она была большой поклонницей жены графа – оперной певицы мадам Сент-Юбер, известной на всю Европу, которая ради него оставила сцену. А вот Пишегрю ускользнуть не удалось. Восемнадцатого фрюктидора, на рассвете, в Париж вошли войска генерала Ожеро, присланного Бонапартом. Бартелеми, Пишегрю, Барбе-Марбуа и действующих председателей обеих палат, а также командиров охраны Законодательного собрания, с полсотни депутатов и журналистов арестовали, посадили в Тампль, а затем на телегах, в железных клетках, вывезли в Гавр и отправили во Французскую Гвиану, в Синнамари. Карно успел скрыться. Результаты выборов в сорока девяти департаментах аннулировали; по всему Парижу развесили плакаты о предательстве Пишегрю. Никаких волнений не последовало; народ не встал на защиту своих избранников; местные власти и депутаты-центристы благодарили правительство за решительные действия…
Вон он, Баррас – ходит среди гостей. Глубоко посаженные темно-серые глаза, вьющиеся темные волосы, зачесанные на лоб и на виски, выступающий вперед подбородок – признак воли и целеустремленности…
В то время как генерал Пишегрю отправлялся в зловещую пустыню, генерал Лафайет наконец-то обрел свободу после пяти лет, проведенных в заточении: австрийцы были вынуждены выпустить его из Ольмюцкой крепости вместе с женой и дочерьми, разделявшими его заключение добровольно. Генерал Бонапарт ясно дал цесарцам понять: освобождение героя двух революций – условие мирных переговоров. Двери узилища раскрылись девятнадцатого сентября – «из уважения к правительству Соединенных Штатов Америки, требовавших освобождения заключенных», которых отвезли в Гамбург и передали американскому консулу. В Париже на это событие откликнулись песнями и гравюрами, Лафайет написал благодарственные письма Талейрану и Бонапарту, однако виновник «чуда его освобождения» не желал видеть Лафайета в столице – опасался соперничества? Его даже не вычеркнули из списков эмигрантов, хотя бывший маркиз нарочито носил на шляпе трехцветную кокарду, чтобы отличаться от французов в Гамбурге. В Америке его приняли бы с радостью, но Лафайет слишком слаб, чтобы плыть через океан, а его верная жена Адриенна еле держится на ногах. Он остался в Шлезвиг-Гольштейне…
Мирный договор с австрийцами в Кампо-Формио подписали семнадцатого октября. Австрийский император признал границами Франции ее естественные пределы: Рейн, Альпы, Средиземное море, Пиренеи и Атлантический океан; Бонапарту удалось осуществить мечту кардинала де Ришелье. Из Ломбардии, Реджио, Модены, Мирандолы, трех легатств, отнятых от Папской области, Вальтелины и части венецианских владений на правобережье Адидже образовали Цизальпинскую республику под контролем французов, которые получали в свое распоряжение бессчетные художественные ценности и морские торговые пути. Кроме того, в Раштатте предполагалось подписать военную конвенцию, по которой французские войска займут Майнц. В Париж этот договор привез генерал Бертье; Директория, захваченная врасплох, не торопилась его ратифицировать, тогда генерал Бонапарт приехал сам…
– Пришел! Пришел! – шорохом пронеслось по всем комнатам.
Де Кантелё ушел встречать важного гостя; теперь они вдвоем медленно продвигались по комнатам: граф представлял генералу тех, с кем он не был знаком. Это напоминало аудиенцию. Огинский остался стоять, где был, чтобы не суетиться. В комнате повисла тишина, шепот смолк, все взгляды были устремлены на дверь. Наконец, вошел невысокий, худощавый мужчина в сером сюртуке и панталонах до колен, с неловко повязанным галстуком, с красивым, загорелым, но нездорового вида лицом и гладкими каштановыми волосами, закрывающими лоб и уши. Плечи узкие, щеки впалые, губы плотно сжаты, но серые глаза – живые и проницательные.
– Граф Огинский! – представил Михала хозяин дома.
Генерал Бонапарт тотчас спросил, давно ли он уехал из Константинополя. Прекрасная память! Голос глуховат, и говорил он короткими, сухими фразами: как поживает Обер-Дюбайе? Кто из военных остался с ним? Какое впечатление произвела на вас Турция?.. Огинский старался отвечать столь же кратко.
Когда все представления были сделаны, дамы собрались у пианино и стали просить Михала сыграть марш польских легионов. Бонапарт услыхал и тоже подошел:
– Давайте послушаем! Ведь это о польских легионах. Только всегда следует добавлять: об отважных польских легионах. Поляки дерутся, как черти!
Огинский сыграл бравурную пьесу, украшенную фиоритурами, вложив в игру всё свое умение. Заговорили о музыке, об итальянской опере. Бонапарт поддержал разговор, похвалив Паизиелло – своего любимого композитора. Затем де Кантелё увлек его в сторонку, чтобы поговорить о главном: в документах, захваченных у д’Антрега, нет ничего такого, что оправдало бы столь строгие меры против людей, которых сотнями депортируют вместе с семьями… Бонапарт внимательно выслушал его, ничего не обещая; вскоре он откланялся и ушел.
Все мечтали его увидеть. На улицах и площадях, по которым он мог проехать, стояли толпы парижан – но напрасно; руководители всех политических партий явились к нему домой – он никого не принял. Правительство устроило грандиозный праздник по случаю доставки в Париж мирного договора; знамена, захваченные в Италии и привезенные в столицу Бернадотом, развевались перед Люксембургским дворцом. Бонапарт выступил там с краткой речью (он вообще был никудышным оратором):
– Граждане, я тронут выраженным вами участием. Я старался как мог вести войну и заключать мир. Пусть теперь Директория воспользуется этим ради счастья и процветания Республики. Чтобы обрести свободу, французскому народу пришлось воевать с королями. Чтобы получить Конституцию, основанную на разуме, он восемнадцать столетий боролся с предрассудками: религия, феодализм, деспотизм приходили на смену друг другу и управляли Европой. А с момента подписания мира, который вы заключили недавно, начинается эпоха представительной формы правления. Я вручаю вам Кампоформийский мирный договор, ратифицированный императором. Этот мир обеспечит свободу, процветание и славу Республике. Когда благополучие французского народа будет основано на лучших естественных законах, свободной станет и вся Европа.
Талейран был куда более красноречив:
– Принеся нам этот верный залог мира, гражданин Бонапарт напоминает нам помимо воли о бесчисленных чудесах, приведших к этому великому событию, – разливался он соловьем. – Но он может быть спокоен: сегодня я умолчу обо всем, что войдет в Историю и чем будут восхищаться потомки; хочу даже добавить, удовлетворяя его нетерпеливое желание, что эта слава, озаряющая всю Францию своим блеском, принадлежит Республике… Франция будет свободна, а он, возможно, никогда. Такова уж его судьба.
Талейран всячески старался снискать благорасположение генерала. В начале января он устроил в его честь роскошный бал, пригласив высший свет и зарубежных гостей. Бонапарт явился туда с большим опозданием и скоро уехал: ему претило быть «медведем на ярмарке», к тому же его ждали более важные дела.
Во внешности Сулковского тоже нет ничего героического: начинающие редеть растрепанные волосы, кольцами спадающие на высокий лоб, мягкие бакенбарды и усы, печальный взгляд из-под длинных ресниц, тонкий нос с небольшой горбинкой. Но Бонапарт знает его и ценит, поверяя самые тайные помыслы. Юзеф по секрету рассказал Огинскому, что генерал большую часть дня проводит над географическими картами. Разостлав их на полу в кабинете, он меряет их циркулем, что-то чертит карандашом, переходя от одной к другой: не может сделать выбор между вторжением в Англию и походом в Египет.
Генерал жил в Париже в небольшом двухэтажном особняке, в четыре окна по фасаду, на улочке Шантрен – «поющих лягушек», которую муниципалитет переименовал теперь в улицу Победы. Аллея приводила прямо к боковому крыльцу под шатром в сине-белую полоску, напоминавшим походную палатку. Этот особняк в свое время построил виконт де Сепор для своей любовницы, актрисы Жюли Карро; после Революции его снимала Жозефина де Богарне; именно там с ней и познакомился генерал Бонапарт, случайно выйдя к простенькому домику вдоль нескончаемых оград. Там они и поженились в марте девяносто шестого… Их маленькая квартирка была обставлена довольно скромно, но со вкусом; никаких приемов они не устраивали, в свет выезжали редко, и в девять часов вечера генерал чаще всего был уже дома, а затем читал при свете лампы до двух-трех ночи.
Однажды он вернулся домой после неприятной встречи в правительстве, долго мерил шагами свой кабинет, заваленный книгами и картами. Сулковский решился спросить, что случилось.
– Францией управляют из рук вон плохо, – раздраженно ответил ему Бонапарт. – Править Францией должны мы, военные! А для этого нужно, чтобы в Республике наступил еще больший хаос, чтобы Директория и Законодательный корпус сцепились друг с другом. А мы пока уедем: пусть наломают еще больше дров. Мы же за это время упрочим свою репутацию, вернемся и наведем здесь порядок. Плевать на республиканцев, раз они профукали свою Республику…
Юзеф лишился дара речи. Так значит, Жубер, войска в Париже, аресты, депортации – это не случайно? Это была не вынужденная суровость для спасения Республики, а средство ее расшатать? Не может быть… Он так верил этому человеку…
Бонапарт спохватился, поняв по лицу Сулковского, какие мысли его посетили, улыбнулся и попытался обратить всё в шутку, но Юзеф не спал всю ночь – думал, размышлял… Возможно, что генерал прав, а он заблуждается. Когда на польском троне сидели великие полководцы, Речь Посполитая процветала. А Вашингтон? Не зря же первым президентом Соединенных Штатов стал бывший главнокомандующий… Но так цинично рассуждать, как Бонапарт… А может быть, так и надо; монахам и подвижникам власть не удержать… Свобода – это не распущенность; в Париже сейчас грабят среди бела дня, срывая с дам шубы возле театров, – вот что значит отсутствие сильной руки и твердой власти. Генерал достаточно умен, чтобы найти золотую середину между вольностями и дисциплиной. Во всяком случае, он, Юзеф Сулковский, не переменит лагеря; он последует за генералом Бонапартом, куца бы тот ни направился.
Англия или Египет? Что толку размышлять, сидя дома. Генерал выехал на побережье Ла-Манша, взяв с собой Сулковского и секретаря Бурьенна. Ходил по берегу, смотрел вдаль, думал, заложив руки за спину… На обратном пути, в карете, пробормотал: «Если останусь здесь, скоро пойду ко дну. Надо идти на Восток».
Директория с радостью дала «добро» на Египетский поход, предоставив генералу необходимые средства и сорок тысяч солдат: его популярность уже начинала беспокоить Барраса. Сулковскому, владевшему арабским языком, сразу прибавилось работы: искать все карты, какие только можно достать, добывать сведения об особенностях рельефа, климате, местных племенах, новейшей истории и политической ситуации…
Однако мир, завоеванный Бонапартом, как оказалось, висел на волоске, который чуть не оборвался в апреле. Главнокомандующим французскими войсками в Италии теперь был Жан-Батист Бернадот; Бонапарт, ревниво относившийся к чужим успехам, добился через Талейрана, чтобы его отправили послом в Вену. Боевого генерала удалось прельстить высоким жалованьем – около ста сорока четырех тысяч франков в год; австрийцы выразили протест, но было поздно: второго марта Бернадот уже вручал свои верительные грамоты Францу П. Французов в Вене не жаловали, посол жил в своей резиденции практически на осадном положении, но и французы были настроены к австрийцам враждебно, а в окружении генерала оказался поляк, желавший отомстить за раздел своей Отчизны… Местные газеты раззвонили о том, что французский посол якобы запретил своим подчиненным носить трехцветную кокарду, чтобы не дразнить гусей; Талейран прислал Бернадоту письмо, которое тот воспринял как реприманд, вспылил и вывесил у здания посольства французский флаг… Дом тотчас окружила разъяренная толпа; зазвенели выбитые камнями стекла, а Бернадот подлил масла в огонь, выскочив на крыльцо с саблей наголо. Толпа устремилась на штурм; стоявшие на улице экипажи разломали, французский флаг сорвали и сожгли; потребовалось вмешательство австрийских войск, чтобы уладить конфликт, продолжавшийся добрых пять часов. Через два дня Бернадот покинул австрийскую столицу, а Директория уже собиралась отменить экспедицию в Египет. Однако всё разъяснилось, мир удалось сохранить… Мир с Австрией.
Бонапарт получил приказ как можно скорее отправляться в Тулон, где уже собрался крупный флот.
Талейран, обещавший поехать с генералом в Константинополь, разумеется, уклонился от этого, чем сильно его рассердил. Свободное место в карете Бонапарта заняла Жозефина, которую он считал своим талисманом; она проводит мужа до берега моря – но и только. Оба тяжело переживали грядущую разлуку; Жозефина опасалась за свое будущее: ей было ясно, что популярного генерала намеренно хотят удалить из столицы, и что с нею станет, если она лишится своего защитника и покровителя?.. Штаб выехал вперед; попутчиком Сулковского стал его тесть Вантюр, бывший переводчик при французском посольстве в Высокой Порте. Рано утром они сели в почтовую карету, остановившуюся неподалеку от дома часовщика Бреге на набережной Люнетт, где они на пару снимали квартиру. На середине Нового моста у кареты отвалилось колесо. Плохое предзнаменование…
– Мы не вернемся оттуда, друг мой, – печально сказал Вантюру Сулковский, обычно не склонный к предрассудкам. – Мы останемся в Египте.
Пассажиры ждали, пока хмурый, не выспавшийся возчик поставит колесо на место с помощью бродяги, обрадованного случаем заработать. Когда все снова уселись, Сулковский высунулся в окошко, бросил прощальный взгляд на Фонтан Самаритянки, на Лувр…
– Прощай, Франция! Прощай, Польша…
***
Шарлотта Карловна Ливен в «русском» придворном платье и усыпанном бриллиантами кокошнике шла по мозаичному паркету Большой церкви Зимнего дворца, неся на подушке из золотой парчи младенца, укрытого императорской мантией с горностаевым подбоем. По бокам от нее выступали обер-шталмейстер Лев Александрович Нарышкин и граф Николай Иванович Салтыков. Их задачей было вовремя подхватить ребенка, если, не приведи Господь, он соскользнет с подушки, но обоим перевалило за шестьдесят, и надежда на них была плоха. Впрочем, князь Безбородко не зря говорил, что генеральше Ливен надо было родиться мужчиной: поступь ее была тверда, а руки сильны. Ей доверили уже не первое царское дитя, она справится.
Евангелисты смотрели на нее из-под потолка; воскресший Христос возносился в небеса. Яркие лучи февральского солнца лились в круглые окошки купола, играя на позолоте пилонов, лепных украшений и скульптур.
Имя новорожденному было найдено больше года назад, еще до его зачатия. Часовой у Летнего дворца доложил Павлу Петровичу в самый день его воцарения, будто ему явился архангел Михаил… Возможно, солдат слукавил, желая выслужиться и получить на водку, но мнительный император тотчас дал обет: если у него родится еще один сын, назвать его Михаилом. Он велел сломать Летний дворец и в конце февраля заложил первый камень в основание нового – Михайловского. Мария Федоровна разрешилась от бремени двадцать восьмого января девяносто восьмого года, в половине четвертого ночи, о чем возвестили двумястами одним выстрелом из пушек. Вероятно, младенца этот грохот не слишком обеспокоил, поскольку на разводе император отдал при пароле приказ великому князю Александру: «Бог даровал нам сына, его императорское высочество, великого князя Михаила Павловича, которому и быть генерал-фельдцейхмейстером и шефом гвардейского артиллерийского батальона».
Александр стал восприемником своего младшего брата. Читая «Символ веры», он словно впервые произносил каждое слово, наполнявшее его радостью и надеждой. Отец ясно дал ему понять, что новорожденный мальчик – не ровня ему и его братьям, ведь он «порфирородный», сын императора, а не великого князя. Возможно, именно Михаил унаследует престол? Ах, как это было бы хорошо! Приняв брата-крестника из купели в крыжму, Александр с умилением смотрел, как он сучит ножками и ручками, пока сестра Александра, исполнявшая роль крестной матери вместо герцогини Вюртемберг-Штутгартской, вытирает его и облачает в голубую крестильную рубашку.
Певчие пели тихо, чтобы не напугать младенца, и в ходе длинного обряда, продолжавшегося больше двух часов, он даже задремал. Кормилица, повитуха и няня (на эту роль назначили миссис Кеннеди, жену пастора англиканской церкви) тоже присутствовали в церкви, за ширмой; император избавил их от необходимости надевать фижмы и затягиваться в корсет. После сугубой ектении и отпуста Павлу поднесли на золотом блюде орден Святого Андрея Первозванного, который он возложил на сына, и тот заплакал. Ордена Святого Александра Невского, Белого орла, Святой Анны и Святого Станислава были пожалованы ему заочно.
Отслужили молебен с коленопреклонением, под артиллерийский салют в триста один выстрел – такой чести еще не удостаивали ни одного ребенка императорской четы. На торжественный обед собрались весь двор и особы первых классов; играл оркестр, пел хор; когда стемнело, весь город озарился иллюминацией.
Государыня на обед не явилась: она еще не оправилась от трудных родов и была удручена недавней смертью своего отца, герцога Вюртембергского. Акушер, выписанный из Берлина вместо прежнего (он тоже умер), объявил императору, что не ручается за жизнь его супруги, если она снова забеременеет. Павла не слишком огорчила перспектива воздержания на супружеском ложе, хотя он и был довольно нежен и предупредителен с женой. Поговаривали, что акушера подбил так сказать Кутайсов, желавший отдалить государя от императрицы и фрейлины Нелидовой, которые в последнее время оказывали на него довольно большое влияние. При дворе складывались новые партии, плелись новые интриги, и каждому надо сделать правильный выбор, чтобы не просчитаться…
***
Станислав Август Понятовский лежал в гробу в Мраморном зале Мраморного дворца. Стены затянули траурным крепом, окна завесили белыми полотнищами с красным быком. Короля обрядили в мундир с серебряным шитьем и только российскими орденами. Шляпа с белым пером лежала сбоку, на голову же ему надели особую шляпу, на которую Павел, приблизившись торжественным шагом, водрузил золотую корону.
Гроб, накрытый пологом, вынесли из дворца и поставили на роскошный катафалк. Император ехал за ним верхом, с опущенной книзу обнаженной шпагой в руке. На подушке несли другую корону – вызолоченную серебряную, на которую потратили из казны три тысячи двести рублей. Еще шесть тысяч ушло на траурные облачения лошадей, факелы и знамена.
Проследовав по гранитной набережной Екатерининского канала, кортеж свернул на Невский проспект и остановился у костела Святой Екатерины Александрийской. Арочный портал фасада словно приглашал войти в иной, неизведанный мир, навсегда закрыв двери за своей спиной. Сомкнутые смертной печатью очи Понятовского уже не видели большого полотна за главным престолом – «Мистическое обручение святой Екатерины», – пожертвованного храму покойной императрицей. Не слышал он ни сладостного грома органа, ни реквиема, написанного Козловским… После отпевания гроб снесли в склеп по правую сторону алтаря и предали земле.
Неожиданная смерть короля во время приготовлений к балу взбудоражила столицу, все только о ней и говорили. Это просто невероятно! Шесть недель назад он был здоров и весел, принимал у себя императора по случаю наступления Нового года и после продолжительной беседы с ним радостно объявил своему двору: «Наконец судьба устала преследовать нас – мы скоро увидим Варшаву!» Госпожа Виже-Лебрен не упускала случая рассказать о том, что предсказала кончину Понятовского, работая над его портретом: его левый глаз выглядел более тусклым, чем правый, а это верный знак скорой смерти. Одни говорили, что король простудился на Иордани, другие отметали эти слухи: его хватил удар. Как и покойную матушку-государыню. Ей ведь тоже было шестьдесят семь лет, как и ему. Нет, ему – шестьдесят шесть… Нашлись и такие, которые думали, что смерть польского короля ускорили из соображений экономии: содержание его двора слишком дорого обходилось казне. Однако на похороны государь не поскупился: на них потратили больше пятидесяти двух тысяч рублей.
Павел приехал в Мраморный дворец, как только тревожная весть достигла Зимнего, и не отходил от постели Станислава Августа до самой смерти. Его сыновья были здесь же, и с ними адъютанты – братья Чарторыйские. Доктор Беклер когда-то лечил и их; теперь всё его искусство оказалось бессильно против высшей силы, распоряжающейся человеческими судьбами. Католический священник принял исповедь бывшего короля и закрыл ему глаза.
Элъжбета Грабовская была безутешна, вся свита в слезах. Разбором вещей покойного и выплатой жалованья его слугам занималась «печальная комиссия». Шесть камер-пажей, двадцать пажей, десять камер-лакеев, гардеробмейстер, восемь скороходов, сорок лакеев, лекари, секретари, повар, парикмахеры, прачки, посудомойки… Всего на тридцать девять тысяч рублей. Этой суммы, разумеется, не могли покрыть мраморный трон, парадная кровать с вензелем императрицы Екатерины, бархатные обои, отделанное горностаем покрывало и шесть табуретов, оставшиеся после покойного. Императора Павла, впрочем, интересовало не это, а записки польского короля. Адам Ежи Чарторыйский тоже хотел найти их и прочесть, но они либо оказались уже изъятыми, либо ловко спрятанными самим автором при жизни. Всё, что ему досталось, – скучная глава о том времени, когда Понятовский был саксонским посланником при русском дворе…
***
Господи, Царица Небесная, что там еще?
Придворные улыбались и перешептывались. Князь Горчаков обернулся – так и есть. Фельдмаршал Суворов, при всех орденах, кланялся в пояс оторопевшему мужику, прижимавшему к груди охапку дров. Извинившись перед знакомым, обратившимся к нему с вопросом, Андрей Иванович быстро подошел к ним.
– Что вы делаете, дядюшка? Это же истопник! – шепнул он с досадой.
– И, Андрюша! – громко ответил Суворов. – Сегодня истопник, не успеешь оглянуться, а он уж какой-нибудь вельможа. Лучше задобрить заранее!
Как раз в этот момент в двери вошел барон Кутайсов и остановился в недоумении, услышав смешки. Суворов еще больше усилил его смущение, заговорив с ним по-турецки. Горчаков уже не знал, куда деваться; спас его возглас: «Государь!» Кто-то, стоявший у окна, увидел, как Павел подъехал верхом к крыльцу. Через несколько минут император величавой поступью вошел в приемную, увидел Суворова и пригласил в кабинет; прочие остались дожидаться.
Из всех поручений императора, полученных Горчаковым за последние полгода, это стало самым хлопотным.
Не успел он вернуться из Дубно, где расквартировали армию Конде (бывшее владение князей Любомирских после третьего раздела Польши стало уездным городом Волынской губернии; знаменитую контрактовую ярмарку Павел перенес в Новоград-Волынский), как государь велел ему ехать в Кон-чанское и привезти своего дядюшку в Петербург. Разумеется, исполнить это надо было как можно скорее, но Суворов заставил себя долго упрашивать: и стар-то он, и нездоров, и ехать далеко, да и холодно – середина февраля… Андрею всего восемнадцать лет, но его отцу уже за восемьдесят, матери за пятьдесят, он привык иметь дело с капризными стариками. Наконец, граф дал ему слово, что приедет, но только на своих лошадях – «на долгих».