Текст книги "Лишённые родины"
Автор книги: Екатерина Глаголева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц)
Российская императрица как раз и не хотела дать Франции это время. В феврале война в Вандее вспыхнула с новой силой, поскольку Конвент не сдержал своего обещания об амнистии мятежникам и возмещении им ущерба при условии подчинения республиканским законам. Первого апреля толпа санкюлотов ворвалась в зал заседаний Конвента как раз в тот момент, когда комиссар по снабжению Буасси д’Англа, прозванный в народе «Буасси Голод», делал доклад об успехах в обеспечении населения продовольствием, но были оттуда изгнаны генералом Пишегрю, разоружившим «террористов». Голодные бунты вспыхнули в Руане и Амьене, где толпа требовала «хлеба и короля». Впрочем, Екатерина уже не верила в способность Бурбонов вернуть себе трон своими силами. Измена прусского короля пришлась очень некстати; если он не одумается, придется его припугнуть.
Суворов зорко следил за событиями во Франции. Здесь, в Польше, отныне велась кабинетная война, до которой он никогда не был охотником, зато неожиданные успехи Франсуа Шаретта в Вандее приводили его в возбуждение, он даже отправил Шаретгу письмо с похвалами. Но на успех его не надеялся: храбрый человек, а погибнет зря.
– Знаете, князь, почему якобинцы торжествуют во Франции? – спросил он Понятовского. – Потому что их воля тверда и непреклонна, а роялисты не умеют желать. Чтобы иметь успех, надо иметь силу воли.
Князь воздержался от ответа, только его бледные щеки слегка порозовели.
– Войне во Франции быть, – решительно заключил Суворов, – и вести ее мне.
План кампании фельдмаршал уже составил и подробно изложил его своему гостю. Понятовский слушал его с ужасом: он нагляделся на разоренные предместья и проехал через остов сожженной Праги, на которую печально смотрел занятый русскими варшавский Замок, теперь же перед его мыслен-ным взором разворачивались сцены жестокой резни, которую русский полководец уготовил Франции.
Закончив разговор, Суворов пригласил князя отобедать с ним на правах старого знакомого. Тот отнекивался: он не располагает временем, отец ждет его в карете, однако обед был уже подан, адъютант разливал по тарелкам горячее. Суворов налил себе водки и выпил, потом наполнил другой стакан и предложил Понятовскому. Князь тоже выпил, чтобы отделаться от него, и поспешил уйти. Голова его была ясная, однако ноги заплетались; сев в карету, он понял, что совершенно пьян. Отец, Казимир Понятовский, посмотрел на него с удивлением, но ничего не сказал и велел кучеру трогать.
Только дома, пообедав с отцом и придя в себя, князь Станислав вспомнил, что паспорт Суворов ему так и не выписал. Ну и к дьяволу его, курьер так курьер. На следующий день Понятовский уехал в Гродно.
***
Адам Чарторыйский поднялся к себе, на ходу срывая галстук, дал камердинеру себя раздеть и рухнул на постель, совершенно измученный и опустошенный. Праздник у княгини Голицыной длился почти сутки: сначала завтрак, потом танцы, затем прогулки, наконец, спектакль и ужин, затянувшийся до поздней ночи. Голова была словно налита свинцом, но сон не шел, хотя нужно непременно выспаться, ведь завтра снова ехать с визитами. Вернее, уже сегодня.
С тех пор как братья прибыли в столицу первого мая, отпраздновав Пасху в Гродно, их жизнь превратилась в калейдоскоп: они «вращались в свете», и перед ними складывалась меняющаяся картинка из лиц, мундиров, платьев, париков, масок… Отец, с болью в сердце отправивший сыновей ходатаями за себя в логово врага, снабдил их рекомендательными письмами к давним знакомым, а главное – бесценным наставником Якубом Горским, который не упускал из виду главную цель и был полон решимости ее достичь. Каждый день он почти силком тащил княжичей делать визиты, причем говорил больше сам, несмотря на свой отвратительный французский. Как ни странно, польский акцент Горского не вызывал ни насмешек, ни иронических улыбок, а его горделивая осанка и немногословные ответы, лишенные всяческого заискивания, внушали даже уважение. Чарторыйских начали приглашать на вечера, домашние концерты, любительские спектакли, балы; там можно было завязать новые знакомства, а это значит – новые визиты, новые связи, позволяющие шажок за шажком приблизиться к заветным дверям Зимнего дворца, которые перед ними по-прежнему держали закрытыми. Более того, их не пускали даже в Таврический дворец, куда двор переехал как раз первого мая. И вот сегодня, кажется, удалось подняться на ступеньку крыльца: приглашение к Прасковье Андреевне Голицыной было одобрено в высших сферах, ведь матерью княгини была обер-гофмейстерина графиня Шувалова, а праздник устраивался в честь молодого двора – великого князя Александра и его супруги Елизаветы.
До этого Адам видел великого князя всего только раз – в самый день приезда, во время гуляния в Екатерингофе, где Александр и его брат Константин со своими свитами несколько раз прошлись взад-вперед по аллее. Тогда ему были ненавистны все русские, и для великих князей он исключения не делал, но теперь, когда прошло несколько недель и Чарторыйский, лучше узнав обитателей Петербурга, был вынужден признать, что и среди них встречаются умные молодые люди и любезные дамы, Александр показался ему милым и добрым, а его юная жена – невероятно изящной и очаровательной. Несмотря на любезные улыбки, расточаемые собеседникам, и непринужденный разговор, от Адама не укрылась грусть, наполнявшая собой голубые колодцы глаз великого князя. Всезнающий Иван Барятинский, составлявший вместе с двумя молодыми Голицыными ареопаг петербургских салонов, пояснил Чарторыйскому, что Александр грустит об отъезде своего учителя и друга Фредерика-Сезара Лагарпа. Официально было объявлено, что восемнадцатилетний великий князь более не нуждается в уроках, однако истинная причина крылась в другом. Пользуясь своим правом назначать наследника, императрица намеревалась передать венец Александру в обход его отца, но прежде следовало заручиться его согласием. Единственным человеком, способным склонить старшего внука государыни к принятию своей царственной участи, был его наставник-швейцарец, который, однако, притворился, будто не понял намеков императрицы, хотя и угадал, к чему она клонит. Ей стало ясно, что он постиг ее игру, и она дала ему отставку, позолотив пилюлю десятью тысячами рублей.
Цесаревич Павел внушал всем лишь презрение и ужас; петербургский высший свет потешался над обитателями гатчинского королевства и нелепыми мундирами прусского образца, которые там было принято носить; Екатерине искренне желали долгих лет, боясь прихода к власти ее сына, пугавшего своим мрачным нравом и фанатизмом, а в Александре видели отражение его бабки. Еще ни при одном дворе – а Чарторыйский побывал и в Вене, и в Лондоне, и в Париже – Адам не встречал такого раболепия, такого истового поклонения кумиру, каким была для русской аристократии императрица Екатерина. Люди, воспитывавшиеся за границей или гувернерами-иностранцами, говорившие по-французски и плохо понимавшие по-русски, толковавшие о Вольтере, Дидро и парижском театре, пока вереница дворовых людей несла вокруг огромного обеденного стола блюда, приготовленные французскими поварами, насмешники, которые ничего не уважали и всё критиковали, при одном упоминании августейшего имени становились серьезны и принимали покорный вид. Екатерина была непогрешима, и даже разврат в ее дворце воспринимался как нечто освященное ее особой. Высший свет подражал двору: ни для кого не было секретом, что хозяйки двух самых блестящих салонов, княгиня Екатерина Долгорукова и княгиня Прасковья Голицына, в свое время состояли в близких отношениях со светлейшим князем Потемкиным; ради Голицыной он покинул «прекрасную гречанку» Софию де Витт. Теперь же первая заигрывала с австрийским послом Кобенцлем, пудрившим свою плешь и страдавшим косоглазием, а вторая часто принимала в своем доме графа де Шуазеля-Гуфье, отлученного от двора за интриги и корыстолюбие. Когда при нем говорили об императрице, его глаза тотчас наполнялись слезами. Низкопоклонство русских становилось заразным, охватывая и людей иного происхождения, принявших русское подданство, и французов, бежавших в Петербург от якобинского террора, и, что было особенно больно Адаму, поляков, заискивавших перед губительницей их Отчизны…
Адам повернулся на спину и подавил стон, готовый вырваться из его груди. Днем он был развлечен делами и светскими обязанностями, но ночью, когда он оставался наедине с собой, неотступные мысли о доме набрасывались на него со всех сторон, терзая и не давая покоя. Пока они развлекаются на балах и кланяются ничтожным людям, в чьих руках честь их отца (ведь секвестированные имения заложены, и если князю Чарторыйскому будет нечем платить по долгам, он прослывет бесчестным человеком), польские патриоты ведут полуголодное существование на чужбине, томятся в тюрьмах или бредут дорогою смерти в Сибирь. Адам знал об этом почти что из первых рук: в Петербурге он встретил Порадовского, некогда служившего офицером в полку его бывшего зятя – принца Вюртембергского; теперь Порадовский, надевший русский мундир, состоял на службе у Платона Зубова и знал о приговоре, вынесенном участникам восстания. Из тех шляхтичей, кто содержался в Смоленске, шестнадцать человек были оправданы, но тринадцать, включая Городенского и Зеньковича, приговорены к смертной казни, а остальные шестьдесят один – к ссылке в Сибирь. Смертную казнь Екатерина, впрочем, не утвердила, заменив ее бессрочной ссылкой в Восточную Сибирь и на Камчатку – какое изощренное «великодушие»! Но это касалось лишь «зачинщиков», а рядовых и младших офицеров, откликнувшихся на их зов, тысячами зачисляли в матросы, в рекруты для службы во внутренних губерниях или переправляли из Риги в Финляндию для употребления в работах. За любовь к родине и свободе – на каторгу! В Петербурге же в крепости остаются только Немцевич, Капостас и Килинский; Игнаций Потоцкий, Тадеуш Мостовский, Игнаций Закжевский и полковник Сокольницкий содержатся в доме на Литейном, охраняемом снаружи и внутри, а Костюшко, страдающего от ран, перевели в бывший дом Штегельмана на набережной Мойки, доверив заботам лейб-медика императрицы и майора Титова; ему даже разрешили держать при себе чернокожего слугу по имени Джон, привезенного из Америки двенадцать лет назад. Адам и Константин неоднократно ездили на Литейный в надежде увидеть хотя бы тень в окне проклятого дома, перед которым запрещали останавливаться каретам, и один раз проехали берегом Мойки. Майор Титов, человек малообразованный и заурядный, но, кажется, добрый, о чьем существовании раньше никто и не подозревал, теперь вызывал к себе интерес своими бесхитростными рассказами о славном узнике. Так люди в зверинце расспрашивают служителя о том, чем он кормит слона или гепарда…
Адам повернулся на бок и ткнул кулаком подушку. Неужели милосердный Господь спокойно взирает с небес на всё это? Возможно, поляки прогневили его своими глупыми раздорами, но почему же он карает их руками людей далеко не праведных? Почему он, князь Чарторыйский герба Погоня, потомок великого князя Литовского Гедимина, он, чей род внесен в Бархатную книгу, должен идти на поклон к потомкам татарских баскаков, нетитулованным дворянам, лишь недавно возведенным в графское достоинство, да и то лишь римским кесарем, с девизом «Mentis crescunt honores» – «из услуг рождаются почести», причем всем известно, какого рода услуги к этим почестям привели!
Горский чуть ли не на аркане потащил братьев во дворец Валериана Зубова, отряд которого разрушил их родные Пулавы и разграбил окрестные поселки. Возможно, Зубов не отдавал приказа своим солдатам жечь, крушить и ломать, но он и не помешал им это сделать! Теперь же ограбленные должны были просить разбойника оказать им особую милость – исхлопотать аудиенцию у своего брата Платона. Пока они дожидались приема, у Адама так стучала кровь в висках, что он боялся потерять сознание. Валериан жил на первом этаже: его левая нога была отнята по самое колено, и он передвигался на костылях. Ему сделали протез, но Зубов как-то вскочил в пылу спора, забыв, что у него нет одной ноги, и грянулся оземь; рана раскрылась, ремешки протеза порвались; ему заказали в Англии новый – за казенный счет, разумеется. Говорили, что тем же самым ядром, только в правую ногу, был ранен полковник Рарок, однако все бросились на помощь брату царского фаворита, позабыв о другом раненом, и полковник, истекший кровью, на следующий день скончался.
На вопросы хозяина отвечал Горский, княжичи не могли выдавить из себя ни слова. Однако Валериан произвел на них, скорее, благоприятное впечатление, выслушав их дело серьезно и со вниманием и пообещав свое содействие. Правда, в последующие дни, когда нужно было снова отправляться с визитом во дворец на Милионной, Адам и Константин отбывали эту повинность, точно прикованные к веслу рабы на галерах, страдая от скуки: говорить с Валерианом было совершенно не о чем.
Как странно: тот же князь Барятинский, записавшийся волонтером в русскую армию в Польше и получивший Георгиевский крест за штурм Праги, был вполне интересным собеседником; Адам вовсе не испытывал к нему личной ненависти. Война как способ отличиться и проявить свою доблесть – это было можно понять. Барятинский, в свою очередь, высоко отзывался о храбрости поляков, не поучая и не порицая, а в его рассуждениях о деспотизме толпы, не менее страшном, чем деспотизм тирана, имелось рациональное зерно. И среди русских встречались люди, способные мыслить самостоятельно, не превращаясь в колодец, где эхом звучит лишь то, что говорится при дворе. Вице-канцлер Остерман, которому Чарторыйские тоже нанесли визит, хотя он уже и не играл большой роли в Коллегии иностранных дел, единственный из членов Государственного совета восстал против раздела Польши, справедливо полагая, что эта мера лишь усилит Австрию и Пруссию. Впрочем, старый граф, словно сошедший со старинного гобелена, длинный, худой, бледный, с черной повязкой на шее, казался привидением, явившимся из иной эпохи. Оттеснивший его в сторону граф Безбородко, обладавший грубой внешностью и тонким умом (именно он вел де-факто всю внешнюю политику), не лебезил перед Зубовыми и даже не посещал их; весь свет восхищался его мужеством, но подражать ему боялся. Зато смешной в своей глупой гордости генерал-прокурор граф Самойлов, в руках которого находилась судьба польских инсургентов, старался только угодить Зубовым, безбожно льстил им и делал зло от трусости. И если бы только он! Тайный советник Аркадий Иванович Морков, обязанный своей карьерой Безбородко, тоже переметнулся на сторону Платона Зубова, за что получил графский титул, ордена, поместья и подарки, позволявшие ему покупать любовь корыстолюбки мадемуазель Гюсс – бывшей актрисы «Комеди-Франсез», всегда выбиравшей любовников среди очень состоятельных мужчин.
Зубовы, Зубовы… Нет, пожалуй, надо было выпить на ночь успокаивающего отвара…
Валериан не обманул: Платон удостоил Чарторыйских аудиенции в Таврическом дворце. Князь Куракин, пытавшийся вернуть себе милость императрицы, поехал с ними, но остался дбжидаться в передней, не посмев явиться пред светлые очи без приглашения. Граф принял их стоя, в коричневом сюртуке, картинно облокотившись на низкий шкафчик. Если он и был старше Адама, то ненамного. Стройный брюнет со взбитым надо лбом хохолком; голос звонкий и довольно приятный. На взгляд Адама, Валериан был красивее брата, обладая более мужественной красотой. Не зря же в него влюбилась полька – Мария Потоцкая, жена киевского воеводы Антония Потоцкого. Они познакомились еще в девяносто втором году, и княгиня настроила против себя всю Варшаву своей неприкрытой супружеской неверностью. Теперь она уехала за предметом своей страсти в Петербург и жила с ним в одном доме, но Валериан не мог показываться с ней в свете: Потоцкий не дал Марии развод, а Екатерина не разрешала Валериану вступить в брак. Зато это сожительство примирило двух братьев, избавив Платона от ревнивых подозрений.
Во время аудиенции на вопросы графа снова отвечал Горский. Продлилась она недолго; Зубов пообещал сделать всё возможное, однако решать императрице, а он над ней не властен. Чарторыйские откланялись и теперь каждый день приезжали к Зубову с визитом, чтобы напомнить о себе.
Нет, это невозможно. Как забыться, перестать думать? Раньше он изливал свои чувства в стихах, но теперь этот ручей иссяк. Адам принялся вспоминать Пулавы своего детства, пикники на природе, резвящихся сестер… Из его глаз потекли слезы; вскоре он уже плакал навзрыд и, выплеснув горечь, наконец-то заснул.
…Утром его разбудил Горский: уже десятый час, надобно одеваться и ехать к «вице-императору» – так он называл Платона Зубова. Хмурый Адам умылся, дал себя побрить и одеть, наскоро выпил чашку кофию и вместе с братом сел в наемную карету.
Вся Шпалерная улица была запружена экипажами в четыре-шесть лошадей: Чарторыйских опередили. Братья пересекли парадный двор, поднялись на крыльцо портика с шестью стройными колоннами и прошли по галерее направо. В приемной было уже полно людей: генералы в эполетах, кавалеры в лентах, черкесы в мохнатых шапках, напудренные придворные, бородатые купцы… Все стояли вдоль стен, переговариваясь вполголоса. Часы пробили одиннадцать, и гудение голосов на мгновение стихло, но заветные двери не раскрылись, и оно возобновилось.
Адам и Константин заметили в толпе князя Александра Любомирского и стали пробираться к нему. Он тоже пытался спасти остатки своего имущества; молодые люди часто встречались, нанося визиты одним и тем же лицам. Князь обладал ровным, веселым нравом, не утратив бодрости даже в несчастье, и это притягивало к нему Чарторыйских. Нашлись и другие знакомые лица: молодой шляхтич Рафал Оскерко, пытавшийся добиться помилования для своего отца, стражника литовского, которого сослали в Сибирь, отняв имения; митрополит Сосновский, желавший не только вернуть свои деревеньки, но и спасти униатские обряды: на территории, захваченной Россией, привилегии отныне принадлежали православной церкви… Присутствие товарищей по несчастью ободряло и скрашивало ожидание. Наконец, в половине первого обе створки двери распахнулись; просителей и визитеров впустили в туалетную комнату, где они вновь выстроились вдоль стены. Через некоторое время раскрылись двери напротив, появился Зубов в белоснежном халате и проследовал к туалетному столику. Все поклонились ему, он на поклоны не отвечал. Парикмахер занялся его прической, вооружившись расческой и щипцами.
Чарторыйские попытались встать так, чтобы оказаться в поле зрения графа, если тот обернется: никто не мог подойти к нему и заговорить с ним, если он сам не позовет. Зубов как раз сказал что-то лакею, тот вышел и вернулся с двумя стульями. Один из них предложили невысокому большеголовому старику с голубой лентой ордена Андрея Первозванного, ко-торый постоянно гримасничал и поддергивал штаны («Граф Салтыков», – шепнул на ухо Адаму Александр Любомирский), другой – пожилому генералу с двумя звездами и тремя крестами, но тот лишь присел на минутку на краешек и снова встал. «Тутолмин», – пояснил Любомирский. Как?! Тот самый генерал-губернатор Тутолмин – деспот и душитель польской свободы?
Секретарь Зубова, малоросс Грибовский, время от времени подавал графу на подпись бумаги, которые тот небрежно просматривал, прежде чем поставить свой росчерк. Когда он проходил мимо с важным видом, присутствующие перешептывались о том, сколько ему надо дать в руку, чтобы замолвил словечко перед барином. Вот граф обернулся на просителей, встретился взглядом с Адамом Чарторыйским и слегка улыбнулся ему: помню-помню, но подозвал кого-то другого (даже Любомирский не знал, кто это), и тот подошел к туалетному столику, сделав по пути не менее шести поклонов, обменялся с Зубовым парой слов и на цыпочках вернулся на место.
С начала графского туалета прошло уже три четверти часа. Платон погрузился в чтение газеты. Как только он отложил ее, от стены отделился молодой человек в мундире полковника Тобольского пехотного полка, но с галльским орлиным профилем, который показался Адаму смутно знакомым, и двинулся прямо к князю, хотя бывший с ним товарищ пытался его удержать. До Чарторыйского долетели обрывки фраз на французском языке, он уловил фамилию «Морков». Не ответив полковнику, Зубов подозвал к себе другого. Вспыхнув, молодой человек повернулся на каблуках и вышел в двери приемной, которые распахнули перед ним два лакея. «Арман, Арман!» – шепотом окликнул его товарищ, но не смог остановить.
Зубов встал, ему подали сюртук, он облачился в него и церемонно двинулся к выходу. Прием был окончен, пресыщенный взгляд фаворита скользил мимо кланявшихся ему людей. Возле товарища сбежавшего полковника граф неожиданно остановился.
– А где ваш друг? – спросил он по-французски.
– Господин герцог просил его извинить: неотложные дела потребовали его присутствия, и он позволил себе уйти, не простившись с вами, поскольку вы были заняты…
– Очень жаль, я хотел переговорить с ним об его деле… Вам следует обратиться в Военную коллегию.
Зубов ушел, а Чарторыйский вспомнил, где видел этого полковника. Это был герцог Арман Эммануэль де Ришелье, они изредка встречались в Вене, в салоне графини фон Тун… Значит, его товарищ – Александр де Ланжерон… Два героя измаильского сражения…
– Герцог здесь часто бывает? – спросил Адам у Любо-мирского, когда они вместе шли к выходу.
Тот не сразу понял, о ком он спрашивает, и ответил, что видел Ришелье впервые в жизни. На душе Чарторыйского стало еще тоскливее. Потомок одного из величайших и богатейших французских родов, покрывший себя славой на поле битвы и потерявший в Революцию всё до последнего гроша, тревожащийся о судьбе сестер и жены, оставшихся в руках якобинцев, не стал унижаться перед чванливым фаворитом ради перевода в гвардейский полк, предпочитая остаться без средств к существованию, но сохранить свою честь. А он, Адам Ежи Чарторыйский, завтра снова вернется в эту треклятую приемную, чтобы ожидать выхода «вице-императора»…