355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Э Бенсон » Избранное (СИ) » Текст книги (страница 8)
Избранное (СИ)
  • Текст добавлен: 5 декабря 2017, 17:30

Текст книги "Избранное (СИ)"


Автор книги: Э Бенсон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)

После обеда два или три часа мы провели прогуливаясь по саду или сидя на лоджии, и было, должно быть, около четырех часов, когда мы со Стэнли отправились купаться, и по дороге я заглянул в фонтан, в который бросил коробку. Вода была чистой, фонтан не глубоким, и на его дне я приметил ее остатки. Вода смыла клей, и коробка превратилась в несколько бумажных полосок. В центре фонтана располагался Купидон итальянского мрамора; вода в бассейн лилась из винного меха, который он держал в руках. Вверх по его ноге взбиралась гусеница. Было странно и невероятно, что она выбралась из своей темницы, вплавь добралась до статуи, и там, находясь вне досягаемости, извивалась из стороны в сторону, прядя свой кокон.

И когда я смотрел на нее, мне вдруг показалось, что, подобно вчерашним гусеницам, она заметила меня; выбравшись из опутывавшей ее паутины, она сползла вниз по мраморной ноге Амура, и, извиваясь, подобно змее, поплыла по направлению ко мне. Она передвигалась с необычайной скоростью (тот факт, что гусеницы умеют плавать, был для меня новостью), и спустя несколько мгновений уже ползла вверх по мраморному бортику бассейна.

В этот момент к нам подошел Инглис.

– Смотри-ка, это же наша старая знакомая, Cancer Inglisensis, – воскликнул он, увидав создание. – Как она ужасно спешит!

Мы стояли совсем рядом на дорожке, и гусеница, оказавшись в каком-то ярде от нас, остановилась и начала покачиваться, как будто сомневаясь, в каком направлении ей двигаться. Потом, кажется, она приняла решение и подползла к ботинку Инглиса.

– Я ей нравлюсь больше, – сказал тот. – Но я вовсе не уверен, что она нравится мне. И раз уж она не тонет, думаю, мне стоит...

И он стряхнул гусеницу с ботинка на гравий и раздавил ее.


***


После полудня воздух стал тяжелеть – с юга, без сомнения, надвигался сирокко. В эту ночь я снова поднялся к себе, чувствуя сильную сонливость, но, несмотря на мою, так сказать, дремоту, у меня была уверенность сильнее, чем прежде, что в доме происходит нечто странное, что близится нечто угрожающее. Но я тут же уснул, а потом, не знаю, как скоро, вновь пробудился – или мне показалось так во сне – с ощущением, что мне нужно немедленно подняться, или будет слишком поздно. Какое-то время (бодрствуя или во сне) я лежал, борясь со страхом, убеждая себя, что стал жертвой собственных нервов, расстроенных сирокко и тому подобным, и в то же время другой частью сознания вполне ясно осознавая, что каждый момент промедления добавлял опасности. В конце концов, второе чувство стало непреодолимым, я надел халат и штаны и вышел из своей комнаты на площадку. И тут же понял, что уже протянул слишком долго, и теперь было поздно.

Вся площадка этажом ниже скрылась под массой гусениц. Двойные двери в гостиную, из которой можно было попасть в спальню, где я видел их прошлой ночью, были закрыты, но гусеницы просачивались через щель под ней и одна за другой проникали сквозь замочную скважину, сначала вытягиваясь чуть ли не до толщины волоса, и снова утолщаясь на выходе. Некоторые, как будто исследуя, тыкались в ступени, ведущие к комнате Инглиса, другие карабкались на первую ступеньку лестницы, на вершине которой стоял я. Площадка была полностью покрыта сероватыми телами, я был отрезан от выхода. Леденящий ужас, какой я не смог бы описать никакими словами, сковал меня.

Затем, наконец, основная масса созданий начала двигаться, наползая на ступени, которые вели в комнату Инглиса. Мало-помалу, подобно омерзительной волне из плоти, они хлынули на площадку, и, как я видел благодаря исходившему от них сероватому свечению, подползли к двери. Вновь и вновь пытался я закричать и предупредить художника, в то же время страшась, что твари могут обернуться на звук голоса и взобраться по лестнице ко мне, но, несмотря на все усилия, из горла не исходило ни единого звука. Гусеницы подбирались к петлям двери, проходя сквозь щели так же, как делали раньше, а я все еще стоял на месте, предпринимая бесплодные попытки докричаться до Инглиса и заставить его бежать, пока еще было время.

Но вот площадка окончательно опустела: все твари забрались в комнату, и я впервые ощутил холод мрамора, на котором стоял босиком. На западе только начал разгораться восход.


***



Через полгода я повстречал миссис Стенли в загородном доме в Англии. Мы обсуждали самые разные предметы, и тут она сказала:

– Кажется, я не видела тебя с тех пор, как месяц назад получила эти ужасные известия об Артуре Инглисе.

– Я ничего не слышал, – ответил я.

– Нет? У него рак. Ему не советуют даже делать операцию, потому что нет никакой надежды на излечение: доктора говорят, что болезнь распространилась по всему телу.

За все эти шесть месяцев я не думаю, что прошел хоть один день, когда я не вспоминал бы о том сне (или как вам угодно это называть), который видел на Вилле Каскана.

– Разве не ужасно? – продолжала миссис Стенли. – И я никак не могу отделаться от мысли, что он мог...

– Подхватить его на вилле? – закончил я.

Она взглянула на меня в немом изумлении.

– Почему ты так говоришь? – спросила она. – Откуда ты знаешь?

После этого она рассказала мне следующее. В той спальне, что при мне стояла пустой, годом раньше скончался человек в терминальной стадии рака. Миссис Стенли, конечно же, послушалась советов и ради предосторожности не позволяла никому спать в этой комнате, которая была так же основательно продезинфицирована, заново отмыта и окрашена. Но...

























И МЕРТВЫЙ ГОВОРИТ


Во всем Лондоне вряд ли найдется более тихое местечко, или, во всяком случае, более удаленное от кипучей и суетной жизни, чем Ньюсом Террас. Это тупик в верхней части дороги между двумя линиями кварталов, маленькое, приспособленное для жизни, пространство, упирающееся одним своим концом в высокую кирпичную стену, в то время как другой конец, попасть в который можно только через Ньюсом Сквер, представляет собой небольшое скопление домиков в георгианском стиле, пережиток тех времен, когда Кенсингтон был пригородным поселком, отделенным от мегаполиса пастбищами, тянувшимися до самой реки. И Террас, и Сквер одинаково не приспособлены для тех, чье представление об идеальном жилище включает возможность заказать такси к подъезду, рев автобусов, проносящихся по улице, грохот проходящих под землей поездов, расположенные неподалеку станции, подпрыгивающие столовые приборы и звон фамильного серебра на обеденном столе. В результате Ньюсом Террас оказался, два года назад, заселенным никуда не торопящимися пенсионерами или теми, кто желал продолжать свою работу в тишине и спокойствии. Дети с обручами и скутерами, а также собаки, представляли собой в Террас одинаково редко встречающееся явление.

Перед каждым из нескольких десятков домиков, составляющих Террас, находится небольшой почти квадратный садик, в котором частенько можно увидеть хозяйку домика, средних лет или пожилую, занятую садоводческими проблемами. К пяти часам вечера, зимой, тротуары совершенно пустеют, остается единственный полицейский, который неторопливым шагом, раз за разом в течение ночи, осматривает со своим фонариком эти небольшие палисадники и никогда не находит там ничего более подозрительного, чем ранние крокусы и акониты. К тому времени, когда наступала темнота, жители Террас уже обосновывались у себя дома, где, скрытые цветными занавесками и опущенными жалюзи, проводили вечер в безмятежном спокойствии. За исключением похорон (это касается времени, о котором я веду рассказ), я не знаю случаев, чтобы кто-то покинул Террас; свадьбы, с осыпанием кортежей конфетти из окон, здесь также не случались. Говоря образно, его обитатели казались выдержанными, не хуже доброго вина. Вне всякого сомнения, в них с прежних давних лет сохранились и солнце, и лето молодости, но теперь, покоясь в прохладном месте, они как бы ожидали поворота ключа в двери, ведущей в подвал, и появления того, кто сдвинет их с привычного места и узнает, чего они из себя представляют.

Теперь, когда время, о котором я веду свой рассказ, минуло, проходя по его тротуарам, я задаюсь вопросом, не является ли каждый дом, такой спокойный по внешности, таким же на самом деле, или же он, подобно динамо-машине, работающей тихо и плавно, производит ужасные и могущественные силы, такие, чье действие я имел возможность наблюдать в крайнем доме верхнего конца Террас, самого тихого во всем районе, как вы могли бы подумать. Если бы вы постоянно наблюдали за ним в течение долгого летнего дня, то, возможно, увидели бы утром выходящую из дома пожилую женщину, о которой вы бы совершенно справедливо предположили, что это экономка, с корзинкой в руке, возвращавшуюся приблизительно через час. Могло случиться так, что за исключением нее, вы за весь оставшийся день не увидели бы никого, кто входил бы или выходил из дверей дома. Иногда мужчина средних лет, худой и жилистый, появлялся на тротуаре, но это его появление было отнюдь не повседневным, а, кроме того, оно нарушало обычаи обитателей Террас, поскольку таковое событие случалось между девятью и десятью часами вечера. В этот час он иногда заходил ко мне в дом, располагавшийся в Ньюсом Сквер, чтобы узнать, дома ли я и не смогу ли уделить ему некоторое время для беседы чуть позже. Нуждаясь в воздухе и физических нагрузках, он около часа бродил по освещенным, шумным улицам и возвращался около десяти, по-прежнему бледный и без малейших следов румянца, ради беседы, которая имела для меня непередаваемое обаяние. Иногда, но очень редко, я пользовался телефоном, чтобы узнать, не могу ли навестить его: редко потому, что знал, – если он не пришел сам, значит, занят какими-то исследованиями, и хотя он вежливо приглашал меня, я был уверен, что это не более чем вежливость, что он наверняка возится с какими-то батареями и кусочками ткани, возбужденный при мысли о том, что вот-вот совершит открытие там, где никому другому не пришло бы на ум искать расширения горизонтов познания.

Мои последние слова, возможно, подтолкнут читателя к догадке, что я говорю ни о ком ином, как о том самом отшельнике, жизнь которого окутана тайной, физике сэре Джеймсе Хортоне, который, образно говоря, оставил после себя добрую сотню наполовину проделанных просек в темном лесу, и которые вынуждены ждать до тех пор, пока другой первопроходец, столь же отважный, как и он, не возьмет в руки топор и не закончит начатое им дело.

Наверное, не было человека, которому человечество было бы стольким обязано, и о существовании которого оно не подозревало. Он, казалось, совершенно не нуждался в обществе, которому (хотя и не испытывал к нему особой любви) себя посвятил: на протяжении многих лет он жил анахоретом в своем маленьком домике в конце Террас.

Мужчины и женщины были для него то же самое, что окаменелости для геолога, вещами, которыми можно пользоваться: стучать по ним молотком, разбивать на куски и изучать не только с целью реконструкции прошедших веков, но и конструирования будущего. Известно, например, что он создал искусственное существо, до сих пор живое, из подручного материала, частей мертвых животных, с мозгом обезьяны, сердцем быка, и щитовидной железой овцы, и так далее. В этом я поклясться не могу, хотя Хортон и говорил мне что-то, а в своем завещании распорядился, чтобы некоторые записки по этому поводу после его смерти отдали мне. Впрочем, на пухлом конверте есть пометка: "Не вскрывать до января 1925 года". Он рассказывал довольно невнятно и даже, как мне кажется, с легким страхом о тех событиях, которые случились после создания существа. И именно по этой причине, а также потому, что ему было неудобно говорить, он решил отдалить тот день, когда его записи должны будут попасть мне на глаза. Наконец, следует добавить, что за пять лет до начала войны, он перестал почти общаться с кем-либо, кроме меня, и посещать какой-либо иной дом, кроме моего, и, естественно, своего собственного. Мы дружили со школьной скамьи, и наши отношения никогда полностью не прерывались, хотя я сильно сомневаюсь, чтобы он за эти годы обсуждал возникающие у него проблемы хотя бы с полудюжиной людей. Он оставил хирургическую практику, в которой его искусство было неоспоримо, и с той поры избегал малейшего общения со своими коллегами, которых считал невежественными педантами, не обладающими ни достаточным мужеством, ни достаточным знанием. Время от времени он писал маленькую эпохальную монографию, которую публиковал, как бросают кость голодной собаке, однако, большей частью, совершенно поглощенный собственными исследованиями, оставлял их блуждать в темноте без посторонней помощи. Он откровенно признался мне, что ему нравится говорить со мной об этих предметах, поскольку я был совершенно не знаком с ними. Его заботила простота изложения своих теорий, догадок и утверждений, чтобы любой смог понять их.

Я хорошо помню, как он пришел ко мне вечером 4 августа 1914 года.

– Значит, началась война, – сказал он, – улицы запружены возбужденным народом, так что невозможно пройти. Странно, не правда ли? Словно каждый из нас уже не находится на куда более смертоносном поле боя, чем то, которое разделяет воюющие страны.

– Как так? – спросил я.

– Попробую объясниться проще. Ваша кровь представляет собой вечное поле боя. Она полна армиями, ведущими вечное сражение между собой. Пока защищающая вас армия одерживает верх, вы остаетесь в добром здравии; если отряд микробов проникнет в кровь и закрепится в слизистой оболочке, отчего у вас начнется насморк, главный командир отдает приказ и дружественная армия изгоняет их. Эти команды не исходят из вашего мозга, прошу заметить, – штаб-квартира располагается не здесь, ваш мозг ничего не знает о вторжении неприятеля, пока они не заняли соответствующие позиции, и у вас не случился озноб.

Он помолчал.

– Внутри вас расположен не один штаб, – продолжал он, – их много. Например, сегодня утром я убил лягушку... по крайней мере, большинство сказало бы, что я убил ее. Но можно ли считать, что я убил ее, если ее голова лежала в одном месте, а тело в другом? Нисколько: я убил только часть ее. Потом я вскрыл тело и вынул сердце, которое поместил в стерилизованную камеру, при подходящей температуре, так, чтобы оно не остыло и не могло быть заражено никаким микробом. Это произошло сегодня в 12:00. А когда я некоторое время тому назад выходил к вам, сердце все еще продолжало биться. Оно было живо, и это факт. Как вы понимаете, мои слова требуют подтверждения. Давайте пойдем и взглянем на него.

Известие о войне превратило Террас в действующий вулкан: последние новости нарушили его покой, и здесь собралось с полдюжины миловидных горничных, напоминающих бабочек в своих черно-белых одеждах. Однако внутри дома Хортона мне показалось, что меня окутало безмолвие арктической ночи. Он забыл ключ, однако его экономка, по всей видимости, знавшая и привыкшая к особенностям его поведения, должно быть, заслышав его шаги, открыла входную дверь, прежде чем он позвонил, и протянула ему забытые им ключи.

– Благодарю вас, миссис Габриэль, – сказал он, когда дверь беззвучно закрылась за нами. Ее имя и ее лицо показались мне знакомыми, кажется, я видел их в какой-то иллюстрированной ежедневной газете, причем очень хорошо знакомым, но Хортон опередил меня, прежде чем я смог уловить какие-либо ассоциации.

– Полгода назад она обвинялась в убийстве своего мужа, – сказал он. – Странный случай. Это плохо вяжется с тем, что она идеальная экономка. Я перепробовал четырех слуг, и все они были грязнулями, если использовать школьное выражение. А сейчас меня окружают удивительные комфорт и чистота. Она справляется со всем; она и повар, и камердинер, и горничная, и дворецкий, и это притом, что ей никто не помогает. У меня нет сомнений, что она виновна в убийстве своего мужа, но она так хорошо спланировала это преступление, что вряд ли когда будет осуждена. Она все чистосердечно рассказала мне, когда я ее нанимал.

И конечно же, я сразу же вспомнил всю эту историю и состоявшийся тогда суд. Ее муж, мрачный, вздорный человек, бывавший пьяным чаще, чем трезвым, по словам ее защитника, случайно перерезал себе горло во время бритья; по версии обвинения, это сделала она. Случились обычные препирательства по поводу того, может ли человек самостоятельно нанести себе подобную рану, и обвинение настаивало на том, что лицо было намылено уже после того, как было перерезано горло. Но предусмотрительность и вид оскорбленной добродетели оказались в данном деле весьма неплохим адвокатом, так что после длительного совещания, жюри признало ее невиновной. Тем не менее, выбор Хортоном вероятной убийцы был не менее экстравагантным, чем его экономка.

Он ответил и на этот незаданный вслух вопрос.

– Кроме совершенно замечательного комфорта, полного порядка и абсолютной тишины, – сказал он, – я считаю миссис Габриэль чем-то вроде страховки от того, что меня могут убить. Если вы были под судом, то будете особенно осторожны, чтобы снова не оказаться в подозрительной близости к телу убитого: это лучшее средство избежать смертей в вашем доме. А теперь идем в мою лабораторию и взглянем на мой маленький пример жизни после смерти.

Конечно, было удивительно видеть, как маленький кусочек ткани пульсирует, что должно была назвать жизнью; его сокращение и расширение были слабыми, но заметными, хотя в течение девяти прошедших часов он был отделен от остального тела. Он продолжал жить сам по себе, и если сердце могло существовать вне остального тела, которое некогда питало его и которое питало оно, то следовало признать, следуя логике Хортона, что и другие жизненно важные органы могут существовать и жить независимо одно от другого.

– Конечно, отделенный орган, подобный этому, – сказал он, – будет терять энергию быстрее, чем если бы он находился во взаимодействии с другими, и в настоящее время я использую небольшой электрический стимулятор. Если я могу сделать так, что стеклянный сосуд, в котором находится сердце лягушки, будет иметь температуру ее тела, если воздух будет стерилизован, то я не вижу причин, по которым он не должен продолжать жить. Питание... конечно, этот вопрос требует решения. Но вы понимаете, какие задачи ставить он перед хирургией? Представьте себе магазин, на витринах которого лежат здоровые органы, взятые у мертвых. Предположим, человек умирает от воспаления легких. Его следует, как только дыхание его прекратится, препарировать; его легкие, конечно, следует уничтожить, поскольку в них будет полно пневмококков, но его печень и органы пищеварения, по всей вероятности, окажутся здоровыми. Возьмите их, держите в стерилизованной атмосфере при температуре 98,4о, и продайте его печень тому бедняге, у которого рак этого органа. Почему бы не имплантировать ему здоровую печень, а?

– А мозг человека, умершего от болезни сердца, пересаживать в череп какого-нибудь идиота? – в тон ему сказал я.

– Вполне возможно; но мозг является сложным образованием из-за нервных переплетений, как вам известно, и хирургии придется многому научиться, прежде чем она сможет его пересаживать. К тому же, мозг выполняет множество функций. Все мысли, все выдумки, как кажется, его сфера деятельности, хотя, как вы видели, сердце прекрасно может обходиться и без него. Но есть и другие функции мозга, которые мне бы хотелось изучить в первую очередь. Я уже произвел несколько экспериментов.

Он немного подрегулировал пламя спиртовки, которая поддерживала необходимую температуру воды, окружавшей стерилизованный сосуд, в котором билось сердце лягушки.

– Начнем с наиболее простых и механических функций мозга, – начал он. – В первую очередь, это некоего рода архив записей, если хотите, дневник. Скажем, я ударю линейкой по суставам пальцев. Что произойдет? Сообщение по нервам отправляется в мозг, как бы говоря ему, – я стараюсь изъясняться как можно проще, – говоря ему: "Нечто причинило мне боль". Глаза посылают другое сообщение, говоря "Мы видим линейку, которая ударила по суставам пальцев", а ухо посылает еще одно, говоря: "Я слышу звук удара". Что еще происходит, помимо отправки этих сообщений? Конечно же, мозг все записывает. Он делает запись о том, что случился удар по суставам пальцев.

Говоря все это, он перемещался по комнате, снимая пальто и жилет и надевая тонкий черный халат; после этого он уселся в своей любимой позе – по-турецки – на коврике у камина, напоминая мага или, может быть, ифрита, которого адепт черный магии вызвал из небытия. Он выглядел задумчивым, пропуская сквозь пальцы шарики янтарных бус, и говорил больше для себя, чем для меня.

– Но как делается подобная запись? – продолжал он. – В том порядке, как делается запись на грампластинке. Миллионы мельчайших точек, вмятин и выпуклостей в вашем мозгу, с помощью которых записано то, что вы помните, что вам понравилось и не понравилось, что вы делали или говорили.

– Поверхность мозга, так или иначе, достаточно велика, чтобы представлять собой аналог письменного документа для записи всех этих вещей, всех ваших воспоминаний. Если впечатление от опыта не было слишком острым, точки не будут отчетливыми, и запись станет трудно воспроизводимой: иными словами, вы забываете этот опыт. Но если впечатление было ярким, запись не сотрется никогда. Миссис Габриэль, например, никогда не забудет того, как она намыливала лицо мужа после того как перерезала ему горло. То есть, конечно, если она это делала.

– Теперь вы понимаете, к чему я веду? Конечно, понимаете. В голове человека хранится полный отчет обо всех событиях, о том, что он делал и говорил; и отчетливее всего его привычные мысли, и привычные речи, ибо привычки, есть основание полагать, составляют в мозге своего рода колеи, так что жизненные принципы, каковы бы они ни были, постоянно спотыкаются о них, блуждая в мозге на ощупь. Таковы ваши записи, ваши граммофонные пластинки, готовые к прочтению. Что нам нужно, точнее, то, что я пытаюсь найти, – это игла, которая сможет в нужный пробежать по всем этим точкам, которые суть слова и предложения, которые в некотором смысле мертвы, но которые могут ожить и быть озвучены. Подумать только, воистину Книга Страшного суда! Настоящее воскрешение!

В этот момент в комнату с улицы в открытое окно не проникало ни малейшего звука, несмотря на кипевшую снаружи жизнь. Но вот где-то, совсем рядом, скорее всего за стеной, в помещении, где располагалась лаборатория, раздался низкий, ничем не прерываемый, гул.

– Возможно, наша игла – к несчастью, еще не изобретенная – проходя по записям речи в мозге, сможет даже позволить воспроизводить выражение лица, – сказал он. – Даже наслаждение или ужас могут передаваться мертвыми существами. Нашим граммофоном мертвых могут быть воспроизведены жесты и движения, подобно словам. Некоторые люди, когда размышляют, начинают интенсивно двигаться; а некоторые, что мы имеем возможность слышать теперь, говорят сами с собою вслух...

Он приложил палец к губам, призывая соблюдать тишину.

– Тсс, это миссис Габриэль, – сказал он. – Она часами разговаривает сама с собой. По ее собственным словам, она всегда так делает. Я не удивлюсь, если у нее есть, о чем поговорить.

Это случилось в тот вечер, когда, впервые, мысль о том, что за фасадом внешне спокойных домов кипит бурная жизнь, пришла мне в голову. Ни один дом не выглядел более тихим, чем этот, и все же здесь кипела жизнь, можно сказать, подобно вулкану, как в том человеке, который сидел передо мной на полу скрестив ноги, так и в монотонно бубнящем за стеной голосе. Я ждал, когда он продолжит свои пояснения о мозге-граммофоне... Если бы только было возможным отследить те бесконечно малые точки и ямки с помощью некой изощренной иглы, если бы с помощью неведомо каких ухищрений удалось перевести эти метки в звук, подобно граммофону, то мы могли бы услышать речь мертвого человека, запечатленную его мозгом. Но необходимо, сказал он, чтобы эти записи оказались доступными для воспроизведения граммофона, то есть человек должен был умереть недавно, иначе процессы тления и разложения быстро сведут на нет все эти бесконечно малые значки. Он не придерживался того мнения, что таким образом можно восстановить все, о чем человек думал: он надеялся, что его новаторская работа позволит восстановить хотя бы то, о чем человек говорил, особенно, если речь его постоянно крутилась вокруг одних и тех же предметов, и таким образом образовала "колею" в той части мозга, которая известна как речевой центр.

– Вот, например, – сказал он, – мозг железнодорожного кондуктора, недавно умершего, который привык в течение долгих лет объявлять названия станций, и я не ожидаю услышать от него ничего иного через свой граммофон. Или же, учитывая то, что миссис Габриэль, в своих бесконечных разговорах сама с собой, говорит все время об одном и том же предмете, я мог бы, при случае, восстановить то, о чем она говорит. Конечно, мой аппарат должен обладать мощью и точностью доселе неизвестными, поскольку игла должна следовать малейшим неровностям поверхности, а труба должна обладать огромной мощью и обращать еле слышный шепот едва ли не в крик. Но так же, как микроскоп являет нам детали, не видимые невооруженному глазу, существуют инструменты, которые аналогичным образом действуют на звук. Вот, например, прекрасный образчик подобного усиления. Попробуем его, если хотите.

Он подвел меня к столу, на котором стоял электрический аккумулятор, подключенный к стальной сфере, с одной стороны которой располагалась странная граммофонная труба любопытной конструкции. Он поправил аккумулятор, направил на меня трубу и щелкнул пальцами около сферы; звук, обычно еле слышимый, прозвучал в комнате подобно раскату грома.

– Нечто вроде этого может позволить нам услышать запись на мозге, – сказал он.

После этой ночи мои посещения Хортона стали куда более частыми, чем были до тех пор.

После того, как он рассказал мне о своих исследованиях, он, казалось, был рад моим частым визитам. Понемногу, как он говорил, его мысли приобретали все более ясные очертания, и, как он впоследствии признавался, он начинал проникать в такие отдаленные области знания, такими позаброшенными путями, что даже ему, жившему анахоретом и не нуждавшемуся в человеческом обществе, было желательно присутствие кого-нибудь рядом с ним. Несмотря на его полное равнодушие к военным событиям – по его мнению, его исследования были куда важнее – он предложил свои услуги в качестве хирурга в лондонском госпитале для операций на мозге, и его услуги, естественно, были приняты, ибо никто не обладал такими знаниями и таким умением в данной области. Он был занят в течение всего дня, он творил чудеса исцеления, проделывая такие смелые манипуляции, на которое вряд ли бы кто осмелился. Он оперировал, и часто успешно, даже в тех случаях, которые казались безнадежными, и все время совершенствовал свое искусство. Он отказался от платы, он только попросил, чтобы в тех случаях, когда бывали удалены кусочки мозгового вещества, забирать их себе для дальнейших исследований, которые должны были послужить еще большему совершенствованию его искусства помощи раненым. Он заворачивал эти кусочки в стерилизованную марлю и относил домой на Террас в картонной коробке с электрическим подогревом, в которой поддерживалась постоянной температура человеческой крови. Этот фрагмент должен был, по его рассуждениям, какое-то время жить самостоятельной жизнью, точно так же как сердце лягушки продолжало биться в течение нескольких часов без связи с остальными частями тела. Затем в течение нескольких часов он продолжал работать над этими разрозненными кусочками ткани, собранными им днем во время операций. Одновременно он пытался решить проблему иглы, которая должна была стать бесконечно чувствительной.

Однажды вечером, я, уставший после длинного рабочего дня, одновременно со звуковым сигналом воздушной тревоги, повергавшим меня в трепет, услышал звонок телефона. Мои слуги, как обычно, уже спустились в подвал, и я пошел узнать, что случилось, твердо решив не выходить на улицу ни при каких обстоятельствах. Я сразу узнал голос Хортона.

– Я хочу, чтобы вы пришли ко мне, – сказал он.

– Вы разве не слышали сигнала воздушной тревоги? – спросил я. – Мне не нравится звук падающих бомб.

– Пустое, – сказал он, – не берите в голову. Вы должны придти. Я так взволнован, что не могу довериться собственным ушам. Мне нужен свидетель. Приходите.

Он не стал дожидаться моего ответа и сразу же повесил трубку.

Он знал, что я приду, я даже полагаю, что имело место нечто вроде внушения. Сначала я сказал себе, что не пойду, однако через пару минут уверенность в том, что я приду, прозвучавшая в его голосе, в сочетании с перспективой заняться чем-то более интересным, что ожидание воздушного налета, заставила меня ерзать в кресле, а затем подойти к двери и выглянуть на улицу. Луна светила ярко, площадь была пустынной, где-то вдали гремела канонада. В следующий момент, почти против своей воли, я уже бежал вниз по пустынным тротуарам Ньюсом Террас. На мой звонок ответил Хортон, и прежде чем миссис Габриэль успела подойти, он распахнул дверь и втащил меня внутрь.

– Никаких слов, – объявил он. – Я хочу, чтобы вы сказали мне, что услышите. Пойдемте в лабораторию.

Пушки вдали замолчали, когда я, в соответствии с указаниями, присел в кресло рядом с граммофонной трубой, как вдруг услышал за стеной знакомое бормотание миссис Габриэль. Хортон, занятый аккумулятором, вскочил на ноги.

– Так не пойдет, – сказал он. – Мне нужна полная тишина.

Он вышел из комнаты, и я услышал, как он что-то говорит ей. Пока он отсутствовал, я более внимательно осмотрел то, что располагалось на столе. Аккумулятор, круглая стальная сфера, граммофонная труба и какая-то игла, спиральной стальной пружиной связанная с аккумулятором и стеклянным сосудом, в котором прежде билось сердце лягушки. Сейчас там находился кусочек серого вещества.

Хортон вернулся спустя минуту или две, и остановился посреди комнаты, прислушиваясь.

– Так лучше, – сказал он. – Теперь я хочу, чтобы вы слушали, что будет доноситься из раструба. После этого я отвечу на все ваши вопросы.

Я придвинул ухо к трубе и не мог видеть, что он делает; ничего не было слышно. И вдруг, раздался странный шепот, несомненно, раздававшийся из раструба, к которому было приковано все мое внимание. Не более чем слабый шепот, и хотя слов было не разобрать, вне всякого сомнения, это был тембр человеческого голоса.

– Ну, вы слышали что-нибудь? – спросил Хортон.

– Да, что-то очень слабое, едва слышное.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю