Текст книги "Поправка-22"
Автор книги: Джозеф Хеллер
Жанры:
Зарубежная классика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 34 страниц)
Он расхаживал по эскадрилье голым до самого вечера, и когда Мило Миндербиндер, сбившись в поисках с ног, нашел его перед обедом на следующий день, он сидел, по-прежнему голый, на дереве неподалеку от странного крохотного кладбища, где хоронили в это время Снегги. Мило был одет как обычно – зеленовато-коричневые брюки, зеленовато-коричневая рубаха со звездочкой младшего лейтенанта на вороте, темный галстук и форменная фуражка с твердым кожаным козырьком.
– Я везде тебя разыскиваю, – укоряюще крикнул Йоссариану Мило.
– А надо было сразу поискать меня на этом дереве, – отозвался Йоссариан. – Я с утра тут сижу.
– Ну так слезай скорей и попробуй одну штуку. Это очень важно.
Йоссариан отрицательно покачал головой. Он сидел в чем мать родила на одном из нижних суков, ухватившись для страховки обеими руками за ветку над своей головой. Не сумев сманить его вниз, Мило Миндербиндер с отвращением обнял древесный ствол и принялся карабкаться вверх. Он довольно долго лез, громко ворча и пыхтя, к Йоссариану, а когда забрался достаточно высоко, чтобы сесть на нижний сук и немного отдышаться, его аккуратно выглаженная форменная одежда превратилась в мятое тряпье. Фуражка съехала ему на ухо и, не удержи он ее в последний момент, свалилась бы на землю. Вокруг его усов поблескивали, словно прозрачные жемчужины, крупные капли пота, а под глазами испарина собиралась в мутноватые слезинки. Йоссариан безучастно смотрел на суетню Мило. Тот боязливо перекинул ногу через сук и, обретя равновесие, сел на него лицом к Йоссариану. Потом бережно развернул клочок упаковочной бумаги и протянул ему нечто буроватое, мягкое и округлое.
– Попробуй, пожалуйста, и скажи, нравится тебе или нет, – предложил он. – Мне хочется заранее узнать, как люди примут в столовой мое новшество.
– А что это такое? – спросил Йоссариан, откусывая большой кусок.
– Хлопок в шоколаде, – ответил Мило.
Йоссариана тошнотно передернуло, и он выплюнул откушенный кусок хлопка Мило в лицо.
– Чтоб ты подавился своим дерьмом! – яростно взвился он. – Господи, ну и псих! Даже семена поленился вынуть!
– Да ты попробуй как следует, – принялся уговаривать его Мило. – Не могу я поверить, чтоб это было так уж плохо! Неужто так плохо?
– Хуже некуда, – уверил его Йоссариан.
– А мне надо, чтоб людей кормили этим в столовых.
– Никому твоя дрянь не полезет в глотку, – сказал Йоссариан.
– Авось полезет, – предрек Мило и едва не сверзился с ветки, попытавшись погрозить будущим смутьянам укоряющим перстом.
– Подсаживайся ко мне, – пригласил его Йоссариан. – Тут гораздо удобней и все прекрасно видно.
Ухватившись обеими руками за ветку над своей головой, Мило начал опасливо и медленно перебираться поближе к Йоссариану. Лицо у него от напряжения морщинисто окаменело. Он почувствовал себя в безопасности и облегченно вздохнул, только когда оказался наконец возле Йоссариана.
– Прекрасное дерево, – любовно погладив ладонью кору, с восхищением собственника объявил он.
– Это древо жизни, – пошевеливая пальцами на ногах, сообщил ему Йоссариан. – А кроме того, древо познания добра и зла.
– Да нет, – окинув ближние ветви взглядом, возразил Мило. – Это каштан. Уж я-то знаю. Мы частенько торгуем каштанами.
– Ну, знаешь так знаешь, – отозвался Йоссариан.
Они посидели несколько секунд молча – ноги болтаются в воздухе, руки вскинуты почти вертикально вверх к ветке над головой, один – совершенно голый, если не считать сандалий с рифленой каучуковой подошвой, а другой – в полной воинской форме из плотной шерстяной материи и с туго повязанным галстуком на шее. Мило исподтишка оглядел Йоссариана и, поколебавшись, заговорил снова.
– Мне хочется задать тебе один вопрос, – смущенно сказал он. – Ты вот ходишь второй день голый. Не мое, конечно, дело, а все же, знаешь ли, интересно. Почему ты больше не надеваешь форму?
– Не хочу.
– Понимаю, понимаю, – часто и быстро, будто клюющий воробей, кивая головой, подхватил ничего не понимающий Мило. – Прекрасно понимаю. Я слышал краем уха, как Эпплби и капитан Гнус говорили, что ты спятил, да решил разузнать все сам. – Он опять ненадолго смолк, тактично взвешивая свой следующий вопрос. – Так ты что – и не собираешься ее надевать?
– Думаю, что нет.
Мило энергично кивнул, чтобы еще раз показать свое полное понимание, недоуменно размышляя о странностях Йоссариана. Птаха с ярко-красным хохолком проворно проюркнула сквозь листву у них под ногами. Мило и Йоссариан сидели как бы в ажурной беседке, укрытые сверху многоярусной зеленью косо склоняющихся к земле ветвей и окруженные со всех сторон голубыми елями и серебристыми каштанами. Солнце стояло почти в зените, а сапфирно-голубое небо у них над головой расцвечивали ярко-белые крапины редких облачков. В безветренной тишине с неподвижно застывшими листьями ничто не нарушало мирного покоя, кроме Мило Миндербиндера, который внезапно встрепенулся и, приглушенно вскрикнув, нервически указал рукой на крохотное кладбище.
– Посмотри-ка! – встревоженно воскликнул он. – Там вроде кого-то хоронят. Да это же, наверно, кладбище!
– Там хоронят парня, которого убили в моем самолете над Авиньоном, – безучастно и нарочито размеренно объявил Йоссариан. – Его фамилия Снегги.
– Что, ты говоришь, с ним сделали? – почти беззвучным от благоговейного ужаса голосом переспросил Мило.
– Убили, – сказал Йоссариан.
– Ужасно, – с горечью пробормотал Мило, и его большие карие глаза наполнились слезами. – Бедный парнишка. Это просто ужасно. – Он закусил дрожащие губы и на секунду умолк, а когда заговорил снова, в его голосе звонко звучало неподдельное волнение. – Но будет еще ужасней, если столовые откажутся покупать мой хлопок. Что с ними стряслось, Йоссариан? Неужели они не понимают, как это гибельно для нашего синдиката? Неужели забыли, что у каждого есть пай?
– А у мертвеца из моей палатки тоже есть пай? – желчно спросил Йоссариан.
– Разумеется, есть, – щедро откликнулся Мило. – У каждого в нашей эскадрилье есть пай.
– Его убили до зачисления в эскадрилью, – сказал Йоссариан.
– Прекратил бы уж ты меня травить этим проклятым мертвецом из твоей палатки, – обиженно нахмурившись, возмутился Мило. – Сколько раз тебе повторять, что я тут ни при чем? Мне бы вот выбраться из беды с огромным урожаем никому не нужного хлопка, который я закупил на корню. Ну откуда мне было знать, что рынок затоварится? Я и слова такого – затоварится – тогда не знал. А стать монополистом на международном рынке удается очень-очень редко, и меня следовало бы назвать круглым дураком, если б я упустил эту возможность. – Мило невольно проглотил сокрушенный стон, увидев, как шесть гробоносцев осторожно вытащили из машины «Скорой помощи» простой сосновый гроб и аккуратно поставили его на край глубокой, как узкая рана, ямы в красновато-каменистой земле. – А теперь я не могу продать его ни на грош, – простонал, чуть помедлив, он.
Йоссариан остался равнодушным и к утратам Мило, и к театрализованному ритуалу погребения. Голос капеллана, стоявшего у могилы, доносился до него будто невнятное, почти неслышное и даже словно бы призрачное бормотание. Йоссариан узнал долговязого майора Майора и, как ему показалось, майора Дэнби, который беспрестанно вытирал платком лоб. После стычки с генералом Дридлом его непрерывно трясло. Две шеренги безжизненных, будто деревянные чурбаки, солдат замерли полукругом вокруг троих офицеров, а четверо могильщиков в полосатых робах лениво отдыхали, опираясь на лопаты, возле отвратительной медно-красной кучи свежевырытого грунта. Йоссариану почудилось, что поднявший голову капеллан испуганно посмотрел ему прямо в глаза; потом капеллан скорбно прижал большой и указательный пальцы к провалам глазниц, провел по лицу пальцами до подбородка, опять мельком глянул на Йоссариана и, опустив голову, приступил к завершающему – самому патетическому, как понял Йоссариан, – этапу похоронного обряда. Когда он замолчал, четверо могильщиков осторожно опустили на канатах гроб в могилу. Мило трясла крупная дрожь.
– Я этого не вынесу! – страдальчески возопил он и отвернулся. – Я не могу спокойно наблюдать, как они губят мой синдикат. – Он возмущенно заскрежетал зубами и негодующе затряс головой. – Если б эти предательские столовые имели хоть каплю верности, они покупали бы у меня хлопок до посинения, до черноты в их бесстыжих зенках, чтобы спасти синдикат. Они развели бы костры и сожгли все солдатское белье, всю летнюю форму – лишь бы увеличить спрос. А им пальцем пошевелить лень. Йоссариан, умоляю тебя, доешь мой хлопок в шоколаде – может, он теперь покажется тебе на диво вкусным.
– Смирись, Мило, – небрежно оттолкнув его руку, сказал Йоссариан. – Люди не могут питаться хлопком.
Лицо у Мило хитрецки заострилось.
– Да это же вовсе не хлопок, – льстиво забормотал он. – Я просто пошутил. Это хлопковый шоколад. Попробуй, и ты убедишься, что так оно и есть.
– Ох и лгун!
– Я никогда не лгу, – с достоинством приосанился Мило.
– Сейчас, например, лжешь.
– Я никогда не лгу без крайней нужды, – отводя глаза и суетливо помаргивая, залебезил Мило. – Эта штука даже вкуснее, чем обычный хлопковый шоколад, честно тебе говорю. Она изготовлена из натуральнейшего продукта. Йоссариан, ты должен подать людям пример, чтобы они стали есть в столовых, что им дают. Ведь египетский хлопок – самый высококачественный хлопок на всей земле!
– Высококачественный, да несъедобный, – уперся Йоссариан. – Людям станет от него плохо. Почему ты сам-то не питаешься хлопком, если он у тебя такой качественный?
– Я пробовал, – уныло признался Мило. – И мне стало от него плохо.
Издали кладбище казалось желтовато-зеленым, словно вареная капуста. Через несколько минут капеллан отступил от могилы, и полукольцо солдат распалось, будто разъеденная ржавчиной цепь. Все неспешно и безмолвно двинулись к стоящим возле ухабистой дороги машинам. Капеллан, майор Дэнби и майор Майор шагали, опустив головы, словно отщепенцы, к своим джипам, причем каждый держался на расстоянии нескольких шагов даже от двух других офицеров, как бы охраняя свое добровольное одиночество.
– Все кончено, – объявил Йоссариан.
– Кончено, – с горечью согласился Мило. – Не осталось никакой надежды. А все потому, что я дал им право свободного выбора. Это послужит мне хорошим уроком на будущее.
– А почему бы тебе не продать хлопок правительству? – равнодушно поинтересовался Йоссариан, наблюдая, как могильщики ссыпают на гроб полные лопаты красноватой земли.
– Из принципа, – твердо отверг подобную возможность Мило Миндербиндер. – Правительству нет никакого дела до моего торгового дела, и я ни за что не дам ему вмешиваться в мои дела. Хотя… дело правительства – это ведь тоже своего рода коммерческое дело, – вдруг оживленно припомнил он. – Так говорил Кэлвин Кулидж, а Кэлвин Кулидж был президентом и прекрасно знал свое дело. У правительства есть твердые обязанности по отношению к подданным, и оно обязано купить у меня весь египетский хлопок, который никто другой не желает покупать, – разве нет? – Однако лицо Мило помрачнело так же внезапно, как за минуту до этого просветлело, и он грустно сказал: – Только вот каким образом заставлю я правительство это сделать?
– Подкупом, – тотчас же нашелся Йоссариан.
– Подкупом? – гневно переспросил Мило Миндербиндер и едва не свалился от возмущения с дерева. – Стыдись, Йоссариан! – бранчливо выкрикнул он, мертвой хваткой вцепившись в ветку над своей головой и задыхаясь в клубах праведного пламени, которое почти зримо полыхало между его трепещущими ноздрями и бурыми усами. – Подкуп, или взятка, карается законом, и ты прекрасно это знаешь, – наставительно сказал он. – Но ведь получение прибыли – вполне законное деяние, верно? А значит, подкуп ради получения честной прибыли не может караться законом. Разумеется, не может, – окончательно утвердил он и тут же скорбно, чуть ли не со слезами на глазах задумался снова. – Но как я определю, кого надо подкупить?
– О, это не должно тебя беспокоить, – успокоительно ухмыльнувшись, заверил его Йоссариан, глядя, как машина «Скорой помощи» и джипы выезжают, вспугнув сонную тишину, задним ходом на дорогу. – Если взятка будет достаточно солидной, тебе не придется никого искать. Только делай все совершенно открыто. Говори, не таясь, чего ты хочешь и сколько собираешься за это заплатить. Но учти: как только тебя начнет одолевать совесть или чувство вины, ты сразу пойдешь ко дну.
– А может, мы обстряпаем это вместе? – с надеждой спросил Мило Миндербиндер. – Я боюсь растеряться среди взяточников. Они ведь сродни самым обычным жуликам.
– Не растеряешься, – снова успокоил его Йоссариан. – Если тебя прижмут, объяви во всеуслышание, что безопасность страны требует режима строжайшей правительственной скупки египетского хлопка.
– Да ведь так оно и есть, – веско сообщил ему Мило Миндербиндер. – Монопольная правительственная скупка египетского хлопка значительно укрепит обороноспособность Америки.
– Разумеется, укрепит. А если этого окажется недостаточно, добавь, что доход огромного большинства американских семей зависит от правительственной скупки египетского хлопка.
– А как же иначе? Именно от этого их доход и зависит.
– Вот видишь? – сказал Йоссариан. – Ты же плаваешь в таких делах как рыба в воде – и, уж конечно, гораздо ловчее, чем я. У тебя все это звучит истинной правдой.
– Так это и есть истинная правда, – с возрожденной надменностью указал Йоссариану Мило Миндербиндер.
– Вот-вот, – сказал Йоссариан. – Ты даже сам веришь в то, что говоришь.
– А все-таки, может, мы состряпаем это на пару? – вопросительно предложил Мило.
Йоссариан покачал головой.
А Мило уже охватила деловая лихорадка. Он сунул остатки хлопковой конфеты в карман рубахи и осторожно пополз вдоль ветки к серовато-серебристому гладкому древесному стволу. Добравшись до ствола, он коряво сжал его в цепком объятии и боязливо поехал к земле, причем его ноги в башмаках с резиновыми подошвами то и дело не находили опоры, так что несколько раз он едва не ухнул вниз, рискуя свернуть себе шею. Одолев половину пути, он внезапно передумал и снова вскарабкался наверх. К его бурым усам прилипли кусочки серой коры, а изможденное лицо багрово налилось кровью.
– Ты все же надел бы форму, – доверительно попросил он, прежде чем окончательно спуститься и поспешно исчезнуть. – А то ведь, если с тебя начнут брать пример, я вовек не избавлюсь от этого распроклятого хлопка.
Глава двадцать пятая
Капеллан
С некоторых пор капеллан начал серьезно задумываться о жизни. Есть ли, к примеру, на свете бог? Как ему в этом достоверно убедиться? Служба у священника-анабаптиста в американской армии и при самых благоприятных обстоятельствах нелегка, а когда теряется ортодоксальная вера, она превращается в пытку.
Громкоголосые люди внушали капеллану тихий страх. А предприимчивые и напористые, вроде полковника Кошкарта, вызывали у него чувство робкой беспомощности и полнейшего одиночества. Он всегда ощущал себя в армии чужаком. Мало того, что солдаты и офицеры относились к нему совсем не так, как ко всем другим солдатам и офицерам, – даже военные священники иных вероисповеданий выказывали друг другу гораздо больше дружелюбия, чем ему. В мире, где преуспевание считалось единственной добродетелью, он был обречен на жалкое прозябание. Ему, как он страдальчески понимал, не хватало душевной убежденности и духовной изощренности, которые помогали его коллегам добиваться успеха. Ему было не под силу стать истинным пастырем. Он считал себя уродом и постоянно мечтал вернуться домой, к жене. А на самом деле многие назвали бы капеллана при первой встрече почти привлекательным. У него было бледное, словно бы вырубленное из хрупкого песчаника, лицо и открытый миру, чутко восприимчивый ум.
Возможно, он и правда был Вашингтоном Ирвингом, который подписывался как Вашингтон Ирвинг в письмах, о которых он ничего не знал. Подобные провалы памяти были издавна известны медицине, насколько он знал. При этом он, однако, знал и о невозможности что-нибудь по-настоящему знать; он знал даже о невозможности знать, что ничего не знаешь. Он прекрасно помнил – или по крайней мере так ему мнилось – свое ощущение при первой встрече с Йоссарианом, когда он робко вошел в госпитальную палату и присел у его койки на краешек стула: ему показалось, что они встречаются отнюдь не впервые. И он помнил, что испытал такое же ощущение две недели спустя, когда Йоссариан явился к нему в палатку с просьбой освободить его от полетов. Впрочем, на этот раз ощущение имело реальную основу, потому что он в самом деле видел Йоссариана за две недели до этого – в той удивительной, на редкость странной палате, где решительно все обитатели выглядели злостными симулянтами, а единственный нормальный пациент, загипсованный от макушки до кончиков пальцев на руках и ногах, вскоре умер с градусником во рту. Но капеллану чудилось, что была еще одна встреча – куда более важная, сокровенная и таинственная, чем при посещении госпиталя, – ему казалось, что он встречался с Йоссарианом в какую-то весьма отдаленную, почти небывалую или, если так можно выразиться, духовную эпоху их существования, когда он впервые сказал, навеки предопределив свое дальнейшее бытие, то же самое, что промямлил при их встрече в своей палатке: дескать, он ничем, решительно ничем не способен помочь Йоссариану.
Мучительные сомнения подобного рода постоянно подтачивали хрупкий организм капеллана. Реально ли существовала только одна истинная вера и загробная жизнь? Сколько – действительно сколько – ангелов могло уместиться на острие иглы и чем занимался господь в бесконечно длившуюся эру до первого дня творения? Для чего потребовалась Каинова печать, если вокруг не было людей, которых следовало предостеречь? Рождались ли дочери у Адама и Евы? Эти величайшие, неразрешимые тайны изводили теперь капеллана день за днем. И, однако, даже они бессильно меркли перед самым страшным вопросом – о доброте и хороших манерах. Он корчился, словно посаженный на кол сомнения преступник, не в силах разрешить или отвергнуть – как неразрешимые – коренные проблемы жизни. Он постоянно раздваивался, ибо не мог преодолеть отчаяния и расстаться с надеждой.
– Скажите, у вас когда-нибудь возникало ощущение, что события, в которых вы, как вам известно, участвуете первый раз, уже случались? – Этот вопрос капеллан задал Йоссариану, когда тот пришел к нему в палатку с просьбой освободить его от полетов, а он предложил ему бутылочку тепловатой кока-колы, ибо никакого иного утешения предложить не мог. Держа бутылочку в обеих руках, Йоссариан рассеянно кивнул, и у капеллана радостно участилось дыхание, потому что его обуяла надежда сорвать непроглядные покровы с вечных тайн бытия, воздействуя на них двойным волевым усилием. – А сейчас у вас нет такого ощущения? – спросил он.
Йоссариан отрицательно покачал головой и объяснил капеллану, что déjà vu возникает у человека из-за краткого запаздывания в работе одного из двух нервных центров, которые должны реагировать на раздражитель одновременно. Капеллан пропустил его слова мимо ушей. Он огорчился, но не очень-то поверил Йоссариану, считая, что ему дан великий знак – тайное и таинственное знамение, про которое он пока не решался упомянуть вслух. Знамение это говорило о его боговдохновенных прозрениях или болезненных галлюцинациях: он был либо блаженным, либо безумным. Оба предположения нагоняли на него боязливую тревогу. Déjà vu, presque vu и jamais vu тут явно приходилось отбросить. Возможно, он столкнулся с неизвестным для него vu, вызвавшим те удивительные события, в которых он принимал участие как деятель и свидетель. Но возможно, событий, про которые он думал, что они приключились, вовсе и не было, а он просто стал жертвой аберрации памяти, и сейчас ему только казалось, что некогда он думал о чем-то как об увиденном, поскольку его преследовала двойная иллюзия: ему сегодня чудилось, что когда-то ему почудилось, что он увидел голого человека, сидящего на дереве неподалеку от кладбища.
Капеллан понимал, что он плохо приспособлен для своей воинской должности, и часто размышлял, не лучше ли ему служилось бы, если б он стал рядовым пехотинцем, или артиллеристом, или даже десантником. У него не было настоящих друзей. До встречи с Йоссарианом он ни с кем из однополчан не чувствовал себя легко, да и с Йоссарианом ему было не слишком легко, потому что бешеные йоссарианские выходки, особенно со старшими по званию, все время держали капеллана в напряжении, доставляя ему остренькое, но весьма тревожное удовольствие. И тем не менее он считал, что ему ничто не угрожает, когда сидел в офицерском клубе с Йоссарианом и Дэнбаром или хотя бы с Нетли и Маквотом. Когда он сидел с ними, его не терзал мучительный вопрос, где бы ему сесть, а это многого стоило, потому что он был избавлен от компании любых других офицеров, которые приветствовали его, если он к ним подсаживался, с подчеркнутым радушием и потом ждали его ухода с плохо скрытым нетерпением. Многие, очень многие ощущали при нем скованность и неловкость. Почти все вроде бы относились к нему хорошо, и никто не проявлял истинной сердечности; каждый был готов с ним поговорить, и ни от кого не слышал он теплого человеческого слова. Другое дело Йоссариан и Дэнбар: они-то явно вели себя при нем вполне свободно, а ему было с ними почти легко. По крайней мере однажды они действенно доказали, что он состоит под их защитой, – это случилось, когда полковник Кошкарт опять вознамерился выгнать его из офицерского клуба и Йоссариан свирепо вскочил, чтобы вмешаться, а Нетли прошипел ему театральным шепотом «Йоссариан!», чтобы его остановить. При звуках йоссариановской фамилии полковник Кошкарт побелел ко всеобщему изумлению как мел и в ужасе попятился назад, пока не наткнулся на генерала Дридла, который брезгливо оттолкнул его локтем и приказал, чтобы тот обязал капеллана каждый вечер являться в клуб.
Капеллану было так же трудно понять, каков его статус в офицерском клубе, как упомнить, в какой из десяти полковых столовых он должен очередной раз есть. Клуб стал для него доступной радостью из-за возможности проводить там время с новыми друзьями. Кроме клуба, ему было решительно некуда деваться по вечерам. Он просиживал весь вечер за столиком Йоссариана и Дэнбара над почти непочатым бокалом густого сладкого вина, застенчиво и, если к нему не обращались, молча улыбаясь, постоянно теребя в руках маленькую трубку из кукурузного початка или неумело набивая ее табаком, чтобы покурить, хотя курить ему хотелось редко. Он любил слушать сентиментальные сетования Нетли, которые отзывались в его душе созвучными им размышлениями о собственном одиночестве и бередили горьковато-сладостные мечты увидеться с женой и детьми. Он подбадривал Нетли молчаливыми кивками согласия или понимания, не уставая радоваться его простодушной, по-юношески наивной искренности. Нетли вовсе не афишировал, что его возлюбленная занимается проституцией, и капеллан понял это по глумливым репликам капитана Гнуса, который всякий раз фамильярно подмигивал капеллану и говорил Нетли что-нибудь ехидно похабное, когда тащился своей развинченной походкой мимо их столика. Капеллану было очень трудно не желать капитану Гнусу зла, потому что одобрить его поведение он, конечно, не мог.
Все его однополчане, решительно все, даже Нетли, как-то упускали из виду, что он, капеллан Элберт Тэйлор Тапмэн, не только священник, но еще и человек, что дома его может ждать прелестная, пылкая, до безумия любимая жена и трое славных голубоглазых детишек с полузабытыми, странно отчужденными лицами, которые когда-нибудь поймут, что он убогий урод, и, быть может, не простят ему социальных осложнений, предстоящих им, по-видимому, на жизненном пути из-за выбранного их отцом профессионального поприща. Почему, ну почему решительно никто не хотел заметить, что он не урод, а самый обычный одинокий взрослый человек, пытающийся жить как все самые обычные одинокие взрослые люди? Если его уколоть,[24] разве не будет он кровоточить? И если пощекотать, разве не станет он хохотать? Разве у него, как у всех людей, нет членов тела и органов чувств, глаз, ног и рук, страстей и пристрастий, разве его не ранит то же оружие, что и всех других, не согревают и не студят те же самые ветры, не питает, как всех, та же самая пища, хотя ему и приходится есть ее каждый раз в разных столовых? Единственным человеком, который, очевидно, понимал, что и он обладает естественными для всех обычных людей чувствами, был капрал Уиткум, ухитрявшийся ранить их гораздо больней, чем кто бы то ни было другой, когда обращался, например, через голову капеллана к полковнику Кошкарту с предложением посылать официальные письма соболезнования родственникам убитых и раненых.
Жена была единственным человеком, на которого он мог полностью положиться, и, если бы его оставили в покое, дав ему возможность никогда не разлучаться с нею, он чувствовал бы себя совершенно счастливым. Его жена была миниатюрной застенчивой и добросердечной женщиной чуть за тридцать, очень черноволосой и очень привлекательной, с тонкой талией, спокойным всепонимающим взглядом, белыми, как остренькие жемчужины, зубками и по-детски жизнерадостным, всегда оживленным лицом; а как выглядят его детишки, он почему-то постоянно забывал и, рассматривая семейные фотографии, всегда словно бы заново их узнавал. Он так безумно любил жену и детей, что ему порой хотелось в отчаянии броситься на землю и рыдать, оплакивая судьбу, как если бы он был отверженный, изгнанный из своей страны, потерпевший кораблекрушение калека. Его вечно терзали чудовищные предчувствия страшных болезней и кошмарных несчастий, которые могли с ними приключиться. Ему чудилось, что их подкосил какой-нибудь смертельный недуг вроде опухоли Юинга или лейкемии; дважды, а то и трижды в неделю он почти воочию видел, как его младший сын – совсем еще младенец! – умирает от артериального кровотечения, останавливать которое он так и не научил свою жену; ему то и дело представлялись его домашние, дергающиеся в предсмертных корчах у розетки, поскольку он не объяснил жене, что человеческое тело электропроводно; все четверо почти еженощно сгорали перед его внутренним взором из-за короткого замыкания, мгновенно спалившего дотла их деревянный двухэтажный домик; а закрыв глаза, он видел во всех подробностях – невыносимо отвратительных и отвратительно реальных, – как хрупкое тело его жены размазывается о кирпичную ограду рынка бампером словно бы озверевшего автомобиля, в котором сидит за рулем полупьяный монстр, а пятилетнюю дочку уводит с места происшествия седовласый джентльмен средних лет – чтобы завезти на своей машине в какой-нибудь заброшенный песчаный карьер, садистски изнасиловать и зверски убить, причем остальные дети медленно умирают потом с голоду, потому что мать его жены, услышав по телефону о случившемся, скоропостижно отправляется на тот свет от сердечного приступа…
Жена капеллана была милой, заботливой, неизменно деликатной женщиной, и ему страстно хотелось дотронуться до ее тонкой руки, или нежно пригладить ей и без того, впрочем, всегда гладко причесанные черные волосы, или хотя бы услышать ее ласковый, неизменно умиротворяющий его голос. Она была куда более стойкой к жизненным невзгодам, чем он. Дважды, иногда трижды в неделю посылал он ей короткие бодрые письма, хотя с наслаждением писал бы целые дни напролет, перемежая мелкобисерные рассказы о своей томительной тоске и отчаянной, на грани почтительного обожания любви подробными указаниями, как делать искусственное дыхание. Ему хотелось излить ей в бесконечном потоке слов свое невыносимое одиночество, а заодно и предостеречь ее от беспечного отношения к борной кислоте – не дай бог, до пузырька доберутся дети! – и переходу улиц на красный сигнал светофора. Но ему не хотелось ее тревожить. Она была чуткой, нежной, сострадательной и отзывчивой. Его мечты о возвращении к ней почти всегда завершались подробной сценой в постели.
Тяжелее всего капеллан страдал, совершая очередной обряд захоронения, казавшийся ему венцом собственного ханжества, и его ничуть не удивило бы, узнай он, что нагой человек на дереве в день похорон Снегги ему просто-напросто привиделся – в знак божьего осуждения его нечестивой гордыни. Притворяться торжественно степенным, печально многозначительным и богоданно осведомленным о загробной жизни в таком устрашающем и непостижимом таинстве, как похороны, казалось ему непростительным грехом. Он прекрасно помнил – или был почти убежден, что прекрасно помнит, – обстановку на кладбище. Ему достоверно помнились майор Дэнби и майор Майор, застывшие справа и слева от него, словно мрачные каменные истуканы, помнились, причем вплоть до точного количества и мест, на которых они стояли, солдаты почетного караула, четверо неподвижных могильщиков с лопатами в руках, уродливый сосновый гроб, омерзительная, как огромная надувшаяся кровавая жаба, куча свежевырытой буровато-красной земли и тяжко бездонный купол почти безоблачного неба – столь однотонно-голубого, что оно казалось мертво искусственным и словно бы глушило все живые звуки. Ему теперь, как он понимал, вовек не удастся забыть подробности этих похорон, потому что в тот день он оказался наблюдателем и участником удивительного – то ли чудесного, то ли гибельного для него – события: увидел на дереве абсолютно голого человека. Как такое истолкуешь? Jamais vu, или никогда не виденное, тут явно не годилось – он видел; presque vu, почти увиденное, и déjà vu, виденное раньше, – тем более. Так, может, это был призрак? Душа умершего? Ангел с небес или нечистый из преисподней? А может, весь эпизод – лишь иллюзия его больного воображения, вымысел распадающегося рассудка, фантом исступленного ума? Поверить в реальную обыденность голого человека на дереве капеллан, конечно, не мог – тем более, что их было двое: к первому, обнаженному, вскоре присоединился второй, облаченный с головы до ног в зловещее темное одеяние да еще и с бурыми, явно культово-бутафорскими усами, – он уселся на ветку и, склонившись в ритуальном поклоне, предложил нагому какое-то буроватое снадобье.
Капеллан был очень отзывчивый человек, не способный отозваться действенной помощью на просьбу любого ближнего своего, будь то даже Йоссариан, хотя в случае с Йоссарианом он твердо решил помочь, обязав себя тайно сходить к майору Майору, чтобы узнать, действительно ли, как утверждал Йоссариан, полковник Кошкарт заставляет своих людей совершать больше боевых вылетов, чем все другие полковники Двадцать седьмой воздушной армии. Это было доблестное импульсивное решение, принятое капелланом после очередного спора с капралом Уиткумом и одинокого обеда в своей палатке, если две плитки шоколада с орехами да несколько глотков тепловатой воды из походной фляги можно назвать обедом. Он отправился к майору Майору пешком, чтобы ускользнуть от капрала Уиткума потихоньку, и, углубившись в лес, так что их палатки на поляне скрылись из глаз, поспешно спустился в траншею заброшенной железной дороги, где идти было гораздо удобней, чем продираться через лесные заросли. Он торопливо шагал по окаменевшим шпалам, и его бунтарский гнев опасно нарастал. Он претерпевал унижения все утро: сначала его ругал и запугивал полковник Кошкарт, потом подполковник Корн, а потом еще и капрал Уиткум. Ему было просто необходимо вернуть себе самоуважение! Его впалая грудь вскоре заходила от одышки ходуном. Он почти бежал, опасаясь, что растеряет решимость, если хоть немного замедлит шаг. Через некоторое время он увидел, что навстречу ему движется между ржавыми рельсами какой-то военный. Он тотчас же вскарабкался по откосу железнодорожной траншеи наверх, нырнул, чтобы скрыться, в густые заросли низкорослых деревьев и побрел по узенькой, затененной листвою мшистой тропе, которая хоть и петляла, но вела в нужную ему сторону. Идти здесь было трудней, и все же он упорно поспешал вперед, подгоняемый тревожной, но решительной отвагой, спотыкаясь, оскользаясь и обдирая голые руки об упругие, перегородившие кое-где узкую тропинку ветви, пока заросли не расступились, открыв его взгляду изжелта-буровато-коричневый военный трейлер, стоящий на шлакобетонных блоках. Капеллан прокрался по краю лужайки мимо трейлера, миновал палатку, возле которой нежилась в солнечных лучах дымчато-голубоватая кошка, потом еще один трейлер и вступил на административную территорию эскадрильи Йоссариана. Солоноватые росинки пота запеклись в уголках его губ. Он вышел на поляну, не останавливаясь пересек ее и заглянул в палатку эскадрильного КП, где его вежливо встретил сухопарый, немного сутуловатый, скуластый и до изумления белобрысый штабной сержант с длинными волосами, который сказал ему, что он может войти к майору Майору, поскольку тот как раз ушел.
























