355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джозеф Конрад » Каприз Олмэйра. Изгнанник. Негр с "Нарцисса" (Сочинения в 3 томах. Том 1) » Текст книги (страница 51)
Каприз Олмэйра. Изгнанник. Негр с "Нарцисса" (Сочинения в 3 томах. Том 1)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 17:06

Текст книги "Каприз Олмэйра. Изгнанник. Негр с "Нарцисса" (Сочинения в 3 томах. Том 1)"


Автор книги: Джозеф Конрад



сообщить о нарушении

Текущая страница: 51 (всего у книги 52 страниц)

– Теперь до Лондона рукой подать.

– Будь я проклят, если в первую же ночь на берегу не поужинаю бифштексом с луком.

– И пинту горькой не забудь, – добавил другой.

– Ты хочешь сказать бочонок, – крикнул кто-то.

– Три раза в день яичница с ветчиной, – вот это, по-моему, жизнь! – крикнул возбужденный голос.

Произошло движение, одобрительный шепот; глаза заблестели, челюсти зачавкали; раздались короткие нервные смешки. Арчи сдержанно улыбался чему-то про себя. Сингльтон поднялся наверх, бросил небрежный взгляд и снова спустился вниз, не говоря ни слова, с равнодушием человека, бесчисленное количество раз видевшего Флорес. Ночной переход к западу вымарал с неба пурпурное пятно гористого берега.

– Мертвый штиль, – спокойно произнес кто-то.

Гул оживленного говора внезапно заколебался, замер. Группы распались; люди начали расходиться поодиночке, медленно спускаясь по лестницам с мрачными лицами; казалось, мысль об этой зависимости от чего-то незримого угнетала их. И когда большая желтая луна плавно поднялась над резкой линией чистого горизонта, она застала корабль погруженным в бездыханное молчание. Этот бесстрашный корабль, казалось, спал глубоким сном без видений на груди дремлющего грозного моря.

Донкин сердился на тишину, на корабль, на море, которое, простираясь во все стороны, сливалось с беспредельным молчанием всего творения. Он чувствовал, как сердце его болезненно сжимается от каких-то неосознанных обид. Физически он был усмирен, но его оскорбленное достоинство по-прежнему оставалось неукротимым и ничто не могло залечить его израненных чувств. Вот уже берег, а за ним очень скоро родина… Жалкая получка, отсутствие платья… снова тяжелая работа. Как обидно было все это! Берег. Берег, который отнимает жизнь у больных моряков. У этого негра было все – деньги, платье, привольное житье; он не хочет умирать. Земля отнимает жизнь… Он чувствовал желание пойти убедиться, так ли это в самом деле. Может быть, уже… Вот это, можно сказать, повезло бы. В сундуке у негодяя несомненно есть деньги.

Донкин решительно вышел из тени в полосу лунного света, и его жадное голодное лицо сразу сделалось из желтого землистым. Он открыл дверь каюты и испуганно отступил. Джимми несомненно был мертв. Он казался не больше какой-нибудь горизонтальной фигуры со сложенными руками, высеченной на крышке каменного гроба. Глаза Донкина приковались жадно к нему, но Джимми, по-прежнему, не двигаясь, замигал вдруг веками, и Донкин снова испытал шок. Эти глаза действительно могли испугать. Он тихо и осторожно закрыл за собой дверь, не отрывая взгляда от Джемса Уэйта; у него был такой вид, точно он проник сюда с большой опасностью, чтобы раскрыть какую – то поразительную тайну. Джимми не двигался, но вяло поглядывал на него уголками глаз.

– Штиль? – спросил он.

– Да, – произнес сильно разочарованный Донкин и уселся на ящик.

Джимми спокойно дышал. Подобные визиты во всякое время дня и ночи были вполне обычным явлением и нисколько не удивляли его. Люди сменяли друг друга. Они разговаривали звонкими голосами, произносили веселые слова, отпускали старые шутки, слушали его и каждый, выходя, казалось, оставлял за собой немного собственной жизненной энергии, уступал ему частицу собственной силы, укреплял в нем веру в то, что жизнь есть нечто неразрушимое. Он не любил оставаться один в каюте, ибо в таких случаях ему начинало казаться, будто его и вовсе нет там. Он ничего не чувствовал. Никакой боли. Решительно ничего. Все было в полнейшем порядке, но Джимми не мог наслаждаться этими здоровыми отдыхами, если около него не сидел человек, который видел бы это. Этот Донкин пригодится ему не хуже всякого другого. Донкин исподтишка наблюдал за Уэйтом.

– Теперь уже скоро будем дома, – заметил Уэйт.

– Чего ты шепчешь? – спросил с любопытством Донкин, – Не можешь разве говорить как следует?

Лицо Джимми выразило досаду, и он молчал некоторое время. Затем произнес безжизненным беззвучным голосом.

– С чего же это я стану кричать? Ты ведь не глухой, кажется.

– О я-то хорошо слышу, – тихо ответил Донкин, глядя в пол. Он с грустью подумывал о том, чтобы уйти, когда Джимми заговорил снова.

– Уж скорей бы добраться… поесть чего-нибудь вкусного… Я всегда голоден.

Донкин вдруг разозлился.

– А что же мне сказать? Я ем не больше твоего, да еще работаю. Тоже сказал! Голоден…

– Ты-то небось не надорвешься от работы, – слабо заметил Уэйт, – там пара сухарей на нижней полке, вон там – можешь взять один. Я не могу их есть.

Донкин нырнул, пошарил в уголке и появился снова уже с набитым ртом. Он с жадностью жевал. Джимми как будто дремал с открытыми глазами. Донкин покончил с сухарем и встал.

– Ты уходишь? – спросил Джимми, глядя в потолок.

– Нет, – ответил Донкин, словно по какому-то внушению и, вместо того, чтобы выйти, прислонился спиной к закрытой двери. Он смотрел на Джемса Уэйта и тот казался ему длинным, худым, высохшим, точно все его мускулы съежились на костях в жаре этой белой печи. Худые пальцы одной руки слегка двигались по краю койки, наигрывая бесконечную мелодию. Вид его вызывал раздражение и усталость. Он мог просуществовать таким образом еще много дней. В том, что он не принадлежал целиком ни жизни, ни смерти было что-то глубоко оскорбительное и это кажущееся игнорирование и той и другой делало его совершенно неуязвимым. Донкин почувствовал искушение просветить его насчет истинного положения вещей.

– О чем это ты думаешь? – спросил он мрачно.

На лице Джемса Уэйта появилась гримаса, означавшая улыбку; она промелькнула по бесстрастной костлявой маске, невероятная и странная, словно улыбка трупа, привидевшаяся в кошмарном сне.

– Там есть девочка одна… – прошептал Уэйт, – с Кантон – стрит… Она прогнала третьего механика подводной лодки… ради меня. Устрицы приготовляет, по моему вкусу… пальчики оближешь… Она говорит, что выставит любого франта ради цветного джентльмена… вроде меня… Я ведь ходок насчет женского пола… – прибавил он чуточку громче.

Донкин едва верил своим ушам. Он был скандализован.

– Ну и дура будет, если выставит. Много ей от тебя толку, – произнес он с несдерживаемым отвращением.

Уэйт слишком далеко зашел в мечтах, чтобы услышать его. В это время он чванно проходил из доков по Ост-Индской дороге; приветливо приглашал: «пойдем-ка, выпьем», – толкал стеклянные вращающиеся двери, с великолепной уверенностью красовался при свете газа над стойкой из красного дерева.

– Ты думаешь, что выберешься еще когда-нибудь на берег? – злобно спросил Донкин.

Уэйт, вздрогнув, очнулся от грез.

– Десять дней, – сказал он быстро и тотчас снова вернулся в царство воспоминаний, где отсутствует понятие времени. Там он чувствовал себя бодрым, спокойным, как бы уверенным в безопасности, в этом месте, куда не могло проникнуть ни одно сомнение. В этих безмятежных минутах полного покоя чувствовался отголосок непреложной вечности. Ему было очень спокойно и легко среди этих ярких воспоминаний, которые он, заблуждаясь, радостно принимал за картины несомненного будущего. Все остальное было ему безразлично. Донкин смутно чувствовал это; так слепой чувствует в окружающей его темноте роковой антагонизм других существ, которые навсегда останутся для него неясными, невидимыми и достойными зависти. Он испытывал желание чем-нибудь утвердить свое я, разломать, разрушить что бы то ни было… быть равным всем и во всем; сорвать покровы, обнажить, выявить, лишить всякой возможности укрыться… им овладела предательская жажда истины! Он насмешливо расхохотался и сказал:

– Десять дней! Чтоб я ослеп, если это так… Да ты уж завтра будешь, может быть, мертв в это время! Десять дней!

Он подождал немного.

– Десять дней. Будь я проклят, если ты сейчас уже не похож на покойника.

Джимми, должно быть, собирался с силами, потому что он почти громко произнес:

– Ты вонючий лгунишка, побирушка. Всякий знает, что ты за фрукт.

Он вдруг сел, наперекор всякой вероятности, и ужасно испугал этим своего гостя; но Донкин очень скоро пришел в себя. Он забушевал.

– Что? Что? Кто лжет? Ты лжешь, команда лжет, шкипер, все, только не я. Важничает тут! Да кто ты такой?.. – Он чуть не задохнулся от негодования. – Кто ты такой, чтобы важничать? – повторял он, весь дрожа, – «Можешь взять один, я не могу их есть». А вот я возьму оба. Ей-ей, съем. Плевать на тебя.

Он нырнул на нижнюю койку, пошарил там и вытащил второй пыльный сухарь. Он подержал его перед Джимми, затем вызывающе откусил от него.

– Ну, что? – сказал он с лихорадочной наглостью. – Возьми один, говоришь? А почему бы не два? Нет, ведь я паршивый пес. Для паршивого пса хватит и одного. А я возьму оба. Попробуй-ка помешать мне! Ну, попробуй! Ну!

Джимми обхватил поджатые ноги и спрятал лицо на коленях. Рубаха его прилипала к телу, так что можно было разглядеть каждое ребро. Его тощая спина то и дело сотрясалась толчками, в то время как он судорожно набирал дыхание.

– Не хочешь? Не можешь, вот в чем дело! Что я говорил тебе? – неистово продолжал Донкин. Он торопливым усилием проглотил еще один сухой кусок. Молчаливая беспомощность, слабость и жалкий вид Уэйта выводили его из себя.

– Твоя песенка спета! – крикнул он. – Кто ты такой, чтобы нужно было еще лгать тебе, ходить перед тобой на задних лапках, прислуживать. Тоже, подумаешь, император нашелся! Ты никто. Вот так, совсем никто! – выпалил он с такой силой непогрешимого убеждения, что слова, вырвавшись, потрясли его от головы до пят и оставили его вибрирующим, точно отпущенную струну.

Джимми снова подбодрился. Он поднял голову и мужественно повернулся к Донкину, который увидел перед собой странное незнакомое лицо, фантастическую кривляющуюся маску отчаяния и ярости. Губы на ней быстро двигались, глухие, стонущие, свистящие звуки наполнили каюту смутным ропотом, в котором слышались угроза, жалоба и тоска, как в шорохе поднимающегося вдалеке ветра. Уэйт мотал головой, вращал глазами; он отрицал, проклинал, грозил, но ни одно слово не имело достаточной силы, чтобы перейти за предел этого печального круга выпуклых черных губ. Это было непостижимое и волнующее зрелище; тарабарщина чувств, безумное, немое изображение речи, молящей о невозможном, грозящей призрачной местью. Донкин испытующе наблюдал за ним.

– Ты не можешь говорить? Вот видишь! Что я говорил тебе? – медленно произнес он, внимательно проследив с минуту за Джимми. Тот как безумный продолжал свою неслышную речь; он страстно мотал головой, усмехался, забавно и жутко поблескивая большими белыми зубами. Донкин, словно завороженный немым красноречием и гневом этого черного призрака, с недоверчивым любопытством приблизился к нему, вытягивая шею. Ему почудилось вдруг, что он видит лишь тень человека, который корчится на верхней койке на уровне его глаз.

– Что? Что? – спросил он.

Он начинал как будто улавливать знакомые слова в беспрерывном задыхающемся шипении.

– Ты скажешь Бельфасту? Вот что! Ты что же, маленький? – Он дрожал от страха и злости. – Бабушке рассказывай! Ты трусишь! – Страстное сознание собственной значительности исчезло с последними остатками осторожности. – Доноси, будь ты проклят! Доноси, если можешь! – кричал он. – Твои подхалимы обращались со мной хуже, чем с собакой. Они нарочно науськали меня, чтобы потом обернуться против меня. Я единственный человек здесь. Они били меня по лицу, лягали ногами, а ты смеялся, ты, черная гнилая падаль! Ты заплатишь за это. Они отдают тебе свою жратву, свою воду – ты заплатишь мне за это, клянусь богом! Кто даст мне глоток воды? Они покрыли тебя своим проклятым тряпьем в ту ночь, а что они дали мне? – кулаком в зубы, будь они прокляты. Ты заплатишь за это своими деньгами. Я мигом заберу их, как только ты подохнешь, проклятый негодный обманщик. Вот что я за человек! А ты дрянь, мразь! Тьфу, падаль вонючая!

Он бросил в голову Джимми сухарь, который он крепко сжимал в кулаке все время, но сухарь только задел Джимми и, ударившись о переборку позади него, разлетелся с громким треском на куски, словно ручная граната. Джемс Уэйт повалился на подушку, как бы получив смертельную рану. Губы его перестали двигаться, и вращающиеся глаза остановились, напряженно и упорно уставившись в потолок. Донкин удивился. Он вдруг уселся на сундук и стал смотреть вниз, выдохшийся и мрачный. Через минуту он начал бормотать про себя:

– Да помирай же ты, бродяга, помирай наконец! Еще войдет кто-нибудь… Эх, напиться бы теперь… Десять дней… устрицы! Он поднял глаза и заговорил громче. – Нет… теперь тебе крышка… Не видать тебе больше проклятых девчонок с устрицами… Кто ты такой? Теперь мой черед… Эх, был бы я пьян! Я бы живо подтолкнул тебя коленкой в небеса. Вот куда ты отправишься, ногами вперед через борт! Бух! и конец! Да ты большего и не стоишь.

Голова Джимми слегка задвигалась, и он обратил глаза на лицо Донкина; взгляд этот выражал недоверие, отчаяние и страх ребенка, которому пригрозили темной комнатой. Донкин наблюдал за ним с сундука полным надежды взором; затем, не поднимаясь, он попробовал крышку. Заперта на замок.

– Хотел бы я быть теперь пьяным, – пробормотал он и встал, тревожно прислушиваясь к отдаленному звуку шагов на палубе. Они приблизились, затихли. Кто-то зевнул как раз за дверью и удалился, лениво волоча ноги. Трепещущее сердце Донкина забилось свободнее, и он снова посмотрел на койку; глаза Джимми как прежде были прикованы к белой балке.

– Как тебе сейчас? – спросил он.

– Скверно, – прошептал Джимми.

Донкин терпеливо уселся, решив во что бы то ни стало дождаться своего. Каждые полчаса по всему кораблю раздавались голоса склянок, переговаривавшихся друг с другом. Дыхание Джимми было так быстро, что его нельзя было сосчитать, и так слабо, что его невозможно было услышать. В глазах его светился безумный страх, как будто он созерцал невыразимые ужасы, и по лицу было видно, что он думает об отвратительных вещах. Вдруг он воскликнул невероятно сильным душу раздирающим голосом:

– За борт!., меня!.. О господи!..

Донкин слегка заерзал на сундуке. Вид у него был хмурый. Джимми молчал. Его длинные костлявые руки подбирали одеяло кверху, как будто он хотел собрать его целиком под подбородком. Слеза, крупная одинокая слеза, выкатилась из уголка его глаз и, не коснувшись впалой щеки, капнула на подушку. Из горла его вылетало легкое хрипение.

И Донкин, наблюдая конец этого ненавистного негра, ощутил в сердце тревожную спазму великой скорби при мысли о том, что и ему самому придется когда-нибудь пройти через все это, быть может, точно таким же образом – кто знает? Глаза его сделались влажными. «Бедный малый», – пробормотал он. Ночь, казалось, проносилась с молниеносной быстротой; ему чудилось, будто он слышит невозвратный бег драгоценных минут. Сколько времени протянется еще эта проклятая история? Наверно чересчур долго. Не везет!

Он, не выдержав, встал и подошел к койке. Уэйт не двигался. Только глаза его еще жили да руки с ужасным неутомимым прилежанием продолжали свою работу. Донкин нагнулся над ним.

– Джимми, – тихо позвал он.

Ответа не было, но хрипение прекратилось.

– Видишь ты меня? – спросил он, дрожа. Грудь Джимми поднялась. Донкин, глядя в сторону, приложил ухо к губам Джимми и услышал звук не громче шелеста одинокого сухого листа, который ветер гонят по гладкому песку берега. Этот звук принял форму слов.

– Зажги… лампу… и… уходи… – выдохнул Уэйт.

Донкин инстинктивно бросил взгляд через плечо на яркий огонь; затем, продолжая смотреть в сторону, пошарил под подушкой, ища ключ. Он сразу нашел его и следующие несколько минут торопливо возился трясущимися руками около сундука. Когда он поднялся лицо его – в первый раз за всю жизнь – было залито краской, быть может, торжества.

Он снова подсунул ключ под подушку, избегая взглядывать на Джимми, который не сделал за все это время ни одного движения. Донкин решительно повернулся к койке спиной и направился к двери с таким видом, как будто собирался пройти по крайней мере милю. Сделав два шага, он уткнулся в нее носом. Донкин осторожно взялся за ручку, но в этот момент им овладела вдруг безошибочная уверенность, что за спиной его совершается что-то необычайное. Он быстро повернулся кругом, как будто кто-то ударил его по плечу. Он сделал это как раз вовремя, чтобы увидеть, как глаза Джимми вспыхнули и сразу потухли, точно две лампы, опрокинутые одним сильным ударом. Что-то похожее на алую нитку свешивалось по подбородку его из угла рта. Он больше не дышал.

Донкин мягко, но твердо закрыл за собой дверь. Спящие люди, сбившись в груду под куртками, выделялись на освещенной палубе темными насыпями, похожими с виду на заброшенные могилы. Ночью работы не было и его отсутствие осталось незамеченным. Он стоял неподвижно, совершенно пораженный тем, что нашел мир таким же, каким оставил его; море, корабль, спящие люди – все было на месте; и он нелепо удивлялся этому, как будто ожидал найти людей мертвыми и все знакомые вещи исчезнувшими навеки; и он, точно странник, после многих лет возвращающийся на родину, готовился встретить поразительные перемены. Пронизывающая свежесть ночи заставляла его слегка вздрагивать, и он изо всех сил старался сжаться в комок. Заходящая луна печально поникла над западным бортом, как бы съежившись от холодного прикосновения бледной зари. Корабль спал. Бессмертное море простиралось вдаль, огромное и туманное, как лик жизни, с блестящей поверхностью и мрачными глубинами, манящее, пустое, вдохновляющее, страшное. Донкин бросил ему вызывающий взгляд и бесшумно исчез; казалось, будто величавое молчание ночи, осудив, изгнало его.

* * *

Смерть Джимми, несмотря ни на что, страшно поразила всех нас. Мы сами не подозревали до этой минуты, сколько веры мы вкладывали в его обманчивые иллюзии. Мы так глубоко прониклись его верой в собственную жизнеспособность, что смерть эта, точно смерть старой религии, потрясла основы нашего общества. Какая-то общая связь распалась вдруг – сильная, подлинная и почтенная связь сентиментальной лжи. Весь этот день мы работали спустя рукава, бросая друг на друга недоверчивые взгляды; на всех лицах было написано глубокое разочарование. В глубине души мы считали, что Джимми, отойдя в другой мир, поступил вероломно и не по-товарищески. Он не поддержал нас, как должен был бы сделать это истинный друг. Уйдя от нас, он унес с собой и мрачную величавую тень, в которой наше безумие с тщеславным удовлетворением облекалось в образ сострадательного посредника между ним и судьбой.

А теперь мы ясно видели, что это было нечто совсем иное – самая обыкновенная глупость; нелепая и никчемная попытка вмешаться в высшее решение – это в том случае, если Подмур был прав. Может быть, так оно и было. Сомнение пережило Джимми; мы напоминали шайку связанных между собой преступников, которых внезапно дарованная милость разобщает и заставляет глубоко возмущаться друг другом.

Так поступали и мы. Одни грубо накидывались на своих лучших товарищей, другие совершенно отказывались говорить. Один только Сингльтон не проявил удивления.

– Умер, правда? Конечно, – сказал он, указывая на остров прямо по траверзу (благодаря штилю корабль все еще держался в виду острова Флорес). – Умер, конечно!

Он не был удивлен. Тут был берег. А там, на передней рубке, тело, ожидавшее парусного мастера. Причина и следствие. И в первый раз за это плавание старый моряк сделался очень весел и говорлив; он объяснял нам, иллюстрируя примерами из бесконечных запасов своей памяти, как во время болезни вид острова (хотя бы очень маленького) оказывает на больного более роковое влияние, чем вид материка. Но он не мог объяснить, в чем тут была причина.

Похороны Джимми были назначены на пять часов, и время медленно тянулось до этого срока, – время, полное душевной тревоги и даже физического недомогания. Мы работали кое-как и совершенно справедливо заслужили головомойку. Люди и так уже хронически находились в состоянии какого-то голодного раздражения, и выговор окончательно вывел их из себя. Донкин усердно работал, повязав себе лоб грязной тряпкой; он выглядел так ужасно, что даже мистер Бэкер почувствовал жалость при виде такого мужественного страдания.

– Уф! эй, Донкин. Бросьте работу и пойдите прилягте на эту вахту. Вы, должно быть, больны.

– Так и есть, сэр, голова у меня… – сказал он покорным голосом и быстро исчез.

Такая снисходительность пришлась многим не по вкусу, и они решили, что подшкипер «нынче чертовски размяк». На юте виднелся капитан Аллистоун, наблюдавший за небом, которое на юго-западе было густо покрыто облаками, скоро на палубах распространился слух, что барометр ночью начал падать и что скоро можно ожидать ветра. Это обстоятельство по очень своеобразной ассоциации вызывало горячие споры относительно точного времени кончины Джимми. Случилось ли это до или после того, как барометр поехал вниз, – узнать это было невозможно, и раздосадованные люди осыпали друг друга презрительными замечаниями. Вдруг в передней части началась свалка. Миролюбивый Ноульс и добродушный Девис дошли до драки из-за этого вопроса. Нижняя вахта мужественно вмешалась, и вокруг рубки в течение десяти минут держался шум и визг.

А на самой рубке, в колеблющейся тени парусов, лежало завернутое в белую простыню тело Джимми. Оно находилось под охраной убитого горем Бельфаста, которого его глубокое отчаяние заставило презреть драку. Когда шум улегся и страсти успокоились, уступив место угрюмому молчанию, он встал в головах спеленутого тела и, воздев обе руки, воскликнул в болезненном гневе:

– Вы бы хоть себя-то постыдились!..

Нам было стыдно.

Бельфаст очень тяжело переносил свою утрату. Он всячески проявлял неистощимую преданность покойному. Это он, а не кто другой, помогал парусному мастеру приготовить то, что оставалось от Джимми, в торжественный дар ненасытному морю. Он тщательно прилаживал к ногам груз – два цокольных камня, старую якорную скобу без шпильки, несколько ломаных звеньев негодной цепи. Он прилаживал их то так, то этак.

– Боже милосердный! Уж не боишься ли ты, что он натрет себе мозоли? – спросил парусный мастер, которому эта работа была далеко не по нутру. Он с остервенением втыкал иголку, свирепо пыхтя трубкой; голова его тонула в облаке табачного дыма. Он переворачивал и натягивал парусину, продергивал стежки.

– Подними-ка ему плечи… Подтяни к себе… Та-ак… Держи!

Бельфаст повиновался – поднимал, тянул, держал, подавленный горем, роняя слезы на осмоленную нитку.

– Не натягивай слишком туго парусину на лицо, парусник, – слезно умолял он.

– И чего ты изводишься? Ему и так будет достаточно хорошо, – уверял парусный мастер, отрезая нитку после последнего стежка, который пришелся приблизительно на середине лба Джимми.

Он свернул оставшуюся парусину, спрятал иголки.

– С чего это ты так расстраиваешься? – спросил он.

Бельфаст смотрел вниз на длинный тюк серой парусины.

– Я вытащил его, – прошептал он. – Он не хотел умирать… если бы я просидел с ним эту ночь, он остался бы жить, ради меня… Но я чего-то устал вчера.

Парусный мастер сильно затянулся несколько раз и пробормотал:

– Когда я… на стоянке в Вест-Индии… Фрегат «Бланш»… Желтая лихорадка… Зашивал по двадцать человек в день… Портсмутские, Девенпортские ребята, земляки… знал их отцов, матерей… сестер… всю родню. И то ничего. А такой-то вот негр – не знаешь даже, откуда он. Никого у него нет. Никто о нем и горевать не станет. Кому он нужен?

– Мне! Я вытащил его! – в отчаянии пробормотал Бельфаст.

Джемс Уэйт лежал на двух сколоченных досках, по-видимому, смирившийся и притихший, под складками английского флага с белой каймой. Четыре матроса перенесли его на корму и медленно опустили на пол ногами к открытому борту. С запада шло легкое волнение, и красный флаг на половине мачты, следуя за качкой корабля, то разворачивался, то снова опускался на сером небе, точно язычок мигающего пламени. Чарли пробил склянки; при каждом крене на правый борт весь обширный полукруг стальной воды, видневшейся с этой стороны, устремлялся к самому краю борта, как бы желая поскорее получить нашего Джимми. Все были тут, кроме Донкина, который слишком плохо чувствовал себя, чтобы подняться наверх. Капитан и мистер Крейтон стояли, обнажив головы, на уступе юта. Не задолго перед этим шкипер торжественно обратился к мистеру Бэкеру со словами: – «Вы лучше моего разбираетесь в молитвеннике», и мистер Бэкер согласился исполнить его желание. Он быстро вышел из каюты с несколько смущенным видом. Все сняли фуражки. Мистер Бэкер начал тихим голосом, прерывая чтение своим обычным безобидно угрожающим фырканьем, как будто в последний раз делал выговор этому мертвому моряку, лежавшему у его ног. Люди внимательно слушали, разбившись на группы. Одни перегибались через кофель-планку, глядя на палубу; другие задумчиво держались руками за подбородки, или, скрестив руки и слегка преклонив одно колено, опускали головы в позе, выражавшей благоговейную сосредоточенность. Вамимбо грезил. Мистер Бэкер читал, набожно фыркая при каждом повороте страницы. Слова, минуя неустойчивые сердца людей, улетали в бездомное странствование над бессердечным морем. И Джемс Уэйт, навеки успокоенный, лежал не критикуя, совершенно безучастный, среди хриплого шепота отчаяния и надежд.

Два человека стояли наготове, в ожидании тех слов, которые столько раз посылали уже наших братьев в последнее плавание. Мистер Бэкер дошел до этого места.

– Готовься! – пробормотал боцман.

Мистер Бэкер прочел «в пучину»и остановился. Люди подняли конец доски, находившийся по эту сторону борта. Боцман сорвал английский флаг, но Джемс Уэйт не двигался.

– Выше! – пробормотал боцман сердито.

Головы поднялись. Все беспокойно задвигались, но Джемс Уэйт и не думал уходить. Даже в смерти, спеленутый навеки, он все еще, казалось, цеплялся за корабль своим не умирающим страхом.

– Выше, поднимай! – свирепо прошептал боцман.

– Он не хочет уходить, – пробормотал трясущимся голосом один из помогавших матросов, и оба, казалось, вот-вот бросят все и убегут.

Мистер Бэкер ждал, закрыв лицо молитвенником и нервно шаркая ногами: из середины толпы раздался слабый гудящий шум, который разрастался, становясь все громче.

– Джимми! – крикнул Бельфаст плачущим голосом, и всех нас на секунду охватила дрожь ужаса.

– Джимми, будь мужчиной! – страстно воскликнул он. Все рты были широко раскрыты. Расширенные глаза не мигали. Бельфаст дико таращил глаза, весь корчась от возбуждения; туловище его выгибалось вперед, точно у человека, старающегося разглядеть что-то невыразимо ужасное. – Иди! – крикнул он, и, прыгнул, вытянув вперед руки. – Иди, Джимми! Джимми, иди! Иди! – Его пальцы прикоснулись к голове трупа; серый тюк вдруг неохотно двинулся и соскользнул с поднятых досок с неожиданностью блеснувшей молнии. Вся толпа, как один человек, сделала шаг вперед; глубокое «А! А!» – вырвалось, вибрируя, из широких грудей. Корабль заколыхался, словно освободившись от нечистого бремени; паруса захлопали. Бельфаст, поддерживаемый Арчи, истерически всхлипывал; Чарли, стремясь посмотреть последнее плавание Джимми, лихорадочно бросился к перилам, но опоздал и не увидел ничего, кроме слабого круга исчезающей ряби.

Мистер Бэкер, сильно потея, дочитал последнюю молитву среди глухого ропота взволнованных людей и хлопающих парусов.

– Аминь, – произнес он нетвердым рычанием и закрыл книгу.

– Выпрямить реи! – загремел голос над их головами.

Вся команда подпрыгнула, кое-кто выронил фуражки. Мистер Бэкер удивленно поднял голову. Шкипер, стоя на уступе юта, указывал на запад.

– Поднимается ветер, – сказал он, – выпрямить реи! Живее, ребята.

Мистер Бэкер торопливо втиснул молитвенник в карман.

– Вперед – отдай фока галс! – заорал он радостно, сразу оживившись. – Выпрямить фока-реи – эй, вы там, левая вахта.

– Попутный ветер – попутный ветер! – бормотали матросы, направляясь к брасам.

– Что я говорил вам? – бормотал старый Сингльтон, торопливо и энергично сбрасывая вниз бухту за бухтой. – Я знал, что так будет. Как он ушел, так ветер и поднялся.

Ветер поднялся, точно глубокий мощный вздох. Паруса наполнились, корабль наддал ходу, и пробуждающееся море начало сонно нашептывать людям о доме.

В эту ночь, в то время, как корабль, подгоняемый освежающим ветром, вспенивая воду, несся к северу, боцман изливал свою душу у койки плотника.

– От этого малого только смута одна завелась, – сказал он, – с самой той минуты, как он поднялся на корабль. Помните эту ночь в Бомбее? Он держал в ежовых рукавицах эту мягкотелую команду, грубил старику… Мы сдуру перли через весь затопленный корабль, чтобы спасти его… Чуть до бунта не дошло, и все из-за него, – а теперь подшкипер распек меня, как щенка какого-нибудь, за то, что я забыл смазать салом эти доски. Я и вправду забыл, но и тебе, пожалуй, не следовало оставлять торчащий гвоздь, а, плотник?

– А тебе, пожалуй, тоже не следовало выбрасывать за борт все мои инструменты ради него. Что ты, сопливый молокосос, что ли? – возразил суровый плотник. – А теперь он пошел вслед за ними, – прибавил он непримиримым тоном.

– На стоянке в Китае, помню, раз адмирал говорит мне… – начал парусный мастер.

Неделю спустя «Нарцисс» вошел в канал.

Низко сидя в воде, он скользил по глубоким волнам на своих белых крыльях, словно большая усталая птица, которая стремится вернуться в свое гнездо. Облака состязались в беге с верхушками мачт; они поднимались из-за кормы, огромные и белые, взлетали к зениту, проносились мимо и соскальзывали вниз по огромной дуге неба, так что казалось, будто они стремглав падают в море. Облака были быстрее корабля, свободнее его, но у них не было родины. Берег выступил из туманной дали на солнечный свет, чтобы приветствовать приближающийся корабль. Гористые мысы властным шагом входили в море, просторные заливы улыбались, купаясь в солнечном свете; тени бездомных облаков скользили по залитым солнцем равнинам, прыгали через долины, без заминки взлетали на холмы, скатывались со склонов, и солнце преследовало их пятнами движущегося сияния. На вершинах белых утесов сверкали белые маяки, вознесенные колоннами яркого света. Канал искрился, точно голубая мантия, затканная золотом, осыпанная серебром пенящихся барашков. «Нарцисс» прошел мимо мысов и бухт. Навстречу ему попадались корабли, отправляющиеся за границу. Они шли накренившись, с расснащенными мачтами, приготовившись к тяжелому бою с суровым юго-западным ветром. Нить дымящих пароходов медленно покачивалась у самого берега, напоминая пресмыкающихся земноводных чудовищ, не доверяющих беспокойным волнам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю