355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Максвелл Кутзее » Сцены из провинциальной жизни » Текст книги (страница 5)
Сцены из провинциальной жизни
  • Текст добавлен: 9 октября 2017, 14:00

Текст книги "Сцены из провинциальной жизни"


Автор книги: Джон Максвелл Кутзее



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 32 страниц)

Он помнит, как боролся с Эдди на лужайке. Хотя Эдди был всего на семь месяцев его старше и не крупнее, чем он, у него была выносливость и целеустремленность, благодаря которым он всегда побеждал. Но этот победитель был осторожен. Пригвоздив противника к земле, Эдди лишь на мгновение позволял себе торжествующую усмешку, а потом откатывался в сторону и уже стоял, пригнувшись, готовый к следующему раунду.

Запах тела Эдди, который он чувствовал в этих схватках, все еще с ним, и руки помнят круглую голову и короткие жесткие волосы.

У них более крепкие головы, чем у белых, говорит отец, вот почему из них получаются такие хорошие боксеры. По этой же причине, продолжает отец, они никогда не смогут хорошо играть в регби. В регби нужно быстро соображать, тут нельзя быть тупицей.

Как-то раз во время схватки его губы и нос прижимаются к волосам Эдди. Он вдыхает их запах, чувствует их вкус – запах и вкус дыма.

Каждый уик-энд Эдди купается: становится в ножную ванну в уборной для слуг и трет себя намыленной тряпкой. Они с братом подтаскивают мусорный ящик под крошечное окошко и залезают, чтобы посмотреть. Эдди был голый, но в своем кожаном поясе, который носил на талии. Увидев два лица в окошке, он широко улыбался и кричал: «Не!» – и пританцовывал в ванне, разбрызгивая воду и не прикрываясь.

Позже он сказал маме:

– Эдди не снимал свой пояс в ванне.

– Пусть делает, что хочет, – ответила мама.

Он никогда не бывал в Идаз-Велли, откуда родом Эдди. Эта долина представляется ему сырым холодным местом. В доме матери Эдди нет электричества. Крыша протекает, все постоянно кашляют. Когда выходишь наружу, приходится перепрыгивать с камня на камень, чтобы не угодить в лужу. На что может теперь надеяться Эдди, с позором вернувшись в Идаз-Велли?

– Как ты думаешь, что теперь делает Эдди? – спрашивает он у матери.

– Он наверняка в исправительном заведении для малолетних преступников.

– Почему в исправительном заведении?

– Такие люди всегда кончают исправительным заведением, а потом и тюрьмой.

Он не понимает ожесточенности матери против Эдди. Не понимает эти ее настроения, когда она пренебрежительно отзывается обо всем, что попадется ей на язык: о цветных, о собственных братьях и сестрах, о книгах, образовании, правительстве. На самом деле ему все равно, что она думает про Эдди, если только ее мнение не меняется каждый день. Когда она вот так выпаливает резкости, у него пол уходит из-под ног.

Он думает об Эдди в его старом блейзере, который ежится от холода под дождем, который всегда идет в Идаз-Велли, курит окурки с цветными мальчиками постарше. Ему десять, и Эдди в Идаз-Велли тоже десять. Он всегда будет догонять Эдди, то становясь одного с ним возраста, то снова отставая. Как долго это будет продолжаться? Сбежит ли он когда-нибудь от Эдди? Если бы в один прекрасный день они столкнулись на улице, узнал бы его Эдди, несмотря на всю свою выпивку и курение, несмотря на тюрьму и ожесточение, остановился и закричал бы: «Jou moer?!»

Он знает, что в эту минуту, в доме с протекающей крышей в Идаз-Велли, свернувшись под вонючим одеялом в своем блейзере, Эдди думает о нем. В темноте глаза Эдди – две желтые щели. Одно он знает наверняка: от Эдди ему не будет пощады.

11

За пределами круга родственников они мало с кем общаются. В тех случаях, когда в дом приходят чужие, они с братом поспешно удирают, точно дикие животные, а потом прокрадываются обратно, чтобы затаиться и подслушивать. Они проделали дырочки в потолке, так что могут забраться на чердак и заглядывать в гостиную сверху. Мама смущается от их шарканья. «Это просто дети играют», – объясняет она с натянутой улыбкой.

Он избегает светской беседы, потому что формулы вежливости: «Как поживаешь?», «Как тебе нравится в школе?» – ставят его в тупик. Не зная правильных ответов, он что-то мямлит, запинаясь, как дурачок. Но в конечном счете он не стыдится своей дикости, своего неприятия условностей светской болтовни.

– Разве ты не можешь быть просто нормальным? – спрашивает мать.

– Я ненавижу нормальных людей, – отвечает он с жаром.

– Я ненавижу нормальных людей, – вторит ему брат. Брату семь. У него всегда напряженная, нервная улыбка, в школе его иногда рвет без видимых причин, и тогда приходится уводить его домой.

Вместо друзей у них семья. Семья матери – это единственные люди на свете, которые более или менее принимают его таким, как он есть. Они принимают его – грубого, необщительного, эксцентричного – не только потому, что в противном случае не смогут ездить к ним в гости, но и потому, что их тоже воспитали дикими и грубыми. А вот семья отца не одобряет и его самого, и то, как воспитывает его мать. В их обществе он чувствует себя скованно, как только ему удается сбежать, он начинает высмеивать светские банальности («En hoe gaan dit met jou mammie? En met jou broer? Dis goed, dis goed!» – «Как поживает твоя мама? Твой брат? Хорошо!»). Однако этого не избежать: без участия в их ритуалах нельзя гостить на ферме. Итак, корчась от смущения, презирая себя за малодушие, он сдается. «Dit gaan goed, – говорит он. – Dit gaan goed met ons almal» («У нас все прекрасно»).

Он знает, что отец на стороне своей семьи, против него. Это один из способов отца отплатить матери. Он холодеет при мысли о той жизни, которая была бы у него, если бы в доме правил отец, – жизни с дурацкими скучными формулами вежливости, он был бы тогда, как все. Его мать – единственная, кто стоит между ним и тем существованием, которое он бы не вынес. Так что, хотя она раздражает его тем, что медленно соображает, он цепляется за нее как за единственную защитницу. Он ее сын, а не сын отца. Он ненавидит отца и питает к нему отвращение. Он не забудет, как два года назад, когда мать в первый и единственный раз «спустила» на него отца, как спускают с цепи собаку («Я дошла до предела, я больше не могу это выдержать!»), глаза отца сверкали синим пламенем ярости, и он тряс его и шлепал рукой.

Он непременно должен ездить на ферму, потому что нет места на земле, которое он любит больше. Его любовь к матери сложная, а любовь к ферме простая. Однако сколько он себя помнит, к этой любви примешивалась боль. Он может гостить на ферме, но никогда не будет там жить. Ферма – это не его дом, он всегда будет там лишь гостем, беспокойным гостем. Даже теперь, день за днем, ферма и он следуют разными путями, отдаляясь друг от друга, а не сближаясь. Однажды ферма совсем уйдет, исчезнет, он уже скорбит об этой потере.

Ферма принадлежала его деду, но дед умер, и она перешла к дяде Сону, старшему брату отца. Сон, единственный из всех, обладал способностями к фермерству, остальные братья и сестры слишком охотно сбежали в город. И тем не менее им кажется, что ферма, на которой они выросли, все еще их собственная. По крайней мере раз в год, а иногда и два, отец ездит на ферму и берет его с собой.

Ферма называется «Вулфонтейн», «Птичий фонтан». Он любит там каждый камень, каждый куст, каждую травинку, любит птиц, от которых пошло название фермы, птиц, которые с наступлением сумерек тысячами собираются на деревьях вокруг фонтана, перекликаясь, взъерошивая перья и устраиваясь на ночь. Невероятно, чтобы кто-нибудь мог любить ферму так, как он. Но ему нельзя говорить о своей любви – не только потому, что нормальные люди не говорят о таких вещах, но и потому, что признаться в этом значило бы предать мать. Это было бы предательством: ведь она тоже выросла на далекой ферме, о которой говорит с любовью и тоской, но не может туда вернуться, потому что ферма продана чужим людям, а еще дело в том, что ей не очень-то рады на этой ферме, Вулфонтейн.

Она никогда не объясняет, почему так вышло (за что он, в конечном счете, благодарен), но понемногу картина проясняется. Во время войны мать долгое время жила с двумя детьми в комнате, которую снимала, в городке Принс-Альберт, жила на шесть фунтов в месяц, которые присылал отец, выкраивая из жалованья солдата, исполняющего обязанности капрала, плюс два фунта из Фонда генерал-губернатора в помощь бедствующим. За все это время их ни разу не пригласили на ферму, хотя ферма находилась всего в двух часах езды. Он знает эту историю, потому что даже отец, вернувшись с войны, был возмущен и стыдился того, как с ними обошлись.

Из жизни в Принс-Альберт он помнит только жужжание москитов в долгие жаркие ночи и мать, вспотевшую, с ногами в варикозных венах, которая расхаживает по комнате, пытаясь успокоить брата, вечно плачущего младенца, а еще дни ужасной скуки – за закрытыми ставнями, которые защищают от солнца. Вот как они жили, застряв в этой комнате, слишком бедные, чтобы переехать, и ожидавшие приглашения, которого так и не последовало.

При упоминании о ферме у мамы все еще плотно сжимаются губы. И тем не менее, когда они едут на эту ферму на Рождество, она едет тоже. Собирается вся большая семья. Ставят кровати и кладут на пол матрасы в каждой комнате и на длинной веранде перед домом – однажды в Рождество он насчитал двадцать шесть. Весь день его тетка и две служанки хлопочут на кухне, где дым коромыслом: стряпают, пекут, варят, и одна трапеза следует за другой, перемежаясь чаем или кофе с пирогами, мужчины все это время сидят на веранде, лениво глядя на мерцающую Кару и обмениваясь историями о прошлом.

Он жадно впитывает эту атмосферу счастья, стремительную беседу, в которой смешиваются английский и африкаанс – их общий язык, когда они собираются вместе. Ему нравится этот забавный, пританцовывающий язык. Он легче, воздушнее, чем африкаанс, который они учат в школе, отягощенный идиомами, якобы берущими начало от volksmond, фольклора, но скорее от Великого Трека – эти бессмысленные тяжеловесные идиомы о фургонах, скоте и упряжи.

В его первый визит на ферму, когда еще был жив дедушка, вся живность на скотном дворе из его книг была еще там: лошади, ослы, коровы с телятами, свиньи, утки, козы и бородатые козлы, а также стая кур с петухом, который кукарекал, приветствуя солнце. Потом, после смерти деда, скотный двор начал приходить в упадок, и в конце концов не осталось никого, кроме овец. Сначала продали лошадей, потом превратили в свинину свиней (он наблюдал, как его дядя застрелил последнюю свинью: пуля попала ей за ухо, она хрюкнула и, громко пукнув, упала на колени, а потом повалилась на бок, дрожа всем телом). После этого исчезли коровы и утки.

Причиной были цены на шерсть: японцы платили за нее баснословные деньги. Легче было купить трактор, чем держать лошадей, легче было проехаться по Фразербург-роуд в новеньком «Студебеккере» и купить замороженное масло и молочный порошок, чем доить корову и самому сбивать масло. Только овцы имели значение, овцы и их золотое руно.

Можно было также ничего больше не выращивать. Теперь на ферме разводили только люцерну, на случай если на пастбищах не останется травы и придется кормить овец. Из всех садов осталась только апельсиновая роща, которая год за годом давала самые сладкие апельсины.

Когда его дядья и тетки, освеженные послеобеденным сном, собираются на веранде пить чай и рассказывать истории, иногда заходит разговор о прежней жизни на ферме. Они вспоминают своего отца, «джентльмена-фермера», у которого был экипаж, запряженный парой, и который выращивал пшеницу на землях ниже запруды, сам молотил ее и молол. «Да, хорошие были времена», – говорят они со вздохом.

Им нравится испытывать ностальгию, но никто из них не хочет вернуться в прошлое. А он хочет. Ему хочется, чтобы все было так, как в прошлом.

В углу веранды, в тени, висит брезентовая бутылка с водой. Чем жарче день, тем холоднее вода – это чудо, такое же чудо, как то, что мясо, которое висит в темноте в кладовой, не портится, а тыквы, лежащие на крыше под палящим солнцем, остаются свежими. Кажется, на ферме ничего не гниет.

Вода в брезентовой бутылке волшебно холодна, но он отпивает по чуть-чуть. Он гордится тем, как мало пьет. Он надеется, что это пригодится, если он когда-нибудь заблудится в вельде. Ему хочется быть созданием, обитающим в пустыне, в этой пустыне – как ящерица.

За фермерским домом находится запруда площадью двенадцать квадратных футов, обнесенная каменными стенами, которая наполняется с помощью ветряного насоса. Она обеспечивает водой дом и сад. Как-то раз жарким днем они с братом пускают в запруду цинковую ванну, с трудом в нее забираются и плавают на поверхности воды.

Он боится воды, и для него это приключение – способ преодолеть страх. Ванна качается в середине запруды. Сверкающие лучи света отражаются от воды, испещренной пятнами, тишина, только стрекочут цикады. Между ним и смертью – всего лишь тонкий лист металла. И тем не менее он чувствует себя в безопасности, настолько в безопасности, что чуть ли не дремлет. Это же ферма: здесь не может случиться ничего плохого.

До этого он только один раз плавал на лодке. Какой-то мужчина (кто? – пытается он вспомнить, но не может) греб, и они плыли по лагуне в Плеттенберг-Бей. Предполагалось, что это увеселительная прогулка, но он всю дорогу сидел застывший, и взгляд его был прикован к дальнему берегу. Лишь раз он заглянул за борт. Водоросли томно колыхались где-то глубоко под ними. Все оказалось так, как он и опасался, даже хуже, у него закружилась голова. Только эти хрупкие доски, стонавшие при каждом ударе весла, словно вот-вот треснут, не давали ему погрузиться в воду и умереть. Он крепче вцепился в борт и закрыл глаза, стараясь справиться с охватившей его паникой.

В Вулфонтейне две цветных семьи, и у каждой собственный дом. Есть еще один дом, возле стены запруды – теперь он без крыши, – в котором когда-то жил Аута Йаап. Аута Йаап жил на ферме еще до его деда, сам он помнит Ауту Йаапа уже глубоким стариком с молочно-белыми незрячими глазами, беззубыми деснами и узловатыми руками, который сидел на скамье на солнышке, его подвели к этому старику – возможно, чтобы тот его благословил, впрочем, он в этом не уверен. Хотя Ауты Йаапа уже нет в живых, его имя по-прежнему упоминают с почтением. Однако, когда он спрашивает, что особенного было в Ауте Йаапе, ответы самые обычные. Аута Йаап принадлежал к тем временам, говорят ему, когда пастухи, отправлявшиеся с овцами на пастбища, должны были несколько недель жить там и охранять их. Аута Йаап принадлежал к исчезнувшему поколению. Вот и все.

Но он понимает, что стоит за этими словами. Аута Йаап был частью фермы, хотя законным ее владельцем был дед, купивший ферму, Аута Йаап уже был там и знал о ней, об овцах, о вельде, о погоде больше, чем когда-либо смог бы узнать вновь прибывший. Вот почему Ауту Йаапа следовало почитать, вот почему не может быть и речи о том, чтобы избавиться от сына Ауты Йаапа, Роса (он средних лет), – хотя он не особенно хороший работник, на него нельзя положиться, и он все время делает что-то не так.

Понятно, что Рос будет жить и умрет на ферме, а его место перейдет к одному из его сыновей. Фрик, другой нанятый работник, моложе, энергичнее и надежнее Роса и быстрее соображает. Но он не с фермы и потому не обязательно здесь останется.

Приезжая на ферму из Вустера, где цветным приходится выпрашивать то, что они получают («Asseblief my nooi! Asseblief my basie!»), он с облегчением видит, насколько правильны и официальны отношения между его дядей и volk. Каждое утро дядя совещается с двумя своими работниками о работе на день. Он не отдает им приказы. Вместо этого он предлагает задания, которые нужно выполнить, – одно за другим, словно раскладывая карты на столе, его люди тоже выкладывают свои карты. В промежутках возникают паузы, длительное, задумчивое молчание, когда ничего не происходит. Затем неожиданно загадочным образом все определяется: кому куда идти, кто что будет делать. «Nouja, dan sal jns maar loop, baas Sonnie!» («Ну, мы пошли!») И Рос с Фриком надевают шляпы и быстро уходят.

То же самое происходит на кухне. Там работают две женщины: жена Роса, Трин, и Линтье, его дочь от первого брака. Они прибывают к завтраку и уходят после трапезы в середине дня, основной трапезы, которую здесь называют обедом. Линтье так стесняется незнакомых, что прячет лицо и хихикает, когда с ней заговаривают. Но если он стоит у двери кухни, то слышит тихое журчание беседы между теткой и двумя женщинами, которую он любит подслушивать: уютные, успокаивающие женские сплетни, истории, которые передают из уст в уста, так что не только ферма, но и деревня во Фразербург-роуд и вся округа оказываются в курсе, а также все остальные местные фермы. Эта мягкая белая паутина сплетен о прошлом и настоящем в это же самое время плетется и на других кухнях, кухнях Ван-Ренсбурга, кухнях Альбертса, кухнях Нигрини, на разных кухнях Ботеса: кто на ком женился, чью свекровь будут оперировать и по какому поводу, чей сын делает успехи в школе, чья дочь попала в беду, кто у кого побывал в гостях, кто во что был одет.

Но Рос и Фрик интересуют его больше. Он сгорает от любопытства: какова их домашняя жизнь? Надевают ли они тельники и кальсоны, как белые люди? Есть ли у каждого своя постель? Спят ли они голыми, или в рабочей одежде, или у них есть пижама? Едят ли они, как полагается, сидя за столом, с ножами и вилками?

На эти вопросы нет ответов, потому что ему не разрешают ходить к ним домой. Это было бы невежливо, говорят ему, – невежливо, потому что Рос и Фрик будут испытывать от этого неловкость.

Если нет никакой неловкости в том, что жена и дочь Роса работают в доме, стряпают, стирают, стелют постели (хочется спросить ему), почему же неудобно зайти к ним домой?

Это хороший аргумент, но у него есть один недостаток, насколько ему известно. На самом деле действительно неловко, что Трин и Линтье приходят в их дом. Ему не нравится, что, когда он проходит мимо Линтье в коридоре, она притворяется невидимкой, и ему приходится притворяться, будто ее там нет. Ему не нравится видеть, как Трин, стоя на коленях перед корытом, стирает его одежду. Он не знает, как отвечать ей, когда она говорит о нем в третьем лице, называя die kleinbaas (маленький господин), словно его тут нет. Все это ужасно неловко.

С Росом и Фриком легче. Но даже с ними ему приходится разговаривать тщательно выстроенными предложениями, избегая называть их jy, в то время, как они называют его kleinbaas. Он не знает, считается ли Фрик мужчиной или мальчиком и не глупо ли с его стороны обращаться с Фриком как с мужчиной. Что касается цветных вообще и в Кару в частности, он просто не знает, когда они перестают быть детьми и становятся мужчинами и женщинами. Кажется, это случается рано и неожиданно: сегодня они играют в игрушки, а завтра уже идут на работу вместе с мужчинами или стряпают и моют посуду на чьей-то кухне.

Фрик мягкий и сладкоречивый. У него есть велосипед и гитара, вечерами он садится у своего домика и играет для самого себя на гитаре, улыбаясь своей рассеянной улыбкой. В субботу он уезжает днем на велосипеде в округу Фразербург-роуд и остается там до вечера воскресенья, возвращаясь, когда уже давно наступили сумерки: издалека, за несколько миль, они видят крошечное колеблющееся пятнышко света – это фонарь его велосипеда. Ему кажется, что это героизм – преодолевать на велосипеде такие огромные расстояния. Он бы поклонялся Фрику как герою, если бы это было разрешено.

Фрик – наемный работник, ему платят жалованье, его могут рассчитать и послать укладывать вещи. Но когда он видит, как Фрик сидит у своего домика с трубкой во рту и смотрит на вельд, ему кажется, что Фрик еще теснее связан с этим местом, чем семья Кутзее – если не с Вулфонтейном, то с Кару. Кару – земля Фрика, его дом, Кутзее же, пьющие чай и сплетничающие на веранде, подобны ласточкам, перелетным птицам – сегодня здесь, завтра там – или даже чирикающим воробьям. Легконогие, непостоянные.

Самое лучшее на ферме – охота. У его дяди только одно ружье, тяжелая винтовка «Ли Энфилд.303», которая стреляет слишком крупными патронами, так что с ней нельзя охотиться на любую дичь (однажды отец выстрелил из нее в зайца, и от него ничего не осталось, кроме кровавых клочьев). Так что когда он приезжает на ферму, у одного из соседей одалживают старое ружье «.22». Его заряжают единственным патроном, который помещают прямо в казенную часть, иногда оно дает осечку, и тогда у него часами звенит в ушах. Ему никогда не удается кого-нибудь подстрелить из этого ружья, кроме лягушек в запруде и muisvoels в саду. Однако никогда он не живет более полной жизнью, чем в те дни на рассвете, когда они с отцом отправляются с ружьями вверх по высохшему руслу Бусманзривир в поисках дичи: оленя, дукера (антилопы), зайцев, а на голых склонах гор – дроф.

В сентябре они с отцом всегда приезжают на ферму поохотиться. Садятся на поезд (не на экспресс Транс-Кару или «Оранжевый экспресс», не говоря уже о «Голубом поезде», так как все они дороги и к тому же не останавливаются во Фразербург-роуд), а на обычный пассажирский, который делает остановки на всех станциях, даже самых неприметных, и иногда вынужден отползать на запасной путь и ждать, пока мимо промчатся более фешенебельные экспрессы. Он любит этот медленный поезд, любит спать, уютно устроившись под хрустящими белыми простынями и темно-синим одеялом, которые приносит проводник, любит проснуться ночью на какой-нибудь тихой станции в пустынной местности и слушать шипение отдыхающего паровоза и звон молотка обходчика, проверяющего колеса. А потом на рассвете, когда они прибудут во Фразербург-роуд, их будет ждать дядя Сон с широкой улыбкой, в старой фетровой шляпе с масляными пятнами, который скажет: «Jis-laaik, maar jy word darem groot, John!» («Ты вырос, Джон!»), насвистывая сквозь зубы, и они погрузят свои сумки в «Студебеккер» и отправятся в долгий путь.

Он безусловно принимает вид охоты, практикуемый в Вулфонтейне. И согласен с тем, что они хорошо поохотились, если вспугнули одного-единственного зайца или услышали вдалеке голос дрофы. Этого достаточно, чтобы рассказывать остальным членам семьи, которые к тому времени, когда они возвращаются и солнце уже высоко в небе, сидят на веранде и пьют кофе. Чаще всего по утрам им нечего сообщить, совсем нечего.

Нет смысла отправляться на охоту в жару, когда звери, которых они хотят убить, дремлют в тени. Но ближе к вечеру они иногда колесят по дорогам фермы в «Студебеккере» – дядя Сон за рулем, отец на пассажирском месте, с винтовкой «.303», а они с Росом – сзади.

Обычно это обязанность Роса – выпрыгивать из машины и открывать ворота лагеря для автомобиля, ждать, пока он проедет, а затем закрывать ворота, одни за другими. Но во время такой охоты открывать ворота – его привилегия, а Рос одобрительно наблюдает за ним.

Они охотятся на легендарного paauw. Однако поскольку paauw появляется всего раз-два в год – эти животные так редки, что за их отстрел полагается штраф в пятьдесят фунтов, – они решают поохотиться на дроф. Роса берут на охоту, потому что он бушмен или почти бушмен, следовательно, у него должен быть сверхъестественно острый слух.

И действительно Рос видит дроф первым: серо-коричневые птицы размером с курицу прохаживаются среди кустов группами по две-три. «Студебеккер» останавливается, отец высовывает из окошка винтовку «.303» и прицеливается, звук выстрела эхом прокатывается по вельду. Иногда встревоженные птицы улетают, но чаще просто начинают семенить быстрее, издавая характерные звуки. Отец ни разу не попадает в дрофу, поэтому ему никогда не удается увидеть ни одну из этих птиц вблизи.

На войне его отец был зенитчиком: он был приставлен к противовоздушной пушке «Бофорз», стрелявшей по немецким и итальянским самолетам. Интересно, удалось ли ему хоть раз сбить самолет? Отец никогда этим не хвастался. Как вообще вышло, что он стал зенитчиком? У него нет к этому способностей. Может быть, солдатам давали задания просто наобум?

Единственная разновидность охоты, в которой им везет, – это ночная охота, которая, как он скоро обнаруживает, постыдна, и тут нечем хвастаться. Метод прост. После ужина они забираются в «Студебеккер», и дядя Сон везет их в темноте по полям люцерны. В определенной точке он останавливается и включает фары. В каких-нибудь тридцати ярдах от них стоит замершая антилопа штейнбок, навострив уши, и в ее ослепленных глазах отражается свет фар. «Skiet!» – шипит дядя. Отец стреляет, и антилопа падает.

Они пытаются убедить себя, что это приемлемый способ охотиться, потому что антилопы – бич, они едят люцерну, предназначенную для овец. Но когда он видит, какая антилопа маленькая, не больше пуделя, он понимает, что это несостоятельный аргумент. Они охотятся ночью, потому что недостаточно искусны, чтобы застрелить кого-нибудь днем.

С другой стороны, мясо антилопы, которое сначала вымачивают в уксусе, а потом тушат (он наблюдает, как тетя делает надрезы на темном мясе и шпигует его гвоздикой и чесноком), еще вкуснее, чем баранина, – она острая и мягкая, такая мягкая, что тает во рту. Все в Кару вкусное – персики, арбузы, тыквы, баранина, как будто любая пища, которую дает эта скудная земля, благословенна.

Из них никогда не получатся приличные охотники. И все же он любит ощущать тяжесть ружья в руке, слышать звук своих шагов по серому речному песку, любит тишину, которая опускается тяжело, точно туча, когда они останавливаются, и, конечно, ландшафт, этот охристый, серый, желтовато-коричневый и оливково-зеленый ландшафт.

В последний день их визита, согласно ритуалу, ему разрешают израсходовать оставшиеся патроны от «.22», целясь в консервную банку на столбе ворот. В нее трудно попасть. Одолженное ружье неважное, а он неважный стрелок. Семья наблюдает за ним с веранды, и он торопливо стреляет, чаще промахиваясь, чем попадая в цель.

Однажды утром, когда он отправился один в высохшее русло реки, охотясь на muisvoels, ружье «.22» заклинило. У него не получается вынуть застрявшую патронную гильзу. Он приносит ружье домой, но дядя Сон и отец ушли в вельд. «Попроси Роса или Фрика», – советует мама. Он находит Фрика на конюшне. Однако Фрик не хочет дотрагиваться до ружья. С Росом та же история. Они ничего не объясняют, но, по-видимому, испытывают священный ужас перед ружьями. И ему приходится ждать возвращения дяди, который вытаскивает гильзу своим перочинным ножом.

– Я просил Роса и Фрика, – жалуется он, – но они не хотели помочь.

Дядя качает головой.

– Ты не должен просить их трогать ружья, – говорит он. – Они знают, что им нельзя.

Им нельзя. Почему? Никто не объясняет. Но он размышляет над словом нельзя. Он слышит его на ферме чаще, чем где-либо еще, даже чаще, чем в Вустере. Странное слово. «Тебе нельзя это трогать». «Тебе нельзя это есть». Может быть, такова будет цена, если он перестанет ходить в школу и упросит, чтобы ему позволили жить на ферме: ему придется перестать задавать вопросы, придется подчиняться всем этим нельзя, просто делать то, что говорят? Готов ли он покориться и заплатить такую цену? Нет ли способа жить в Кару – единственном месте в мире, где ему хочется быть, – так, как ему хочется: не принадлежа к семье?

Ферма огромная, такая огромная, что, когда они с отцом, охотясь, как-то раз добираются до изгороди, перегораживающей высохшее русло реки, и отец объявляет, что они добрались до границы между Вулфонтейном и следующей фермой, он поражен. В его воображении Вулфонтейн – королевство, которое существует само по себе. Целой жизни не хватит, чтобы познать весь Вулфонтейн, каждый камень и куст. Никакого времени не хватит, когда любишь какое-то место такой всепоглощающей любовью.

Вулфонтейн знаком ему в основном летом, распростертый под ровным слепящим светом, льющимся с неба. Однако у Вулфонтейна есть и свои тайны, которые принадлежат не только ночи и мраку, но и жаркому полдню, когда на горизонте танцуют миражи и сам воздух звенит в ушах. Когда все остальные дремлют, измученные зноем, он на цыпочках выходит из дома и забирается на гору, в лабиринт краалей с каменными стенами, которые относятся к прошлому, когда овец приходилось тысячами пригонять из вельда, чтобы пересчитать, или постричь, или выкупать в дезинфицирующем растворе. Стены крааля толщиной в два фута и выше его роста, они сложены из голубовато-серых камней – каждый привезли сюда в повозке, запряженной ослом. Он пытается вообразить стада овец, которые давно мертвы и исчезли, которые, наверно, находили в этих стенах защиту от солнца. Пытается вообразить Вулфонтейн, каким он был, когда еще только строили большой дом, хозяйственные строения и краали: территория терпеливого муравьиного труда – год за годом. Теперь шакалы, охотившиеся на овец, истреблены – подстрелены или отравлены, а краали, которыми теперь не пользуются, понемногу разрушаются.

Стены краалей тянутся на много миль по склону холма. Здесь ничего не растет: земля утоптана и навсегда убита, она пятнистая, нездоровая, желтая. Внутри, за этими стенами, он отрезан от всего, кроме солнца. Его предостерегали, чтобы он сюда не ходил: тут опасно из-за змей, и никто не услышит его криков о помощи. Ему объяснили, что в такие жаркие дни они выползают из своего логова – ошейниковая кобра, африканская гадюка – понежиться на солнышке, погреть свою холодную кровь.

Пока еще он не видел ни одной змеи в краалях, и все-таки он предельно осторожен.

Фрик натыкается на гадюку позади кухни, где женщины развешивают стираное белье. Он убивает ее палкой и вешает длинное желтое тело на куст. Несколько недель женщины не хотят туда ходить. Змеи женятся на всю жизнь, говорит Трин, когда ты убиваешь самца, самка приходит отомстить.

Лучшее время для посещения Кару – весна, сентябрь, хотя школьные каникулы длятся всего неделю. Однажды, когда они гостят на ферме, прибывают стригальщики. Эти дикари появляются из ниоткуда, они приезжают на велосипедах, нагруженных постельными принадлежностями в скатке, горшками и кастрюлями.

Он обнаруживает, что стригальщики – особые люди. Если они нагрянут на ферму, это удача. Чтобы удержать их, выбирают и закалывают толстого hamel, кастрированного барана. Они оккупируют старую конюшню, превращая ее в свою казарму. Костер горит поздней ночью, когда они пируют.

Он слушает долгие беседы между дядей Соном и их предводителем, таким темным и яростным, что он больше похож на туземца, с остроконечной бородкой, в штанах, подвязанных веревкой. Они говорят о погоде, о состоянии пастбищ в районе Принс-Альберт, в районе Бофорт, в районе Фразербург, об оплате. Африкаанс, на котором говорят стригальщики, так изобилует странными идиомами, что он едва их понимает. Откуда они? Неужели их край еще отдаленнее, чем даже Вулфонтейн, в самом сердце страны, еще больше отрезан от мира?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю