412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Э. Мадес » Жвачка (СИ) » Текст книги (страница 3)
Жвачка (СИ)
  • Текст добавлен: 11 марта 2026, 17:30

Текст книги "Жвачка (СИ)"


Автор книги: Э. Мадес



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)

Глава 8. Мирослава

Внутри – лёгкая искра от предвкушения радости самых близких. Мне нравится дарить. Особенно тем, кто умеет принимать. Приятно – наблюдать, как любимые люди теряются от того, что не ожидали.

Ставлю пакет на стол и начинаю спокойно, без суеты, распаковывать два месячных жалования.

Первый подарок вручаю деду.

– Это в твой кабинет, – говорю, протягивая ему аккуратный тубус.

Он разворачивает – и я вижу, как его брови поднимаются. А в глазах прыгают те же искринки, что и у меня.

Винтажные плакаты именитых бойцов из 60-х. Настоящие. Редкие. Купленные в антикварной лавке.

– Чёрт побери, Мира… – в голосе у него сип, которого я не слышала много лет.

– Они ведь стоят…

– Дедушка, ну что ты. Не дороже денег, – перебиваю спокойно. – Я достаточно зарабатываю, чтобы позволить себе подобные траты. Позволь мне тебя порадовать.

Он хмыкает, пытаясь спрятать улыбку в бороду. Не выходит.

Ныряю в пакет и выуживаю аккуратный свёрток из нежнейшего кашемира – для мамы. Свитер молочного цвета, лёгкий, тёплый, безумно мягкий… нежный, как и его хозяйка. Развернув его, она проводит пальцами по тонкой ткани и выдыхает так, будто я привезла ей не шерсть горной козы, а бриллианты Гарри Уинстона.

– Мирочка… он как облако…

Улыбаюсь. «Это ты – моё облачко», – думается вдруг. Иногда мне кажется, что мама чувствует всё, что я не говорю.

Для папы достаю лимитированные запонки ручной работы от S.T. Dupont – бренда, живущего с 1872 года. Папа медленно, почти церемонно открывает коробочку – и замирает.

– Дожили, – усмехается. – Дочь дарит запонки. При каждой возможности буду кичиться перед всеми, – прижимает коробочку к груди. – Спасибо.

Он моргает чаще, чем обычно, и мне становится очень тепло под рёбрами. Огибаю стол и падаю в медвежьи объятия, утыкаюсь носом в шею и, вдохнув этот с детства родной запах, чуть ли не плачу. Как же мне его не хватало…

– О-о-о, сейчас мне, да? – будто десятилетний, радуется брат, приводя меня в чувства. – Что там?

– Я обошла кучу барахолок в поисках и… та-дам! – передаю ему набор редких комиксов.

– Да ну нафиг… ништяк! – Ким вскакивает, чмокая меня в щёку, и с повадками лабрадора начинает носиться туда-сюда. – Спасибо, систер.

Делаю глубокий вдох и призываю всё своё самообладание – потому что остался только он. Комната будто чуть сужается. И тишина – на полтона глубже. Матвей приподнимает брови, пытаясь что-то прочесть на моём лице. Но я не выдаю ни единой эмоции.

– Мне? – он переспрашивает с лёгким недоверием, будто подарок – ошибка в маршруте.

Он тянется за коробочкой, а я инстинктивно держу дистанцию, выверяя движение до миллиметра. Касаться его сейчас – плохая идея. Я это знаю. Проверено буквально полчаса назад, у машины, когда случайный контакт выбил из головы всё лишнее и оставил только резкое, неприятное осознание: я не готова.

Но избежать реакции не получается. Тело не спрашивает разрешения. Там, где наши руки всё-таки задевают друг друга, будто содрали тонкий слой кожи – не больно, но оголённо, чувствительно, опасно. Как если бы меня вдруг лишили защитной оболочки и оставили на сквозняке.

– Это… просто жест вежливости, – говорю как можно равнодушнее.

Внутри всё чуть вибрирует от напряжения. Маленькая девочка, которую он однажды отбросил, визжит от восторга. А взрослая женщина отвешивает ей внутреннюю оплеуху.

Слишком мелкий футляр теряется на фоне его крупных рук. «Просто жест вежливости», как же. А то, что я чуть ли не тройное сальто назад сделала ради этого… Так… мелочь.

– Можно? – голос становится ниже, шероховатее.

– Конечно.

Пока он открывает, замечаю периферийным зрением, как в этот момент заговорщически улыбается дедуля, поглядывая на меня, – потому что мы повязаны. Идея была общей, исполнение – моим.

В коробке лежит именная капа, сделанная в той мастерской, где заказывают экипировку топовые бойцы UFC: плотная, идеально подогнанная, розового цвета, с жёлтой надписью, выполненной в стиле клубничной «Хубба-Буббы». На внешней стороне – гравировка:

ARISTOV.

И крошечный силуэт бойца в стойке – с раздутым пузырём жвачки, как тихий намёк на прошлое. Сделала капу, чтобы ткнуть его носом в ту самую «Жвачку» из прошлого. А он – доволен, как слон. «Ну и где справедливость?»

Обращаю внимание на смену его дыхания: оно чуть меняется. Совсем немного. Но я слышу. Чувствую.

– Это очень круто… – он моргает. – Первый раз, когда кто-то дарит мне что-то подобное. Обычно как-то всё сам.

– Прикол! – Ким склоняется к футляру, разрушая хрупко выстроенную связь между нами. – Жаль только, что это сувенир. Мелкая, ты бы хоть спросила у знатоков. Подобные штуки отливаются по индивидуальным слепкам зубов.

– Гляди-ка, знаток отыскался, – возмущается дедушка. – А я-то думал, все знания по блядкам своим растрепал. Тьфу.

– Иван Константинович! – ахает шокированная мама под дружный ржач всего стола и обиженное ворчание брата.

– Всё сделано по слепкам. Дедушка мне с этим помог, – отвечаю, посмеиваясь.

Матвей снова смотрит не на капу. На меня. И его взгляд ощущается почти физически – горячий, внимательный, слишком откровенный. Да, вот этого эффекта я и добивалась.

– Спасибо. Мне очень приятно, что ты про меня вспомнила.

Ох, Мо, я бы и рада была не вспоминать о тебе.

Вообще.

Глава 9. Мирослава

После ужина дом будто выдыхает – расслабленно, с тихим последействием разговоров и вкуса тёплой еды, ещё задержавшегося в воздухе. Мы втроём устраиваемся смотреть ужастик – старый, культовый, тот самый, после которого предпочтительно спать с включённым светом. Обложившийся попкорном, миксом снеков и кучей шоколада, Ким растёкся в кресле, как анимированная розовая пантера, утратившая опору.

Я устроилась на диване, подальше от лишних калорий: чай, плед и одна полосочка шоколада из четырёх кусочков. Матвей приходит с небольшой задержкой и садится рядом. «Как будто больше некуда сесть. Спасибо, что не на меня». Но всё же расстояние между нами недостаточное: тело покалывает от ожидания бог весть чего – оно как плохо дрессированный пёс, который слышит «фу» и делает вид, что это не ему адресовано.

Он сидит слишком спокойно. Без лишних движений и попыток обозначить себя. И именно поэтому между нами появляется эта едва заметная вибрация – тёплая, слишком знакомая, почти неприличная в своей узнаваемости. Меня это раздражает. Потому что мне кажется, что я ведусь на него, как прежде, а ему, как и прежде, всё равно.

– Вы готовы, дети? – вопит Ким голосом капитана и, щёлкнув пультом, запускает хоррор на экране и в реальности.

Фильм начинает тянуть нервную тишину – длинную, как расплавленный воск: хочется пошутить, кашлянуть, сделать что угодно – разрядить атмосферу. Но я терплю. Терпение – мой врождённый анестетик, особенно вблизи тех, кому когда-то было удобно считать мою боль несущественной.

Резкий скример – будто удар под рёбра. Словив лёгкую панику, моё тело работает на опережение, не советуясь с разумом… хватает ближайшую руку. «Ну конечно же…»

Тёплую, жилистую. Античный профиль мускулатуры, созданный, кажется, специально, чтобы испытывать мою волю. В панике пытаюсь отдёрнуть ладонь, но его пальцы смыкаются неторопливо, уверенно – будто фиксация намеренная.

Чуть заметное сжатие – и тепло расползается по запястью живым током, отдаваясь мощной, скручивающейся воронкой внизу живота.

– Испугалась? – тихо шепчет.

Поворачиваю голову медленно – скорость равна признанию.

– Нет, – так же тихо и ровно, хотя внутри мой голос дрожит.

Его взгляд – незнакомый и слишком узнаваемый. Не взгляд человека, которому поручили присматривать за чьей-то внучкой, дочкой или сестрой. Не взгляд того, кто однажды сделал больно и теперь держит дистанцию вежливости. Он смотрит так, будто вспоминает. Что-то давнее. Что-то, что я давно объявила анахронизмом. Его пальцы всё ещё лежат поверх моих – тяжело, спокойно – и моя кровь, кажется, синхронизируется с его пульсом.

– Я не боюсь, можешь отпустить, – говорю, вперив взгляд в наши сплетённые кисти.

– Могу, – отвечает легко. Но не отпускает.

Мы зависаем – двое, проверяющие друг друга на выносливость. Если честно, мне очень хочется ему треснуть куда-нибудь промеж бровей. Четыре года я шаталась, как неприкаянная, чтобы в один вечер он объявил амнистию своему «чтоб я тебя рядом в радиусе десяти метров не видел». В поддавки играть не намерена: даю себе установку, что первой не дрогну.

На экране героиня идёт в подвал, под возмущённые комментарии, сопровождающиеся метанием попкорна в экран. Розовая пантера в кресле негодует глупым, по её мнению, поворотом сюжета.

– Инстинкт самосохранения у неё где? В архиве, блядь, закопан?!

Смеюсь про себя от того, что эти слова будто мне предназначены: у нас с Матвеем свой подвал, и мы продолжаем спускаться глубже.

Героиня зашкеривается в шкафу. Дыхание ломается короткими скрипами, будто лёгкие подключены к больничному ИВЛ – шумно, с перебоями, и каждый вдох может стать выстрелом, выдающим её. Под страхом, переливающимся в зрачках, проступает плохо скрытая решимость – не смелость, скорее её имитация, но упорная, почти упрямая. В ладонях – ржавый нож или ножницы, единственное, что напоминает ей, что она ещё способна сопротивляться. Жалкое зрелище.

– На тебя похожа, – говорит Матвей.

Я поворачиваюсь, собираясь возразить, но теряю способность к членораздельной речи: свет вырезает его профиль – резкий, спокойный, слишком уверенный, что в уравнении с тоном, которым он прежде разговаривал со мной, никогда не равняется вздыбленным по всему телу волоскам и мокнущим «секретикам Виктории».

Парень знает толк в обольщении. Сколько женщин он разоружал этим тоном и манерой говорить.

– С чего вдруг? – спрашиваю, подчёркивая каждое слово.

Его взгляд медленно скользит по моему лицу, сантиметр за сантиметром, как омутная траектория, способная перестроить дыхание.

– Ты мастерски притворяешься храброй, – произносит он. – Пытаясь казаться в этом чересчур убедительной.

Внутри, протестуя, рыдает девочка, некогда мечтавшая чувствовать, слышать и принимать подобное от него. Но взрослая, знающая себе цену дама который раз за сегодня закрывает ей рот: то время ушло.

Нарушая свою установку, медленно убираю руку. Я не убегаю – я декларирую свои границы точной, как под линейку, чертой.

– Ты переоцениваешь эффект ужастика, – говорю сухо. – Я не задыхаюсь из-за фильмов.

И словно настраивая акустическую частоту восприятия, Матвей снова поворачивается ко мне, сокращая ещё больше расстояние.

– А с чего ты взяла, что речь про фильмы? – произносит тихо.

В его голосе почти классическая аналитичность. Он изучает меня как тематическое исследование – реестр микроэмоций, дыхания, отклонений взгляда. Не атакует, но и не отступает.

– Тогда поясни, – прошу непонятно зачем, с азартом мазохиста.

Мо смотрит так внимательно, почти созерцательно, что хочется предложить ему лупу.

– Я вижу, как весь вечер ты смотришь на меня, – произносит шёпотом у самого уха, интонациями человека, делящегося научной гипотезой. – Тело выдаёт всё красноречивее слов. Передо мной – старая Жвачка, – улыбаясь, словно раскрыл тайну Атлантиды, бьёт в точку. – Я угадал?

Прекрасно. Постфактум-психоанализ от человека, который однажды предпочёл уничтожить в хлам хрупкую и неокрепшую душевную конструкцию малолетней дурочки. Зачем только сейчас все эти разговоры?

– Жвачка, значит? – тяну медленно, позволяя словам осесть. – Тогда, видимо, ты уверен, что я весь вечер держусь за старый вкус. Удобный сценарий. Только вот одна беда: прежняя упаковка не делает продукт желаннее, Матвей. Нынче слишком большой выбор аналогов на рынке. Так что расслабься – как мужчина ты меня больше не интересуешь.

Едва заметный спазм его скулы – крошечная, но красноречивая реакция. Фильм идёт, кадры мелькают – и всё мимо меня. Матвей смотрит с интересом, который толкает женщин к эмоциональным безумиям.

– Фильм продолжается, – напоминаю ему и себе в первую очередь, в попытке вникнуть в происходящее. – Смотри на экран.

Не знаю, что смешного он уловил в моих словах, но сексуально низкие, гипнотические вибрации его смеха дробят моё желание держать между нами саморучно начерченные границы. Улыбаюсь своей способности вовремя брать под контроль эмоции.

Он обязан получить свой принцип талиона – воздаяние, отложенное, но неизбежное. Возможно, даже с надбавкой за самодурство. Если он полагает, что сцена с рукой – кульминация, он фатально ошибается.

Это лишь экспозиция.

***

Примечание автора :

Анахронизм – ошибочное, намеренное или условное отнесение событий, явлений, предметов, личностей к другому времени, эпохе относительно фактической хронологии. (пережиток прошлого)

Принцип талиона – это принцип равного возмездия, при котором наказание должно в точности соответствовать причиненному вреду.

Глава 10. Мирослава

Постепенно дни складываются в автономную систему. Я вливаюсь не рывком, не на износ – а как вода, находящая себе русло по законам собственной гравитации.

Утро – каноническая подготовка.

День – отработка связок, бесконечный цикл повторений.

Вечер – растяжка, разбор нюансов, ледяной душ и та самая густая усталость в мышцах, похожая на послевкусие хорошего вина; вина, которое я люблю, но себе же запрещаю – по уставу профессии.

В труппе уже формируется лёгкая стратификация: есть те, кто улыбается искренне, и те, чьи взгляды режут, как тончайшая леска – не сразу, но глубоко.

Ира Вязева принадлежит к первой категории. Наша синхронизация произошла почти мгновенно. Её мама – костюмер большого театра, бывшая балерина кордебалета, и эта родственная связь ощущается в каждом их движении.

Девчонка старше меня всего на два года – симпатичная, немного сбитая, с чуть более широкими бёдрами, чем позволяют нормативы, и с руками, которые педагоги считают «избыточно крепкими». Но главная её боль – грудь, которую она ежедневно стягивает эластичными бинтами, будто стремясь уменьшить саму себя ради соответствия абсурдному идеалу. Она шикарна как женщина, но несуразна как танцовщица.

Наше знакомство завязалось в коридоре, где я обнаружила её плачущей из-за очередного намеков худрука на отставку. С момента как я протянула ей упаковку салфеток и воду и началось наше взаимодействие – тихое, почти камерное.

Мы похожи: упорные, педантичные, дисциплинированные до самоуничтожения. Между нами нет тени конкуренции: кордебалет – её ограничивающий потолок, а мой вектор направлен иначе.

Все мои мысли – вокруг ремесла. Я люблю свою работу. Балерина – не профессия, а стиль жизни. Если хочешь достичь вершины, приходится жертвовать отношениями, молодостью, нормальным сном, тем, что другие называют «жизнью».

Наша жизнь, по сути, начинается только после выхода на пенсию – в тридцать пять, иногда чуть раньше. В редких случаях удаётся дотянуть до сорока–сорока пяти.

Майя Плисецкая – один из самых ярких примеров того, как балет становится не просто профессией, а судьбой. Вся её жизнь была посвящена сцене, и ради искусства она сознательно отказалась от того, что принято считать частью обычной человеческой биографии: от детей, спокойствия, бытового счастья. Балет требовал от неё всего – времени, сил, молодости, здоровья, – и Плисецкая отдавалась ему без остатка.

Любовь к танцу стала для неё смыслом, заменив и перекрыв собой всё остальное, подтверждая мысль о том, что великие вершины достигаются только ценой жертвы.

Иногда я думаю о Плисецкой – и чувствую восхищение, смешанное с лёгкой, почти невидимой тоской. Я тоже живу балетом: до онемения пальцев, до боли в спине, до счастливой усталости, когда мир сужается до сцены, музыки и собственного дыхания.

Но несмотря на это, где-то внутри меня живёт тихая мечта о семье: тёплой, шумной, такой же любящей, как та, в которой выросла я. Мне мало просто «отметки» о счастливой жизни – я жду человека, который не вытеснит танец, а разделит его со мной. Просто пока мой мужчина меня не нашел.

Или… я не добралась до того самого, чей образ живёт во мне с детства и никак не отпускает, как заевшая мелодия.

Наверное, именно поэтому к двадцати у меня не было ни одного полноценного романа. После того почти-целования с Матвеем – и моего стремительного бегства за океан – у меня были попытки: несколько свиданий, поцелуи, пара неловких заходов «чуть дальше». Но каждый раз я сама ставила точку.

Что-то было не так: не тот запах, не та форма губ, не тот вкус, который будто вплёлся в моё ДНК.

Я не врала Матвею, когда говорила, что выбор аналогов широк. Но что толку от ассортимента, если оригинал всё равно занимает монополию желаний?

К слову, об оригинале.

Несколько раз я – подчеркнуто случайно – заезжала к дедуле в зал «попить чайку» именно в те часы, когда тренировался Матвей. После нашего флирта за просмотром ужастика мы почти не разговаривали, зато стабильно сверлили друг друга многозначительными взглядами при каждом удобном случае.

Больше всего мне нравилось ловить его быстрые, точные, будто заранее просчитанные взгляды во время спаррингов.

А я, разумеется «совершенно без намерения привлечь внимание», болтала с кем-то из подопечных деда, смеялась над подколами Лёхи Уварова, слегка флиртовала с Ильёй Барановичем – демонстрируя образцово-показательную незаинтересованность.

Слов тогда не было. Касаний – тем более. Но напряжение висело в воздухе, как статическое электричество: стоило только протянуть руку – и нас бы ударило.

Я даже начала думать, что, возможно, стоит перестать держать свою детскую, пыльную обиду. Поговорить. Позволить себе плыть по течению. Дать НАМ шанс.

Но, видимо, я ещё та романтически мыслящая идиотка: «ну какое НАМ? Он никогда не стремился к серьезным отношениям– и вряд ли ради тебя Мирка изменит своей похотливой природе.». А одноразовой простынкой я быть не согласна. Пора переставать романтизировать и возводить в кубы свою значимость в его глазах.

Сегодняшняя репетиция на сцене очень важна своей отправной точкой. Меня вводят в постановку как приму – и снаружи это звучит просто: имя, строчка в приказе, уверенный кивок худрука. Но внутри это всегда – маленькая революция.

Ввод примы не делается за день, два и даже неделю. Это скорее хирургическая операция на живом организме труппы: аккуратно, по слоям, чтобы не нарушить биомеханику ансамбля. Нужна синхронизация дыхания, ритмов, микродинамики связок. Мне приходится перестраиваться под их школу, им – под мою.

Да, я танцевала в Америке, но все строится иначе: дисциплина через уважение к личности, а не через давление традиции. Здесь – старый театр. Старая кровь. Здесь нужно доказать, что ты не просто способна – достойна.

И вот – новая постановка. Современный балет на стыке пластики и эмоциональной драматургии. Не классика, где линии – религия. Не модерн, где тело – протест. Что-то между: эстетика, которой когда-то научил меня Ноймайер – один из тех хореографов, чьи спектакли знают даже далёкие от балета зрители.

Его постановки живут на стыке театра и психологии: танцовщики у него не просто движутся, а проживают роль телом так же глубоко, как драматические актёры голосом. Он делает балет понятным даже тому, кто никогда не был в опере: чувства читаются по жестам, конфликт – по наклону корпуса, любовь – по паузе между касаниями.

Для меня его пластика стала отправной точкой: я впервые увидела, что танец может говорить громче слов. С тех пор тело – мой язык. Им честнее. Им больнее. Им невозможно солгать.

Музыка, к слову, не Ноймайеровская. Но в ней есть что-то его: нервный ритм, пульсации, от которых кожа откликается, как на тонкий ток – едва ощутимой дрожью. Она проходит вдоль позвоночника, будто кто-то подстраивает мой внутренний метроном под чужой темп. Она входит в тело легко, бесстыдно, как второй сердечный ритм, и мне странно… приятно. И страшно. Потому что Ноймайер всегда умел вскрывать в танцовщике главное – не технику, а искренность. Его пластика требует обнажённости не от тела, а от души: от тех слоёв, что обычно спрятаны под дисциплиной, как под панцирем.

Я привыкла жить в этом стальном каркасе: дыхание – по счёту, эмоция – дозированная, движение – отточенное. А эта постановка будто просит меня выбросить щит.

И именно в этот момент, когда музыка прокладывает во мне новые пути, я смотрю на себя в зеркале – и начинаю переодеваться. Переход от мысли к действию резок лишь внешне; внутри он течёт, как смена такта.

Как всегда перед сценой я утеплилась И теперь из зеркала на меня смотрит капуста в сорока семи одежках. Одетая слишком тепло – по меркам обычных людей, не знающих, что балет – это прежде всего терморегуляция, а уже потом эстетика. Одежда здесь работает как вторая система циркуляции: удерживает тепло, защищает суставы, страхует связки.

Если продует – можно прощаться с выступлениями.

Нас всех поголовно этому учат с первых классов: согрейся, укутайся, держи ноги в тепле.

Для примы простуда – не повод для сочувствия, а шанс для дублёрши.

Если дублёрши нет – спектакль снимут.

Температура моего тела порой значит больше, чем настроение или ресурс.

Опускаю глаза на несуразные угги, каждый раз улыбаюсь, когда надеваю их. Просто всегда. Эта улыбка появляется автоматически, словно мышечная память: едва пальцы касаются мягкого ворса, настроение смещается на полтона вверх.

В Америке мы шли в студию в балетках или кроссовках – подчёркнуто собранные, готовые работать на холодных профессиональных этажах, где всё – от пола до расписания – было про эффективность. Угги там считались бытовой обувью, чем-то «между делом» – от дома до машины и обратно.

Но здесь…

Здесь угги – святое. Местная «форма жизни» балерины – чуть смешная снаружи, но жизненно необходимая внутри профессии. Такой себе культ мягкости, спрятанный под железной дисциплиной.

Всегда натягиваю своих карамельных старичков, слегка потёртых по швам – и чувствую, как стопы утопают в тёплой пушистой вате. Никакого давления, никакого сжатия – только равномерное облако тепла, обволакивающее кости, ахиллы, голеностопы. Для непосвящённого это, наверное, выглядит… нелепо.

Болеро цвета утренней розы, гладкий пучок, чёткая осанка – и огромные, пушистые угги. Бомж-стайл, как назвал бы это Ким. Но в балетной среде подобное – маркер, почти код принадлежности. И, что особенно приятно, я чувствую себя в них красивой – не вопреки, а благодаря. Женственность без лакировки, без сахарной глазури: утилитарная, но нежная.

И, что забавно: исторически уги вообще были придуманы как мужская обувь. Австралийские серферы носили их между заплывами, чтобы согреть ступни после холодной воды. А потом мода – как всегда – присвоила. Женщины со всего мира объявили уги своим законным наследием.

Балерины подхватили первыми: эта плюшевая неуклюжесть даёт нам главное – стабильное глубокое тепло без давления на связки.

Стоя в них – я буквально чувствую, как ступни расслабляются. Это маленький ритуал, который возвращает мне тело, заземляет, дарит ощущение дома.

В Нью-Йорке такого не было. Там – жёсткость, холод, амбиции в чистом виде. Там никто не приносил на репетицию термос с чаем и мягкие угги. Там тебя учили полёту, приземлению. А все прочее твоя забота. Твои ноги твоя ответственность. А здесь – в этой странной, нервной, шумной труппе – мои ноги впервые за долгое время ощущают безопасность и круглосуточную заботу.

Я втягиваю воздух, поправляю пояс на кардигане и ловлю своё отражение: розовое облако, чёрные тренировочные штаны, тёплые гетры… и уги как финальный штрих.

В момент музыка снова трогает меня за позвоночник. Не громко – импульсом. И я понимаю: сегодня я буду танцевать не только телом. Сегодня сцена снимет с меня что-то лишнее. Я выдыхаю, собираю волосы крепче – и направляюсь к скучковавшейся в центре сцены группе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю