355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Глаголева » Лишённые родины » Текст книги (страница 15)
Лишённые родины
  • Текст добавлен: 7 марта 2022, 17:31

Текст книги "Лишённые родины"


Автор книги: Екатерина Глаголева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)

Вот ведь напасть какая – возвращай их теперь! Копеца из Охотска морем выслали в Нижнюю Камчатку, Городенского – в Гижигинскую крепость, в земли коряков, Зеньковича – в Зашиверск, за Тукуланские пески, к юкагирам, а Ян Оскерко в прошлом году умер в Тобольске. Может, и тех троих умершими записать?

Боязно. С почтой пришли письма и от знакомых из России: новый государь крутенек, что не по нём – сейчас отставка, разжалование, тюрьма, Сибирь. Порядки новые везде заводит, мундиры и парады по прусскому образцу. Вон и в Иркутск назначен новый военный губернатор – из немцев, Христофор Иванович фон Трейден, генерал-поручик, георгиевский кавалер, прежде бывший обер-комендантом Оренбурга. Не потрафишь императору – места лишишься, по своей же губернии кандалами бренчать пойдешь. А уж если матушкой его был прежде обласкан, так сразу под подозрение попадешь. Береженого Бог бережет: в Охотск как раз караван направляется, да и в Зашиверск еще успеть можно до зимы. Разыскать, волю государеву выполнить, доложить, а там уж сами пускай решают, где им помирать.

***

Посреди большого подъездного двора возвышался холм из осколков садовых статуй, решеток, выломанных из ограды, обломков мебели, битой посуды и прочего сора, присыпанного землей. Увидев его впервые, братья Чарторыйские остолбенели. «Холера ясна!» – вырвалось у приехавшего с ними Горского. Родители, впрочем, уже привыкли к новой части пейзажа, прозвав ее «холмом Тестаччо»[12]12
  Искусственный холм на юго-западе Рима, почти полностью состоящий из осколков разбитых амфор времён Римской империи, одна из крупнейших свалок древнего мира.


[Закрыть]
. Холм с каждым днем увеличивался, потому что очистка развалин, в которые казаки превратили дворец Чарторыйских в Пулавах, еще продолжалась.

Пулавы разгромили дважды: сначала отряды графа Бибикова налетели на деревню, разорив местных мужиков, а потом авангард Валериана Зубова принялся крушить усадьбу. Жестокое, бессмысленное варварство: прикладами били оконные стекла и выламывали рамы, обдирали шелковые обои, кромсали саблями драгоценные картины французских и фламандских мастеров, редкие книги из библиотеки рвали в клочки и выбрасывали в окна, даже запасы провизии – оливковое масло, сахар, кофе, лимоны, вино и копченое мясо – побросали кучей в бассейн на заднем дворе и во всём этом купались. Пощадили только главную залу, приняв ее за часовню из-за позолоты на стенах и потолке и картушей кисти Буше над дверями. Вернувшись к родным пенатам, Адам и Изабелла Чарторыйские с трудом нашли во всём огромном дворце несколько комнат, где можно было поселиться.

После двухлетней разлуки Адам Ежи нашел родителей сильно переменившимися. Или это они с Константином переменились… Его самого тягостное настоящее заставляло заглядывать в будущее, ища в нем проблесков перемены к лучшему, родители же, напротив, обращали взоры к прошедшему, к своей молодости, когда им было так славно жить. Братья начинали рассказывать о Петербурге – отец, послушав какое-то время краем уха, пускался в воспоминания о дворе императрицы Елизаветы. Восторженные отзывы о великом князе Александре пугали мать: если об этих разговорах донесут императору, им всем придется очень плохо! Дружба? Ах, Боже мой, какая может быть дружба с русскими!

Адаму Ежи было больно от того, что они с родителями больше не понимают друг друга, особенно с матерью, которая всегда была поверенной его тайных дум и мечтаний. Теперь она слушала его радостные признания с трусливым беспокойством, не разделяя его надежд и заклиная быть как можно осторожнее. Он даже не решился признаться ей в своих чувствах к великой княгине Елизавете, а ведь ему так хотелось говорить о ней… Мать не поймет. Они с Елизаветой слишком разные; Изабелле Чарторыйской, утверждавшей себя как личность через супружеские измены, не понять юной полувесталки… Наверное, в этом всё дело: родители стали старыми. Они закоснели и утратили гибкость, их душа слепнет и глохнет, прислушиваясь лишь к себе. Они уже не смогут быть опорой своим детям, наоборот, детям придется взять на себя заботы о них. Как грустно, оказывается, почувствовать себя взрослым…

Изредка выезжали к соседям, поскольку принимать гостей у себя пока было невозможно. Настроения в гостиных колебались, как маятник: принесенная кем-нибудь хорошая новость вызывала всеобщее воодушевление; пели патриотические песни, плясали мазурку; но через несколько дней душевный подъем сменялся упадком, когда новый вестник погружал всех в уныние удручающим рассказом.

Многие с надеждой устремляли взоры на Францию; молодежь рвалась ехать туда, чтобы вступить в польские легионы. Двадцать седьмого мая Ян Домбровский прибыл в Милан, чтобы окончательно закрепить статус этих легионов и представить на одобрение главнокомандующему своих кандидатов на офицерские должности. Однако там ему показали совсем другой список, составленный Сулковским. Адъютант Бонапарта пользуется его полнейшим доверием: он был ранен на Аркольском мосту, когда отважный генерал увлек за собой солдат и остался невредим; он отличился в сражении при Риволи, а во время марша на Вену пленил австрийского генерала, который в девяносто четвертом арестовал его на границе Галиции. Важные люди в Париже, например, член Директории Лазар Карно, говорят, что если Франция потеряет генерала Бонапарта, его вполне сможет заменить Юзеф Сулковский. Однако Домбровский не смирился и добился личной встречи с главнокомандующим в Момбелло; его кандидаты были утверждены. Командиром Первого легиона назначили Кароля Князевича, который во время восстания входил в штаб генерала Зайончека, а в несчастном сражении при Мацеёвицах командовал левым крылом польских войск. Взятый в плен вместе с Костюшко, он был освобожден одновременно с ним, но из Киева уехал во Францию. Сам Юзеф Зайончек, выпущенный из тюрьмы австрийцами, был произведен Бонапартом в бригадные генералы и назначен комендантом города Брешиа в Ломбардии с приказом сформировать корпус национальной гвардии из шестнадцати тысяч солдат и линейные войска в шесть тысяч штыков. Многие другие поляки тоже дослужились до генералов, а главное, что, выполнив свою задачу в Италии, польские легионы наверняка двинутся освобождать Отчизну! В Болонье они маршировали под песню, сочиненную Юзефом Выбицким: «Еще Польша не погибла, пока мы сами живы…» Какие простые и верные слова! Там поется, что Домбровский поведет поляков из земли итальянской в землю польскую – за Вислу, за Варту, вместе с Бонапартом…

В конце июня Иоахим Дениско, отказавшийся распустить свой отряд после заключения мира между Австрией и Францией, напал на буковинские пограничные посты, имея под своим началом всего две сотни человек. Разумеется, эскадрон австрийской кавалерии наголову разгромил эти жалкие силы; Дениско был ранен, но сумел скрыться, а восемь его сподвижников, взятых в плен, для острастки повесили. Кроме того, сотни жителей Галиции были арестованы за пособничество мятежникам и посажены в тюрьмы. Эта новость возбудила горячие споры: одни ужасались и сочувствовали, другие клеймили безумцев, пускающихся в авантюры. Подоспевшие следом подробности заставили замолчать и тех, и других: оказалось, что за отчаянной вылазкой Дениско стоял французский посол в Константинополе Обер-Дюбайе, желавший таким образом «прощупать» австрийцев. Разбитый Дениско через Бухарест отправился в Константинополь, но не во французское посольство, а в русское, где покаялся, сообщил все известные ему сведения о военных приготовлениях в Турции и взывал к милости императора. Польские военные из Валахии и Молдовы теперь либо пробираются на родину, либо вступают в легионы Домбровского…

Новые словесные баталии разгорелись, когда кто-то, вернувшийся из-за границы, рассказал, что поляков использовали для грабежа Венеции, оккупированной французскими войсками. «Веронская Пасха» дала в руки генералу Бонапарту, давно уже действующему без оглядки на Директорию, замечательный предлог для вторжения в город дожей. Двенадцатого мая 1797 года дож Луцовико Манин отрекся от власти, Большой совет был распущен, город сдался французам – после более тысячи лет независимости!

– Вот они, ваши поборники свободы – захватывают чужие земли!

– А, так вы считаете, что разогнать кучку аристократов, забравших в свои руки власть и заграбаставших все богатства, значит отнять свободу? Французы явились в Венецию освободителями!

– Ну разве что освободителями жидов: говорят, Бонапарт велел снести ворота Гетто. Но это не единственное, что он велел разрушить. Квадрига Святого Марка, которая больше пятисот лет простояла на фасаде собора, была снята по его приказу, и сделать это он велел полякам! Поляки свергали символ торжества католической церкви над неверными, чтобы безбожники-французы забрали его себе!

– Какой ужас!

Адам Ежи и Константин не ввязывались в эти споры. Им было очевидно, что Франция манит поляков миражом, чтобы использовать в своих целях, но этот самый мираж застил глаза многим их собеседникам, мечта была им милее действительности. К Чарторыйскому-отцу приехал с визитом граф Эрдели, пытавшийся убедить поляков, что для них выгоднее всего присоединиться к Венгрии, и старик тотчас загорелся этой идеей. Но что бы поляки от этого выиграли? Молодые Чарторыйские по-прежнему верили, что надо действовать в России, возлагая надежды на наследника престола.

Александр писал Адаму с оказией, и тот читал и перечитывал его послания, пытаясь разглядеть то, что между строк. Похоже, они близко сошлись со Строгановым и Новосильцевым, и это не укрылось от государя, возбудив его подозрительность. Новосильцев был на дурном счету у императора, и великий князь выхлопотал ему паспорт через Федора Ростопчина, адъютанта своего отца, чтобы Николай отправился в Англию. Его путь лежал через Швейцарию, где он должен был встретиться с Лагарпом и расспросить его о «роде образования, которое он считает наиболее удобным для прививки и его дальнейшего распространения и которое притом просветило бы умы в кратчайший промежуток времени». Ах, Александр! Он пишет, что охотно посвятит все свои труды и всю жизнь свою великой цели – даровать России свободу и предохранить ее от деспотизма и тирании, а сам всеми силами старается увильнуть от этих трудов, выискивая чудесный способ просветить весь свой народ за несколько лет! Лагарпу за этот срок не удалось привить нужных качеств даже двум своим ученикам (что уж скрывать от себя правду)… Какое он всё-таки еще дитя! «Бабушкин баловень» – так называл сына Павел. Чарторыйского встревожили всё более частые упоминания имени Аракчеева в письмах наследника: государь нашел ему «дядьку», чтобы был под присмотром. Похоже, что у них установились доверительные отношения: государев любимец заступался за Александра (провиниться перед императором вовсе не сложно), и великий князь уверился в его дружеских чувствах, даже открылся ему в своем желании «подать в отставку»… Не слишком ли он легковерен… Нет ли здесь тонкого коварства…

Постоянные мысли об Александре не позволяли Адаму Ежи наслаждаться покоем сельской жизни. Как он мечтал в Петербурге покинуть русский двор с его интригами и вероломством, уехать из этой унылой страны, вернуться на милую родину! И вот теперь он рвался обратно – к великому князю и… к Елизавете.

Однажды утром он постучался к Горскому, чтобы поделиться с ним своими сомнениями. Ответа не было, но Адаму послышался какой-то странный булькающий звук. Он осторожно приоткрыл дверь, заглянул – и вскрикнул: Горский лежал на полу у кровати, белки глаз блестели из-под век. Адам со всех ног бросился за лекарем, всполошил слуг; больного подняли, раздели и уложили в постель; хирург пустил ему кровь, но сознание к Горскому так и не вернулось. Адам просидел у него весь день, отказываясь от еды. Слезы текли из его глаз, и он их не удерживал. Воспоминания теснились в голове, наползая одно на другое. Порой он невольно улыбался, вспомнив, например, как Горский наклонился к Платону Зубову и, выдохнув через нос, оставил на его белоснежном халате коричневое пятно от нюхательного табака… И тотчас глаза вновь начинало щипать, а горло сдавливала судорога. Адам брал своего наставника за руку, чтобы убедиться, что она еще теплая…

Горский умер поздно вечером, со спокойным, даже торжественным, лицом. Он не раз говорил, что желал бы прожить недолгую, но славную жизнь.

С его смертью Адам на несколько дней превратился в автомат: он выполнял то, что ему велели, присутствовал на заупокойной службе и похоронах, видел, как гроб опустили в могилу, но при этом ничего не чувствовал. Отпуск подходил к концу; мать плакала, прощаясь с сыновьями. Оцепенение Адама легко было приписать тоске от расставания, но на самом деле он вовсе не прятал свою боль – он не ощущал ее. Как будто в землю закопали его прошлую жизнь, словно послед после разрезания пуповины. Здесь, в Пулавах, остался мальчик; мужчина отправлялся в Петербург.

***

– Смотри, какая бумага. Что за бумага? Как это понимать? Что ты скажешь?

Али протянул Тучкову печатную прокламацию. Сергей Алексеевич указал ему рукой на стул, приглашая садиться, а сам принялся читать.

Денщик уже не удивлялся, когда на квартиру подполковника являлся мулла в халате и чалме; Тучков приказал докладывать ему о приходе Али в любое время. После истории с арестом Хоминского татары обратились к нему с просьбой записать их в русскую службу: при польском короле они, хоть и имели земельные наделы, не платили податей, потому что служили в войске, а теперь с них берут подушный оклад. Тучков загорелся идеей создать из них конный полк, лелея надежду стать его шефом; все переговоры с татарами он вел через Али, который девять лет тому назад попал в плен в Очакове, а потом какими-то судьбами осел в Минске и стал муллой.

Мысль создать Татарско-Литовский легкоконный полк государь воспринял благосклонно, только вместо гусарских доломана, ментика, чакчир, шапки на собачьем меху и косиц велел дать татарам кафтаны, шаровары, шапки и кушаки, как у чугуевских казаков, поселенных на границе Малороссии: так удобнее и дешевле. Татар это вполне устроило и даже обрадовало; дело успешно подвигалось, Тучков написал обо всем своему начальнику – генералу Философову, предупреждая, что тому, возможно, в скором времени придется искать себе другого помощника. Философов, верно, рассказал об этом Алексею Тутолмину – сыну своего давнего друга, который уже несколько месяцев томился в Петропавловской крепости, угодив туда по чьему-то доносу. Не дожидаясь окончания расследования, Павел лишил Тимофея Ивановича чинов и орденов, конфисковал его поместья, и оставшийся без средств единственный сын Тутолмина, почти ровесник Тучкова, тоже полковник и кавалер, решил по его примеру составить конный полк из мелкой польской шляхты. Получив высочайшее одобрение, Алексей Тимофеевич отправился в Вильну, но не успел он приняться за дело, как князь Репнин, не ладивший с его отцом, настрочил кляузу в Петербург, и младшего Тутолмина выключили из службы. Тучков узнал о том всего три дня назад; в сердце кольнула тревога. И вот теперь он с недоумением перечитывал в третий раз прокламацию к татарам, изданную в Вильне генералом Андреем Семеновичем Кологривовым, командиром лейб-гусарского полка, который объявлял именем государя, что ему поручено образовать из татар войска по образцу польских улан: первая шеренга состоит из «товарищей», вооруженных пиками, – только шляхтичей, а вторая – из «шеренговых» с ружьями, оруженосцев «товарищей». Что это значит? Почему его никто не предупредил? Неужто и ему грозит отставка и опала? В груди свернулось ежом тоскливое беспокойство. Ах, Боже мой, как он устал от этой постоянной заботы! Не знаешь, откуда ждать беды, чем угодишь, чем прогневишь…

– Так что сказать татарам? – напомнил о себе Али, видя, что Тучков уже не читает, а просто стоит с бумагой в руке.

– Не знаю, – бесцветным голосом отозвался Сергей Алексеевич. – Спрошу совета. Ступай, я сам тебя позову.

Совета он решил попросить у Философова – у кого же еще. Через неделю от Михаила Михайловича пришел ответ: «Не удивляйся ничему, теперь такое время, что всё возможно; бери почту и приезжай ко мне в Смоленск».

Совет генерала был прост и разумен. Тучков должен подать прошение о предоставлении ему отпуска, на пару месяцев. Если прошение удовлетворят, значит, госуцарь им доволен. Если нет… Но что сейчас об этом. А вот с татарским полком, видно, придется распрощаться. Спорить с Кологривовым не резон. Ему хоть и двадцать два года всего, и в сражениях не отличился, но – верный слуга государя еще с тех времен, когда тот был цесаревичем, бывший командир гатчинской кавалерии и комендант Павловска. После несчастья (Тучков понял, что Философов говорит о смерти императрицы) Кологривов в двадцать дней из полковника стал генерал-майором, кавалером ордена Святой Анны второй степени и шефом лейб-гвардии Гусарского и Казачьего полков. В общем, Сережа, раньше надо было думать: не по шведам из пушек палить, а в Гатчине маршировать под барабаны и флейты. А теперь что ж – исхлопочи себе отпуск, поезжай в Москву, прими свое командорство…

Когда Сергей вышел на улицу, уже стемнело. Генерал, конечно, прав, хотя, черт возьми, жалко – жалко своего труда, хлопот, надежд… Прошение об отпуске он напишет прямо сейчас, в гостинице, завтра рано утром выедет обратно в Минск и будет дожидаться ответа. Канальство…

Вынырнув из переулка на Спасскую улицу, он свернул направо. Из подворотни по левой стороне вышел офицер, сделал пару шагов, увидел Тучкова, развернулся и быстро зашагал в противоположную сторону. Несмотря на теплую погоду, он был в плаще, скрывавшем фигуру, но его походка показалась Сергею знакомой.

– Николай! – окликнул он неуверенно. И повторил погромче: – Николай!

Офицер остановился и подождал его. Дом, из которого он вышел, был темен, только в крайнем окне второго этажа теплилась свеча.

– Сережа? Ты как здесь? Рад тебя видеть!

Братья обнялись, но Сергей чувствовал, что Николай чем-то смущен и встревожен. Он бросил взгляд на окно: чья-то рука убрала свечу и задернула занавеску.

– Чей это дом? – спросил он тоном праздного любопытства.

– Каховских, – с усилием выдавил из себя брат. – Я знаком с полковником Каховским еще по Праге. Приехал по делам в Смоленск, он пригласил меня в гости…

Темнит Николай, не договаривает чего-то. И у него теперь тайны от младшего брата? В груди Сергея ворохнулось неприятное чувство: уж если и с родными людьми нельзя быть вполне откровенным, то… Хотя… Быть может, тут замешана женская честь? У Каховского две сестры, зрелые девицы, старшая – фрейлина… Неужели? Ах, Николаша, Николаша…

– Сережа… Ты не говори никому, что видел меня здесь. Я завтра уеду и…

– Положись на меня, я никому не скажу, – серьезно ответил Тучков-второй. – Но хорошо ли ты поступаешь? В вопросах чести…

– Честь нашей семьи я ничем не запятнаю, в этом ты можешь быть уверен. – Голос Николая зазвучал твердо. – Я не иду против своей совести и считаю, что поступаю правильно.

– Ну, как знаешь. – Сергей был слегка сбит с толку. – Ты где остановился?

– Тут недалеко… У товарища…

Они прошли вместе два квартала и расстались: Сергей пошел в гостиницу, а Николай растаял в темноте.

…Прошение об отпуске удовлетворили, и Тучков отправился в Москву. Но не успели истечь отведенные ему два месяца, как с эстафетой доставили вызов в Петербург, к государю. Опять противно засосало под ложечкой… Да что же он раскисает, в самом деле? Он ни в чем не провинился ни перед государем, ни перед Отечеством, в службе исправен – чего ему бояться?

Любой дворянин, приезжающий в столицу, был теперь обязан явиться к коменданту. Тучков никогда раньше не встречался с Аракчеевым и не знал его, но был несколько предубежден против новоиспеченного барона тем, что слышал от своих товарищей. И вот ему представилась возможность составить собственное мнение. В ордонансгауз на Милионной Сергей Алексеевич явился ранним утром; Аракчеев уже сидел за столом в своем кабинете. Годами он был несколько моложе Тучкова, однако имел чин генерал-майора. Грубо вылепленное, мужицкое лицо, крупный нос с большими ноздрями, маленькие глазки, кустистые брови. Выслушав рапорт Тучкова, он спросил резким, отрывистым голосом:

– Почему вы явились не в принадлежащем вам мундире?

Сергей Алексеевич опешил: как в не принадлежащем? Он разве отставлен?

– Вам надлежит носить форму Фанагорийского гренадерского полка, в который вы были определены высочайшим приказом!

– Каким приказом? Я ничего не получал.

Всё тем же деревянным тоном Аракчеев прочитал ему нотацию о том, что офицерам следует ревностнее относиться к службе, тогда и важные приказы не смогут с ними разминуться. Тучков с трудом сдержался, чтобы не ответить ему какой-нибудь резкостью.

Высочайший приказ всё же отыскался: Сергей Алексеевич Тучков произведен в полковники с переводом в Фанагорийский гренадерский полк в звании полкового командира. Мундиры разных полков отличались цветом воротников и обшлагов; важно было знать цвет приборного сукна и приборного металла – для пуговиц, аксельбантов и кистей на шляпе. Портной срочно переделал Тучкову его мундир темно-зеленого сукна, нашив синие лацканы и манжеты, красные отвороты фалд, желтые пуговицы и золотой аксельбант, и на следующий день Сергей Алексеевич предстал в нем перед императором. Шеф полка генерал Жеребцов, назначенный вместо Суворова, вместе со штабом находился в Могилеве, Тучкову же предстояло выехать в Шклов, отстоящий на сорок верст от этого города, и приступить к своим новым обязанностям.

***

Белка метнулась рыжей струйкой по траве: скок-скок-скок – и она уже на дереве, обтекла змейкой ствол, растопырила цепкие лапки, головой вниз, чуть повиливает пушистым хвостом и смотрит черными бусинками: кто это пришел? Чего от него ждать? Потом на ветку, прыг-прыг – и нет ее. Чуть поодаль дятел выдал длинную деревянную трель – вон он, на сосне, в красной шапке. На его барабан свирелью откликнулась кукушка: ку-ку, ку-ку… Наталья Александровна замерла, видно: считает… Кукушка смолкла. Всего четыре «ку-ку». Графиня Зубова задумалась, но не погрустнела. Интересно, о чем она загадала.

Каролина Оде-де-Сион не думала, что так быстро освоится в России. Эта страна представлялась ей далекой дикой степью, где всегда холодно и снег, жители угрюмые и нелюдимые, а в города из лесов выходят дикие звери. Но Петербург оказался совсем не хуже Варшавы; люди, с которыми знакомил ее муж, говорили по-французски и по-немецки; прислуга в большом доме графа Зубова относилась к ней как к барыне, а графиня Наталья Александровна удостоила ее своей дружбы. Маленького Шарля мадам Оде оставила в подмосковной у Зубовых под надзором няньки, чтобы сопровождать графиню к отцу. И вот теперь она увидела настоящую Россию.

До Новгорода доехали быстро по ровному почтовому тракту, но потом свернули и три дня ехали сто восемьдесят верст до Боровичей; последние же тридцать семь верст до Кончанского, проселком через лес, мимо озер, выдались самыми тяжелыми – боялись, что ось поломается, и как тогда быть? По округе разбросаны крестьянские дворы, не меньше сотни: сосновые избы, конопаченные мхом, с клетями, амбарами и банями – не при дороге, а у озера или реки; деревянная церковь с колокольней, господский дом – большая изба с одной русской печью и тремя голландскими, шесть окон в ряд с резными наличниками, крыльцо, сени, пять комнаток; потолки низкие, деревянные, стены бревенчатые, пол с щелями… И здесь живет граф, помещик, у которого много тысяч душ? В России состояние измеряют не в капитале, а в душах – людях, из которых этот капитал добывают. Людей можно продать… Каролину всегда удивляло, сколько в доме графа Зубова лакеев, буфетчиков, девок, казачков, которым ровным счетом нечего делать. Здесь, в доме у Суворова, только трое слуг, ворчливых и по большей части нетрезвых, – камердинер Прошка и два отставных сержанта, – да повар; женской прислуги нет вовсе.

Граф – сухонький седой старик со взбитым надо лбом хохолком, в белом канифасовом кителе, таких же штанах до колен и нитяных чулках. Приезду дочери он очень обрадовался, долго держал ее за руки, то отстраняясь, чтобы увидеть ее целиком, то вновь привлекая к себе. Сыну дал руку для поцелуя и тотчас увел к себе в комнату – экзаменовать. Результатами, видно, остался доволен: к обеду вышел повеселевший, ласкал Аркадия, Карла похвалил, а ей, супруге воспитателя, сказал комплимент по-немецки. И всё же он большой чудак: поверх своего простого домашнего платья надевает на шею орден Святого Александра Невского, волосы приглаживает помадой и обильно опрыскивается оделаваном.

За обедом он не ел того кушанья, какое подавали гостям, а хлебал оловянной ложкой щи, выпив перед этим рюмку тминной водки и закусив ее редькой. Жаркого съел совсем немного: камердинер Прошка, стоявший за его стулом, отнял у него тарелку, а на протесты барина ответил: «Сами потом браниться будете». К малине со сливками, которую подали на десерт, и вовсе не притронулся, зато наслаждался разговором, и если тот смолкал, понуждал сотрапезников: «Ну что же вы, говорите!» Наталья Александровна позже рассказала Каролине, когда они прилегли отдохнуть после обеда (граф Суворов после обеда всегда спал по три часа), что раньше за стол с ее отцом неизменно садились полтора-два десятка человек – офицеров. Как он, бедный, томится здесь в глуши – без людей, без дела. Только и развлечений, что учить карельский язык от местных мужиков, читать Апостол в церкви и звонить там в колокол.

Разместились в тесном доме с большим трудом, в двух комнатках; взятых с собою слуг пришлось отправить спать на сеновал. Нигде не было ни зеркал, ни часов. Граф вставал среди ночи с первыми петухами, молился с четверть часа, кладя земные поклоны, потом громко твердил карельские слова и разговоры. Ему подавали умываться: два ведра ледяной воды и большой медный таз; он с полчаса плескал себе водою в лицо, после чего оставшуюся воду слуги медленно лили ему на плечи, чтобы стекала к локтям. Затем Суворов пил чай в спальне, служившей ему также и кабинетом; повар кипятил воду в его присутствии, заваривал черный чай, просеянный через сито, давал попробовать – не крепок ли, добавлял сливки. После чаю граф целый час пел басом духовные кантаты по нотам и тем будил весь дом…

Наталья Александровна предложила отцу переехать в Ровное – имение ее золовки Ольги Александровны Жеребцовой, отстоящее от Кончанского всего на сорок пять верст: там будет просторнее и удобнее, а его дом пока смогут привести в порядок к осени и зиме. А то мыши бегают, с потолка каплет после дождя, печи дымят, ветер задувает в щели – куда это годится. На переезд требовалось разрешение императора; боровичский городничий Вындомский написал в Петербург, ждали ответа.

Вындомский очень тяготился своей новой обязанностью надзирателя и просил государя избавить его от нее. В Кончанское приехал Николев, чтобы следить за Суворовым, поселился в простой избе и жил как придется, не получая жалованья, однако донесения отправлял регулярно. Впрочем, доносить было особо не о чем: Суворов ни с кем не видался, кроме своих слуг да мужиков, а с теми в присутствии Николева говорил по-карельски, чтобы его подразнить.

Каролина никогда не была в настоящем лесу, а в Кончанском больше негде гулять: сада нет, только озеро с болотистыми берегами, покос да лес. Ей немного боязно: вдруг волки? Или медведь? Наталья Александровна смеется над ее страхами и говорит, что в следующий раз возьмет с собой на прогулку ружье, у отца наверняка найдется. Аркадий же при слове «волки» загорелся мыслью попросить у батюшки разрешения пойти на охоту. Он еще ни разу не ходил на крупного зверя! Суворов между тем позвал Оде-де-Сиона к себе в спальню и заперся с ним там, чтобы поговорить о делах.

Дела были плохи. Кривинскую и Кончанскую вотчины Александр Васильевич получил в семьдесят пятом году в наследство от отца, который купил их у Шувалова, а потом так и не сумел сбыть вовремя с рук. Пустоши Каменка, Овдошево и Колоколуша, где имелся господский дом, были спорными: исправник счел их казенными, но захваченными карелами, и наложил на них штраф, а Суворов, кроме того, вел тяжбы с десятком соседей-помещиков из-за четырех тысяч десятин, разбросанных тут и там. Самому этим заниматься было недосуг: он то турок бьет, то поляков, то крепости инспектирует в Финляндии; приходилось тратиться на поверенных для ведения дел в Новгородской судебной палате, нанимать управляющих. В Кончанском с деревнями – четыреста восемьдесят две души мужеского пола, в Кривинской вотчине – еще душ пятьсот, но всё больше карелы, по-русски разумеют плохо, управляющие же не понимают по-карельски, и хитрые мужики тем пользуются: некоторые по три-четыре коровы имеют да по нескольку коней, лесами, сенокосами, рыбными ловлями пользуются, а объявляют себя неспособными платить оброк! Барщины тут сроду не бывало, крестьяне и Шувалову оброк платили – по три рубля ассигнациями с души, а все платежи натурой Суворов отменил. Помилуй Бог! Неужто за год не добыть таких денег? Говорят, будто беглые, что пробираются в эти дремучие края, разоряют крестьян, насилием требуя хлеба и приюта. Вздор! Как бы пробрались пришлые люди через непроходимые Спасокуйские болота, раскинувшиеся между Мстой и Волховом? Сами же и проводят тайными тропами всякий подозрительный люд, получая дармовых работников, а если вскроется, что помещик беглых укрывает, – штраф: двести рублей в год за каждого мужика и по сто за каждую бабу. И опять же судебные издержки, следствия, апелляции… За такие дела он мужиков строго наказывает, а штраф велит взыскивать с мира. А то как же! Он ли им не отец и благодетель? Ни в одной суворовской вотчине людей не отдают в рекруты натурою – покупают охотников со стороны. Рекрут стоит сто пятьдесят рублей ассигнациями; половину платит сам граф – из оброка, а остальное должно собрать общество. Так и этих денег не добьешься: богатые давят бедных, а с тех и взять нечего, кроме худых лаптей.

Все его доходы ныне не превышают сорока тысяч рублей за год, на будущий год и того не наберется, а ведь раньше одно лишь Кобринское имение приносило пятьдесят тысяч в год! Видно, управляющий Корицкий и другие офицеры что-то утаивают, а как это выяснить, когда он тут, в Кончанском, под неусыпным надзором? Да и сам он не денежник, а воин. За богатством никогда не гнался, но интриги! С воцарением Павла дали ход множеству исков против фельдмаршала, накопившихся в прошлое царствование: и от гражданских лиц, и по армейским делам, – на сто пятьдесят тысяч рублей! (Это всё князь Репнин воду мутит – не мог позабыть гродненского ожидания… Надо было тогда вернуться… Ну да Бог с ним, подлость – свойство людей невысокого ума, зачем же до них опускаться.) Невинность не терпит оправданий, судиться он не станет. Он всю свою жизнь отдал Отечеству и славе его. Но ведь у нас известно – «кто кого смога, так тот того в рога». А лучше голова долой, нежели утратить свою честь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю