Текст книги "Лишённые родины"
Автор книги: Екатерина Глаголева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)
В комнате находилось около сорока польских офицеров в разных званиях; Михал вглядывался в их лица сквозь сизый табачный дым, но никого не узнавал. После представлений он коротко сообщил, что прибыл сюда по поручению Польской депутации в Париже и французского посла в Константинополе для ознакомления с ситуацией и информирования о ней.
Им, вероятно, известно, что в настоящий момент формируются польские легионы в составе французской армии; им могут предоставить возможность создать такой легион для военных операций близ русской границы.
– Считайте, что он уже создан, – перебил его Домбровский. – Вы говорите с генерал-аншефом Польско-литовских войск в Валахии и Молдове; эти господа, – он обвел рукой присутствующих, – подписали акт о присвоении мне этого звания.
– Ах, вот как, – отозвался Огинский. – В таком случае прошу вручить мне этот документ для передачи французскому послу; я уверен, что он будет им утвержден; это существенно облегчит нашу задачу.
Между ними сразу возникла неприязнь. Домбровский отнесся к Огинскому подозрительно, возможно, видя в нем соперника или интригана; Огинского же раздражало самомнение этого наглого и недалекого человека, погрязшего во всех смертных грехах. При первой же встрече Огинский предупредил, что он – «месье Мартен», французский купец, ведущий дела в Константинополе; неосторожность Обера-Дюбайе, назвавшего его по имени во время дипломатического приема, как раз и побудила Михала покинуть столицу Порты; за ним по пятам следуют два курьера – русский и австрийский, ему грозит арест. Однако Домбровский тотчас пренебрег его предостережением. По глупости? Из вызова? Или нарочно, желая навлечь на него неприятности? В любом случае выходит, что по глупости, et la bêtise coûte cher[10]10
А глупость дорого обходится {франц.).
[Закрыть].
Прочитав пресловутый акт о присвоении Домбровскому звания генерал-аншефа, Огинский был удивлен и озадачен: никогда еще он не держал в руках столь безграмотного и плохо составленного документа. Однако он не стал делать замечаний, наоборот: расположить к себе людей можно только похвалой и одобрением. Здесь собрались самоотверженные патриоты, мечтающие о возрождении своей Отчизны и готовые пойти ради нее на любые жертвы, а вовсе не сброд с контрактовых ярмарок, любящий драку ради драки и готовый продаться кому угодно, – по крайней мере, нужно делать вид, что он в это верит. Такая тактика принесла свои плоды: после нескольких бутылок молодого болгарского вина, распитых с офицерами, и без того не слишком сдержанные языки развязались, и Огинский узнал много интересного. Например, о том, что в Бухаресте существует клуб, где собираются поляки, по очереди избираясь его председателем (о, эта страсть поляков к выборам!), а еще о некоем плане военной кампании, разработанном Домбровским. В клуб Михал отправился на следующий же день; пробежал глазами протокол, который вёл секретарь, увидел в нем свою фамилию и тотчас швырнул в огонь, после чего именем французского посла потребовал клуб закрыть и более никаких собраний не проводить: рядом неприятель, кругом шпионы, поляков всего тысяча восемьсот семьдесят – и что они будут делать, когда придет Суворов с шестьюдесятью тысячами солдат? Вернувшись домой, он завел разговор с Домбровским о партизанской войне, вспомнив свой рейд на Динабург, ведь, имея в своем распоряжении столь малочисленное войско, единственное, что можно делать, – тревожить неприятеля вылазками, диверсиями, нападениями на обозы и тому подобным. Домбровский не удержался и с видом превосходства положил перед Огинским несколько листов, исписанных своим корявым почерком, – план вторжения в Галицию.
Читая, Михал прилагал большие усилия к тому, чтобы сохранять невозмутимость и не выдать своих чувств. Этот план был составлен не военачальником, а главарем разбойничьей шайки! Перейдя границу, Домбровский намеревался захватить казенные деньги на австрийских таможнях, чтобы набрать на них рекрутов и закупить оружие. Составленное таким образом войско двинется на Лемберг (бывший польский Львов), чтобы попасть туда к началу контрактов, когда в город съедутся богатые люди со всей Галиции. Под лозунгом «Свобода, равенство и братство!» из тюрем выпустят преступников, вооружат слуг и рабочий люд, привлекут к борьбе патриотов из числа студентов университета, чтобы они все вместе напали на богатеев и завладели их капиталами. А уж тогда… Тогда – что Бог даст.
В душе графа Огинского клокотало возмущение, однако он преспокойно сложил листы и сунул их за пазуху, пояснив Домбровскому, что должен ознакомить с его планом Обера-Дюбайе. На самом деле он намеревался немедленно сжечь эти позорные бумаги, чтобы от них не осталось и следа. На другой день он собрал всех офицеров и объявил им, что отправляется в Галицию для переговоров, просил их быть благоразумными и не предпринимать никаких действий без ведома генерала Карра-Сен-Сира. Домбровскому же в разговоре наедине запретил выступать в поход без разрешения французского посла, пригрозив арестом в случае неповиновения.
Верховых лошадей оставили в Бухаресте, отправившись далее в почтовом экипаже: так будет быстрее. До Фокшан добрались часов за десять, но там выяснилось, что ехать далее нельзя без особого разрешения господаря Молдавского княжества, а получить его можно только в Яссах. Огинский же как раз хотел миновать молдавскую столицу, зная, что господарь Александр Каллимаки, грек-фанариот, хотя и служил ранее Великим драгоманом Высокой Порты, был лоялен русским и совсем недавно велел арестовать несколько польских военных, передав их в русское консульство. Никакие просьбы, увещевания, посулы действия не возымели; пришлось проделать еще двести верст. В Яссы прибыли глубокой ночью; у городских ворот экипаж остановили, Огинского хотели вести во дворец господаря… Но тут янычар, своей головой поклявшийся Оберу-Дюбайе доставить курьера на границу в целости и сохранности, начал шуметь и грозиться по-турецки. Его господин имеет фирман, подписанный самим султаном, ему не нужно никакого иного разрешения! Ошарашенная стража пропустила экипаж, который благополучно прибыл на почтовую станцию, где «месье Мартен» остался дожидаться своей участи, янычар же помчался в княжеский дворец.
Огинский предусмотрительно нарядился в синие шаровары и красную доламу, водрузив на голову феску; он уже немного говорил по-турецки – достаточно, чтобы объясняться с янычаром, и всё же ему приходилось прилагать неимоверные усилия, чтобы не выдать своего волнения. Почтовые служители, два молодых грека, не спускали с него глаз; кроме того, к нему то и дело подходили молдавские дворяне, пытаясь выяснить, кто он такой и что здесь делает. Огинский кратко отвечал на смеси турецкого с немецким, припоминая, как вели бы себя коренные константинопольцы в подобной ситуации. Возвращение янычара доставило ему огромное облегчение, к тому же тот принес добрые вести: фирман подействовал, лошади готовы, можно ехать.
Ну, с Богом – в Буковину!
На пятом перегоне от Ясс в здание почтовой станции зашел немолодой человек благообразной наружности, с хорошими манерами, и учтиво обратился к Михалу по-немецки, попросив разрешения разделить с ним трапезу. Огинский ответил, что почтет это за честь, и спросил своего собеседника, откуда он едет и куда направляется. Услышав, что из Петербурга в Константинополь, Михал слегка встревожился, однако путешественник не производил впечатления полицейского агента и вообще не походил на русского. Когда Огинский сбился во время разговора (он уже начал подзабывать немецкий), тот с легкостью перешел на французский. Со стариковской словоохотливостью он выложил все столичные новости: императрица Екатерина скончалась, на престол взошел ее сын Павел, который начал свое царствование с поистине великого поступка – посетил в тюрьме Тадеуша Костюшко, главу польских инсургентов, и отпустил его на свободу.
Михал вскочил и в волнении заходил по комнате. Радость переполняла его, хотелось петь, танцевать, кричать! Удивленному старику он назвался французским купцом, едущим из Константинополя в Париж, и тот как будто удовлетворился этим объяснением: всем известно, с каким сочувствием французы относятся к полякам. Кстати, император Павел любит французов и, несомненно, в ближайшее время пойдет на сближение с французским правительством для установления всеобщего мира в Европе. Дай-то Бог…
Огинский не решался спросить, как зовут старика и откуда он родом. И всё же он полюбопытствовал, какие дела зовут его в Константинополь. Тот ответил, что на него возложена весьма приятная миссия: он везет изгнанным из отечества полякам слова Павла о мире, забвении прошлого, прощении и великодушии. Вот, не угодно ли взглянуть…
У курьера был при себе список эмигрантов, которым новый император даровал прощение. Михал нашел в нем свою фамилию… На счастье, в этот момент вошел Дениско – сообщить, что лошади готовы. Поскорее простившись с незнакомцем, Огинский почти выбежал во двор.
Верить ему или не верить? – неотступно думал он дорогой. А вдруг это всё-таки провокатор? Ах, если бы это было правдой… Неужели он снова увидит места своего детства, обнимет своих родных? Жить, не таясь, в своем доме, называться собственным именем, принимать гостей и отдавать визиты, выбирать друзей по душевной склонности, а не по необходимости, ходить в оперу, не опасаясь быть узнанным… Всё, что когда-то было его нормальной жизнью, теперь казалось пределом мечтаний. Но этого никогда не будет, пока Польша под чужой пятой.
***
Зал гудел, словно в нем заперли пчелиный рой; братья Чар-торыйские изумились, увидев столько людей; это всё были поляки, проживавшие в Петербурге. Им навстречу быстро шел молодой человек, гневно жестикулируя и возмущаясь вслух; перед ним расступались. Адам узнал его: это был Ириней Хрептович, младший сын канцлера великого литовского Иоахима Хрептовича, который в свое время убеждал короля Станислава Августа поддержать Тарговицкую конфедерацию. Его старший брат Адам во время восстания служил адъютантом генерала Мокроновского, а после раздела Польши остался в Вильне и стал школьным инспектором, продолжая дело отца, стоявшего у истоков Эдукационной комиссии. Иреней тоже поступил в российскую службу… Проводив его взглядом, Чарторыйские пошли туда, откуда он сбежал, – вглубь зала, где стоял стол, покрытый сукном, с разложенными на нем листами бумаги, перьями и чернильницами. Там их встретил Александр Борисович Куракин с озабоченным выражением на лице. Всем приглашенным полякам предлагалось подписать ручательство о том, что Игнаций Потоцкий в случае своего освобождения не предпримет ничего против России. Так вот что разгневало Хрептовича! Многие люди из прежнего окружения короля считали Потоцкого предателем и не сомневались, что, оказавшись на свободе, он вновь начнет строить козни против России – зачем же компрометировать себя? Чарторыйские подписали бумагу не колеблясь; Куракин пробежал ее глазами, убедился, что она составлена в ясных и точных выражениях, и любезно им улыбнулся. Братья отошли к стене, уступив место за столом другим.
Когда ручательства были получены от всех присутствующих, двери смежной комнаты отворились, и оттуда вышли Игнаций Потоцкий, Юлиан Немцевич, Игнаций Закжевский, полковник Сокольницкий, Тадеуш Мостовский, Ян Килинский и Андрей Капостас. Их обступили, обнимали, поздравляли; Чарторыйские тоже подошли пожать руку Потоцкому, который выглядел взволнованным и смущенным: чтобы обрести свободу, всем узникам пришлось подписать присягу на верность императору Павлу и его наследнику Александру, а теперь еще и любезные соотечественники сковали себя круговой порукой ради него… Коспошко не было: он всё еще не мог ходить и оставался в Мраморном дворце, где государь отвел ему покои на первом этаже.
…Следствие по делу польских мятежников завершилось давно, летом 1795 года; в своих ответах на вопросы генерал-прокурора Самойлова Костюшко был краток и старался упоминать как можно меньше имен. Его содержали без особой строгости: разрешали выписывать книги и газеты, гулять во дворике (то есть лежать на походной кровати под деревом, укрывшись пледом); лейб-медик Роджерсон докладывал о его здоровье императрице; приговор же по его делу вынести так и не успели. Через десять дней после кончины государыни к Костюшко приехал сам Павел:
– Vous êtes libre, je voulais vous apporter cette bonne nouvelle moi-même.[11]11
Вы свободны, я хотел сам принести вам эту добрую весть (франц.).
[Закрыть]
Император приезжал еще не раз – один и с супругой: Марии Федоровне тоже было любопытно посмотреть на вождя людей, восставших против власти ее свекрови. Цель у этих посещений была одна: император предложил польскому генералу поступить на русскую службу, поскольку его Отечество восстановить уже невозможно. Впервые Тадеуш порадовался своим ранам, предоставившим ему благовидный предлог для отказа. Когда Павел хотел подарить ему свою шпагу, он ответил: «Зачем мне шпага, коли нет больше страны, которую я защищал бы ею?» Тогда Павел потребовал от него присяги на верность и обязательства защищать интересы его самого и наследника. Взамен он получит пенсию, имения в России, тысячу душ… Костюшко отказался от денег и поместий, попросив вместо этого свободу для всех пленных поляков – двенадцати тысяч человек. Император разрешил ему уехать; Костюшко намеревался отправиться в Филадельфию: американцы, за независимость которых он сражался, провозгласили его почетным гражданином своей страны.
Попрощаться с императорской семьей польский герой явился седьмого декабря; кавалергарды несли его в кресле, еще недавно принадлежавшем императрице Екатерине. На следующий день, завернувшись в соболью шубу, надев теплую шапку и меховые сапоги – подарок императора, Костюшко сел в подаренную им же карету и вместе с верным Немцевичем, силачом Либишевским, который должен был переносить его на руках из кареты в кровать и обратно, негром Джоном, а также сопровождающим их русским офицером, уехал из Петербурга, держа путь в Швецию. Павел распорядился выдать ему в дорогу столовое серебро и 12 тысяч рублей – столько стоили тысяча казенных крепостных. По одному рублю за каждого освобожденного поляка…
***
КОНВЕНЦИЯ
между генеральной администрацией Ломбардии, от имени ломбардского народа с одной стороны, и гражданином Домбровским, польским генерал-лейтенантам, от имени его соотечественников, предоставляющих ему свои услуги для обретения свободы Ломбардии, с другой стороны, подкрепленная генерал-аншефам Бонапартом, главнокомандующим Итальянской армией.
1) Польские части, образованные в Ломбардии, сохранят название вспомогательных польских легионов в Ломбардии.
2) Мундиры, знаки отличия и организация этих войск будут максимально соответствовать польским обычаям.
3) Для удовольствия ломбардского народа вводятся контрэполеты национальных цветов Ломбардии с надписью: Gli uomini liberi sono fratelli (свободные люди – братья); кроме того, офицеры и солдаты польских войск будут носить французскую кокарду – знак нации-покровительницы свободных людей.
4) Жалованье, пропитание и всё, что предоставляется французским войскам, будет общим для польских войск.
5) Генеральная администрация Ломбардии выдаст патенты офицерам и служащим оных войск, оставляя за собой право высказывать свои соображения об отдельных лицах, если сочтет необходимым. Оные патенты подлежат одобрению и подписанию генерал-комендантом Ломбардии, уполномоченным на то главнокомандующим Итальянской армией. 6) Ломбардский народ заявляет, что всегда будет смотреть на поляков, вооружившихся для защиты свободы, как на истинных братьев, а не как на иноземные войска; вследствие чего генеральная администрация официально предоставляет им права граждан Ломбардии, что не помешает им вернуться в свои дома, если потребуется, когда Ломбардия будет признана свободной и не будет находиться в состоянии войны.
Милан, 20 нивоза V года Французской Республики и I года свободы Ломбардии (9 января 1797 года).
ХII
Сильный ветер, взметавший колкие пылинки сухого снега, еще усиливал холод, хотя от мороза и так уже била дрожь. Все гвардейские полки в парадных мундирах с раннего утра выстроились на берегу Невы против здания Сената, подковой огибая черный крест Иордани; от берега к беседке за Иорданью разостлали ковры, на которых стояли кавалергарды; император и оба великих князя верхами были при войсках. От Зимнего дворца приближался крестный ход, с которым шли императрица, великие княгини и княжны, а также весь двор в парадных костюмах при шелковых чулках и туфлях, с непокрытой головой. Дамы тоже были без шуб, с простой вуалью на голове. По прибытии священного синклита к Иордани снесли знамена и штандарты для окропления их освященной водой, а после погружения святого креста был произведен троекратный беглый огонь. Началось дефилирование войска, и Адаму Чарторыйскому, окоченевшему в своем придворном костюме, казалось, что оно никогда не кончится. Конечно, все потрудились надеть теплое нижнее белье, но оно не помогало: руки и ноги онемели, ледяной холод пронизывал до костей, волосы, ресницы и брови покрылись инеем, зубы стучали. Не обращая внимания на торжественность ситуации, многие переминались с ноги на ногу или прыгали на месте, чтобы не упасть и не замерзнуть окончательно. Наконец, Чарторыйский не выдержал этой муки и ушел домой – казнить его за это не казнят, а здоровье дороже. Посиневшая Анна Федоровна проводила его беспомощным взглядом… После парада императорская семья поковыляла назад, к Иорданскому входу Зимнего; полкам была дана избавительная команда «разойдись!».
Подходя к лестнице, Павел заметил полоску белого снега на треуголке поручика, стоявшего в карауле.
– У вас белый плюмаж! – пошутил он.
– По милости Божией, ваше величество! – гаркнул тот.
– Что ж, я никогда против Бога не иду! Поздравляю тебя бригадиром! – сказал государь и прошел во дворец.
Товарищи поздравляли ошеломленного поручика, скакнувшего вверх сразу на пять чинов, думая про себя, что бывает же дуракам счастье, а тот ломал голову над тем, где и на какие деньги теперь покупать настоящий белый плюмаж и заказывать бригадирский мундир…
Хорошее настроение не покидало Павла во весь день. Вечером во дворец съехались придворные и старшие гвардейские офицеры с поздравлениями: на другой день было рождение великой княжны Анны Павловны. Император давал всем мужчинам целовать свою руку; отвесив глубокий поклон, поздравляющий становился на одно колено, прикладывался к государевой руке долгим и отчетливым поцелуем, а затем с таким же коленопреклонением подходил к императрице, после чего удалялся, пятясь задом – с риском наступить на ногу следующему в очереди. Когда к руке подошел Комаровский, адъютант великого князя Константина, государь весело спросил:
– Что, брат, справился ли ты, всё ли у тебя цело?
– Благодарю покорно, ваше величество, я совершенно здоров.
Зато императрица, княжны и многие царедворцы на следующий же день захворали. Павел нарочно посылал справляться об их здоровье и мстительно улыбался.
Придворная служба из синекуры превращалась в каторгу. Обер-церемониймейстер муштровал камер-юнкеров, камергеров и камер-фрау, точно фельдфебель рекрутов. Не прошло и трех месяцев по воцарении Павла Петровича, а Чарторыйские уже успели дважды проштрафиться. Сначала Константин, выехав в город, едва успел выскочить на ходу из саней при виде экипажа императора, чтобы отвесить ему глубокий поклон.
– Вы могли разбить себе голову! – крикнул государь, проезжая мимо.
И приказал обер-полицмейстеру Архарову конфисковать на неделю лошадей и сани у любителя слишком быстрой езды.
Затем император с императрицей пожелали стать крестными сына Дмитрия Ивановича Хвостова, нареченного Александром в честь деда – фельдмаршала Суворова; обряд крещения проводился в дворцовой церкви, дежурные камергеры и камер-юнкеры должны были шествовать впереди их величеств при выходе из апартаментов. В тот день дежурили Чарторыйские, но их вовремя не предупредили; они опоздали к императорскому выходу и примчались, запыхавшись, к уже закрытым дверям церкви. Испуг на лицах собравшихся там придворных, опасавшихся за их участь, невольно передался и братьям; когда двери раскрылись, император метнул в них гневный взгляд и прошел мимо, громко пыхтя. Их посадили под домашний арест.
Арест продлился две недели. Великий князь Александр хлопотал за своих друзей, заручившись поддержкой Ивана Кутайсова – камердинера и брадобрея государя, сделавшегося его наперсником и влиятельной особой, этакого русского Фигаро. Адам однажды видел, как Кутайсов – то ли грузин, то ли турок, в детстве вывезенный Тотлебеном из Кутаиси и обучившийся затем в Париже и Берлине парикмахерскому искусству, – приносил в экзерцисгауз бульон для своего господина. Утренняя рабочая блуза обтягивала его округлое брюшко, на смуглом лице с печатью чувственности играла неизменная улыбка, а генералы и прочие офицеры, надзиравшие за упражнениями вверенных им войск, бежали со всех сторон, чтобы пожать руку царскому лакею, обратить на себя его внимание, рабски-почтительно кланялись ему…
Чувство гадливости при виде этой сцены сменилось тогда новым болезненным уколом в сердце: почему же гордая выя сарматов согнулась перед этими червями, рожденными пресмыкаться в пыли?.. И тотчас щеки ожгло от стыда: ведь он сам являлся на поклон к Зубовым, часами подпирая стену среди таких же беспозвоночных… Самолюбие тотчас начало подыскивать себе оправдание: он унижался не ради себя, а чтобы вернуть отнятое отцу, матери, сестрам!.. «А эти люди унижаются, чтобы не утратить нажитое и передать его сыновьям», – нашептывал внутренний голос. Но если им велят попрать ногой других униженных, отнять последнее у обобранного, они это сделают. За свое унижение они будут мстить слабому, а не сильному, потому что сами слабы.
В памяти неожиданно всплыл разговор с Цициановым в Гродно, который Адам позже многократно разыгрывал сам с собой заново, досадуя на себя: вот здесь он мог бы ответить иначе, и это он сказал неудачно… «А не припомните ли то место, где Плутарх приводит басню о змее?..» Три стервятника растерзали отчаянно трепыхавшееся тело Отчизны, потому что оно уже было без головы. Старый граф Строганов, в дом которого Адам теперь ездил не по светской обязанности, а по велению души, испытывая к Александру Сергеевичу почти сыновнюю привязанность и подружившись с его сыном Павлом, был при дворе, когда тарговицкие вожди явились благодарить императрицу за «заступничество». Узнав, что Потоцкий, Браницкий и Ржевуский дожидаются аудиенции, Строганов расхохотался: «По крайней мере, ваше величество не затруднится с ответом – не стоит благодарности!» Смеялся, впрочем, только он один, Екатерине шутка не понравилась, она даже рассердилась. Однако никаких громов не последовало; государыня была умна и не бросалась умными людьми…
Благодаря хлопотам Александра Чарторыйские перешли в армию, получив там чины бригадиров. Им оказали особую милость: Адама назначили адъютантом наследника, а его брата – адъютантом Константина. Их новые обязанности заключались в том, чтобы следовать за великими князьями во время вахт-парадов, отнимавших каждое утро по два часа, стоять позади них, когда император проходил по Дворцовой площади мимо шеренги офицеров, а после обеда являться за приказаниями. Александр теперь был занят с утра до вечера: поездки по казармам, осмотр постов, исполнение поручений государя… В семь часов пополудни он был обязан явиться в дворцовую гостиную и дожидаться там его величество, хотя тот часто приходил только к ужину, к девяти часам. После ужина великий князь докладывал императору военный рапорт; в это время великая княгиня Елизавета присутствовала при ночном туалете императрицы. Приходил Александр – пожелать матери спокойной ночи – и уводил ее домой, где сразу ложился спать, покинув жену в одиночестве… Какая пустая, глупая, нелепая жизнь!
***
«Фельдмаршал граф Суворов отнесся к Его Императорскому Величеству, что так как войны нет и ему делать нечего, за подобный отзыв отставляется от службы».
Дата: 6 февраля 1797 года. Подпись: Павел.
Даже без подписи видно, от кого писано; не матушка-императрица.
Со времени своего восшествия на престол новый государь успел пожаловать в фельдмаршалы восемь человек, включая графа Николая Салтыкова, назначенного президентом Военной коллегии, и старого маршала де Брольи, доживавшего восьмой десяток и лишь недавно приехавшего в Россию. Хромой ханжа и интриган Салтыков, не бывавший на поле брани со времен Хотина, но не оставивший за последние четверть века ни одной придворной интриги без своего участия, таскавшийся по салонам и кабинетам в вечно расстегнутом мундире, в штиблетах вместо сапог, с костыльком и с полными карманами образков, – генерал-фельдмаршал! Помилуй Бог, вот уж достойный выбор! Брольи же славу свою заслужил во время Семилетней войны, там же она и осталась; короля своего в начале революции защитить не сумел, военным министром пробыл всего пять дней и уехал в Трир – командовать вдвоем с маршалом де Кастри армией принцев, которую вез в своем обозе герцог Брауншвейгский, пока не надоела. После первой же победы якобинцев, при Вальми, от этой армии не осталось и следа; с эмигрантами еще возился австрийский генерал-фельдмаршал Вурмзер, ныне бегущий от натиска Бонапарте. И вот граф Суворов-Рымникский, генерал генералов, стало быть, поставлен с сим Брольи наравне!
А всё потому, что любит правду без украшений. Новую форму по прусскому образцу у себя в войсках вводить отказался, прямо заявив: «Пудра не порох, пукли не пушки, коса не тесак, а я не немец, а природный русак!» Павел тогда отменил собственный приказ о назначении Суворова шефом Суздальского пехотного полка. Вслед за этим распоряжением полетели выговоры, доставляемые фельдъегерями (слово-то какое! никогда его в России в употреблении не бывало!): за посылку офицеров курьерами, за увольнение их в отпуск без разрешения императора, за их аттестацию для производства в чины… «Удивляюсь вам, ваше сиятельство, – сказал Суворову полковник Каховский, его адъютант, бывший с ним под Очаковом и в Праге, – как вы, боготворимый армией, имея такое влияние на умы русских людей, соглашаетесь повиноваться Павлу, в то время как близ вас находится столько войск?» Суворов аж подпрыгнул, услыхав такие слова, и перекрестил рот Александру Михайловичу: «Молчи, молчи! Не могу. Кровь сограждан!»
На рапорт о предоставлении годичного отпуска пришел отказ, тогда Суворов и написал прошение об отставке, раз уж от всего прежнего, екатерининского, ему осталась только вольность дворянская.
Что войны нет – это он с иронией написал, с издевкой. Бонапарте разгромил цесарцев при Риволи и с часу на час возьмет Мантую, грозя Святейшему отцу в Риме; унять бы молодца, да некому. Граф Александр Васильевич Суворов теперь сельский дворянин: команду сдал и едет в свои деревни – в Кобринский Ключ под Брестом, подарок матушки-государыни за Варшаву. Имение сие слишком велико для него одного. Дочь, слава Богу, замужем, не нуждается. Своими польскими владениями он поделится со своими штабными офицерами, тоже отправленными в отставку. Те, кто решится разделить с ним добровольное изгнание, получат по несколько десятков крестьян с землей и угодьями в вечное владение.
***
К концу февраля метели стихли, подтаявший на ярком солнце снег, по-прежнему глубокий, был уже не рыхлым, а плотным и накатанным санями, поэтому Сергей Тучков, выехав до свету из Пскова, безо всяких происшествии проделал за день сто тридцать верст и к вечеру миновал развалины крепостного вала Опочки. Там его встретил брат Николай, полковник Севского пехотного полка, чтобы вместе пойти к генералу Долгорукову.
Павловские новшества не вызывали у обоих братьев ничего, кроме раздражения и досады. Вместо того чтобы учить солдат и заниматься делами службы, офицеры тратили время на безделицы, заменяя галуны на своих мундирах, разучивая прусские барабанные бои и перестроения. Распоряжения менялись чуть ли не ежедневно; офицеры попадали на гауптвахту, так и не поняв, за что; великий князь Константин потом бегал туда справляться, как они содержатся, и еще ужесточал наказание, а великий князь Александр, наоборот, пытался за них заступаться, хотя и трепетал перед отцом. Заслуженный боевой генерал мог впасть в немилость из-за совершенно незначительной ошибки на параде, зато ловко отсалютовавший эспонтоном капитан получал повышение в чинах и занимал его место. Вот и князя Долгорукова, тучного и одышливого, Тучковы застали за упражнением в салютовании. Князь был назначен шефом Севского полка, которым Николай Тучков командовал уже несколько лет. Кстати, называть офицеров по именам теперь было запрещено: в списках оставляли лишь фамилию или прозвище. Поэтому Николай был Тучков 1-й, а Сергей – Тучков 2-й.
На исходе минувшего года всех офицеров-артиллеристов вызвали в полночь в Зимний, заставили там прождать два часа в полнейшем недоумении (генерал Мелиссино знал не больше майора Тучкова), а затем какой-то офицер-гатчинец объявил им, что на прежней службе им опалы не миновать, как бы хорошо они ее ни исполняли, и чтобы этого не случилось, пусть ищут себе места. Тучков был совершенно сбит с толку: где же он найдет себе место в России, если император им недоволен?
Видно, придется ехать за границу и служить прусскому королю, благо он хорошо говорит по-немецки. Но старый генерал Михаил Михайлович Философов его от сего проекта отговорил и всё ему растолковал: император просто не хочет сохранять Инженерный и артиллерийский корпус, созданный ненавистным ему Зубовым, а против офицеров ничего не имеет. В самом деле, генерал-инженер Алексей Васильевич Тучков, исключенный против воли из военной службы, был произведен в генерал-аншефы, сделан сенатором и награжден имением в тысячу душ, Сергея же из майоров конной артиллерии перевели подполковником в Московский гренадерский полк, шефом которого был Философов – смоленский генерал-губернатор. Он сделал молодого офицера своим помощником по военной и гражданской части.
Начало новой службы оказалось не из легких. С начала зимы в разных губерниях вспыхивали волнения крестьян: в Орловской, Московской, Ярославской, Пензенской, Калужской, Вологодской, Новгородской; усмирять их государь отправил генерал-фельдмаршала Репнина. В феврале обнаружились беспорядки в Псковской губернии и Полоцком наместничестве – в Себежском, Невельском, Городецком, Суражском и Несвижском уездах: мужики грабили господские дома, грозя барам расправой. Туда хотели отправить Философова, однако Михаил Михайлович, сам будучи псковским помещиком, полагал, что вышло недоразумение, и убедил государя не делать из мухи слона. Вразумлять крестьян в случае необходимости надлежит при помощи военной команды под началом какого-нибудь майора: если этим станут заниматься генералы в столь высоких чинах, иноземные посланники могут неверно сие истолковать. Император с ним согласился, подчеркнув, однако, необходимость выявить корень возмущения. Поэтому Тучков, отправленный в Себеж, вез с собой членов комиссии, которым и предстояло во всём разобраться.