Текст книги "Сцены из провинциальной жизни"
Автор книги: Джон Максвелл Кутзее
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 32 страниц)
Опасаться любить слишком сильно – это не для Лукаса. У Лукаса любовь простая и искренняя. Лукас весь отдается ей с открытым сердцем, и в ответ она отдает ему всю себя целиком. Любовь к мужу выявляет в ней все самое лучшее: даже сейчас, когда она сидит и пьет чай, наблюдая за его игрой, она чувствует, как теплеет на сердце. От Лукаса она узнала, какой может быть любовь. В то время, как ее кузен… Она не может представить, чтобы кузен отдавался кому-то целиком. Всегда что-то останется про запас, какая-то доля. Не нужно быть собакой, чтобы это видеть.
Было бы славно, если бы Лукас мог остаться, если бы они с ним провели одну-две ночи в Вулфонтейне. Но нет, завтра понедельник, и им нужно до ночи вернуться в Мидделплос. Поэтому после ленча они прощаются с тетками и дядьями. Когда приходит очередь Джона, она крепко обнимает его, чувствуя, как напряжено его тело, как оно сопротивляется.
– Totsiens, – говорит она: до свидания. – Я напишу тебе письмо и хочу, чтобы ты на него ответил.
– До свидания, – говорит он. – Езжайте осторожно.
Она начинает обещанное письмо в тот же вечер, сидя в халате и тапочках за столом у себя на кухне, ее собственной с тех пор, как она вышла замуж, на кухне, которую полюбила, – с огромным старым камином и кладовой без окон, где всегда прохладно, а полки стонут под грузом банок с вареньем и заготовками, которые она сделала прошлой осенью.
«Дорогой Джон, – пишет она, – я была так зла на тебя, когда твой грузовик сломался на дороге из Мервевилля, – надеюсь, это было не слишком заметно, надеюсь, ты меня простишь. Вся эта злость теперь улетучилась, не осталось и следа. Говорят, не узнаешь человека как следует, пока не проведешь с ним (или с ней) ночь. Я рада, что у меня был шанс провести ночь с тобой. Во сне маски соскальзывают, и мы предстаем в истинном свете.
Библия предвещает тот день, когда лев возляжет рядом с ягненком, когда настороженность уже ни к чему, поскольку у нас уже не будет причин для страха. (Не сомневайся, ты не лев, а я не овечка.)
Я хочу в последний раз затронуть тему Мервевилля.
Мы все когда-нибудь состаримся, и с нами, конечно, будут обращаться так, как мы обращались с нашими родителями. Как аукнется, так и откликнется. Не сомневаюсь, что тебе трудно жить с отцом, ведь ты привык жить один, но Мервевилль – плохое решение.
Не у тебя одного трудности, Джон. У нас с Кэрол та же проблема с нашей матерью. Когда Клаус с Кэрол уедут в Америку, это бремя целиком ляжет на наши с Лукасом плечи.
Я знаю, ты неверующий, так что не предлагаю тебе молиться, чтобы тебя наставили свыше. Я тоже не особенно верующая, но молитва – хорошая вещь. Даже если наверху нет никого, кто ее слышит, по крайней мере, ты высказываешься, а это лучше, чем копить все в себе.
Жаль, что у нас было не так много времени поговорить. Помнишь, как мы, бывало, разговаривали детьми? Воспоминание о тех днях драгоценно для меня. Как печально, что, когда придет наш черед умирать, наша история, история о тебе и обо мне, тоже умрет.
Не могу высказать, какую нежность к тебе я чувствую в эту минуту. Ты всегда был моим любимым кузеном, но дело не только в этом. Я так хочу защитить тебя от мира, даже если на самом деле тебе не нужна защита (как мне кажется). Просто не знаешь, что делать с подобными чувствами. Это стало таким старомодным родством, не так ли: кузены. Скоро все правила, которые нам приходилось запоминать, – о том, кому разрешено на ком жениться, двоюродным, троюродным и так далее, – станут просто антропологией.
И все же я рада, что мы не сдержали наши детские клятвы (ты помнишь?) и не поженились. Вероятно, ты тоже рад. Мы бы стали безнадежной парой.
Джон, тебе кто-то нужен в жизни, кто-то, кто будет заботиться о тебе. Даже если ты выберешь кого-нибудь, это не обязательно любовь всей твоей жизни. Супружеская жизнь лучше той, что ты ведешь теперь, когда вы вдвоем с отцом. Нехорошо спать одному ночь за ночью. Прости, что я это говорю, но я знаю это по собственному горькому опыту.
Мне бы следовало разорвать это письмо, оно слишком бестактное, но я не могу. Я говорю себе: мы же знаем друг друга столько лет. Ты, конечно, простишь меня, если я лезу не в свое дело.
Мы с Лукасом безмерно счастливы вместе. Я каждую ночь опускаюсь на колени (как бы), чтобы поблагодарить за то, что наши с ним пути пересеклись. Мне бы очень хотелось, чтобы у тебя было так же!»
Словно эти слова его вызвали, Лукас заходит на кухню, наклоняется над ней, целует в голову, запускает руки под халат, обхватывает груди.
– Мое skat, – говорит он: мое сокровище.
Вы не должны это писать. Не должны. Вы просто сочиняете.
Я уберу это. Целует в голову.
– Мое skat, – говорит он, – когда ты придешь в постель?
– Сейчас, – отвечает она и кладет ручку. – Сейчас.
Skat – это ласковое слово, оно ей не нравилось, пока она не услышала из его уст. Теперь, когда он шепчет это слово, она тает. Сокровище мужчины, в которое он может погружаться, когда захочет.
Они лежат в объятиях друг друга. Кровать скрипит, но ей в высшей степени наплевать, они у себя дома и могут себе позволить, чтобы кровать скрипела так сильно, как им захочется.
Опять!
Обещаю, что, когда закончу, передам вам текст, весь текст, и вы выбросите все, что хотите.
– Ты писала письмо Джону? – спрашивает Лукас.
– Да. Он такой несчастный.
– Возможно, у него просто такая натура. Меланхолик.
– Но он не был таким. Он был таким счастливым в прежние времена. Если бы он только смог найти кого-нибудь, кто сделал бы его раскованным!
Но Лукас уже спит. Таков уж он: засыпает сразу же, как невинный ребенок.
Ей бы тоже хотелось заснуть, но сон не идет. Кажется, будто дух кузена затаился и призывает ее на темную кухню, чтобы она закончила письмо. «Не сомневайся во мне, – шепчет она, – я обещаю к нему вернуться».
Но когда она просыпается, уже понедельник, и нет времени писать, нет времени для излияний. Им нужно немедленно выезжать в Кальвинию: ей – в отель, Лукасу – в транспортное депо. В маленьком кабинете за стойкой ресепшн она корпит над горой накладных, к вечеру она уже слишком устала, чтобы продолжить письмо, и уже нет тех чувств, которые она испытывала, когда начинала писать. «Думаю о тебе», – приписывает она в конце страницы. Даже это неправда, она ни разу за весь день не подумала о Джоне, у нее не было времени. «С любовью, – пишет она. – Марджи». Она надписывает адрес на конверте и запечатывает его. Итак, дело сделано.
«С любовью» – но достаточно ли этой любви, чтобы в случае крайней необходимости спасти Джона? Достаточно, чтобы помочь ему избавиться от меланхолии? Что-то сомнительно. А что, если ему этого не захочется? Если его великий план заключается в том, чтобы проводить выходные на веранде того дома в Мервевилле, сочиняя стихи, в то время как солнце раскаляет железную крышу, а отец кашляет в задней комнате, – тогда ему, пожалуй, понадобится вся меланхолия, на которую он способен.
Это первая минута ее дурных предчувствий. Вторая наступает, когда она опускает письмо в почтовый ящик и конверт трепещет на краю щели. То, что она написала и что придется прочесть ее кузену, если она отправит письмо, – это в самом деле лучшее, что она может ему предложить? «Тебе кто-то нужен в жизни». Какая же это помощь – сказать такое? «С любовью».
Но потом она думает: «Он взрослый человек, с какой стати я должна его спасать?» – и проталкивает конверт в щель.
Ей приходится ждать ответа десять дней – до пятницы следующей недели.
«Дорогая Марго!
Спасибо за письмо, которое ждало нас, когда мы вернулись из Вулфонтейна, и спасибо за добрый, пусть и невыполнимый совет жениться.
Поездка домой из Вулфонтейна прошла без инцидентов. Друг Майкла, механик, первоклассно выполнил работу. Я снова прошу прощения за ночь, которую заставил тебя провести под открытым небом.
Ты пишешь о Мервевилле. Я согласен, наши планы не были как следует продуманы, и теперь, когда мы вернулись в Кейптаун, начинают казаться безумными. Одно дело – купить хибару на пляже, чтобы проводить там уик-энд, но кто же в здравом рассудке захочет проводить летний отпуск в жарком городишке Кару?
Надеюсь, на ферме все хорошо. Отец передает привет тебе и Лукасу. С любовью
Джон».
И это все? Ее поражает холодная официальность ответа, и она краснеет от злости.
– Что это? – спрашивает Лукас.
Она пожимает плечами.
– Ничего, – отвечает она и передает ему письмо. – Письмо от Джона.
Он быстро пробегает его глазами.
– Значит, они отказались от своих планов насчет Мервевилля, – констатирует он. – Уже легче. Чем ты так расстроена?
– Не важно, – отвечает она. – Дело в тоне письма.
Они припарковались перед зданием почты. По пятницам они всегда заезжают сюда, это часть традиции, которую они для себя выработали: последнее, что они делают после того, как все закупили, и прежде, чем отправиться на ферму, – забирают почту за неделю и, сидя рядом в пикапе, просматривают ее. Хотя она может забрать почту сама в любой другой день, она этого не делает. Они с Лукасом делают это вместе, как и все, что только могут.
Лукас поглощен письмом из Земельного банка с длинным приложением: несколько страниц цифр, гораздо более важных, чем какие-то семейные дела.
– Не торопись, я пойду прогуляюсь, – говорит она и, выйдя из машины, переходит через дорогу.
Новое здание почты приземистое и тяжеловесное, со стеклянными «кирпичиками» вместо окон и тяжелой стальной решеткой на двери. Оно ей не нравится. По ее мнению, оно смахивает на полицейский участок. Она с нежностью вспоминает старую почту, которую снесли, чтобы освободить место для нового здания.
Она не прожила еще и половины своего жизненного срока, а уже жалеет о прошлом!
Дело не только в Мервевилле, Джоне и его отце, не в том, кто где собирается жить – в городе или в сельской местности. «Что мы здесь делаем?» – вот невысказанный вопрос, который стоял за этим все время. Он это знал, и она знала. В ее письме, каким бы робким оно ни было, по крайней мере содержится намек на этот вопрос: «Что мы делаем в этой бесплодной части мира? Почему проводим жизнь в унылом труде, если люди вообще не должны здесь жить, если весь проект заселения этого места был неправильным с самого начала?»
«Эта часть мира». Под этими словами она подразумевает не Мервевилль или Кальвинию, а Кару в целом – быть может, всю страну. У кого возникла мысль проложить дороги и железнодорожные линии, построить города, привезти людей и приковать их к этому месту, приковать цепями, проходящими через сердце, так чтобы они не могли отсюда уехать? «Лучше оторваться и надеяться, что рана исцелится», – сказал он, когда они гуляли по вельду. Но как же разорвать такие цепи?
Уже давно все на этой улице закрыто. Закрыта почта, закрыты магазины, улица пустынна. «Ювелирный магазин Мееровича». Кафе «Космос». «Моды Фоскини».
Меерович («Бриллианты навсегда») стоит здесь дольше, чем она себя помнит. Кафе «Космос» раньше было молочным баром. «Моды Фоскини» были раньше «Уинтерберг Альгемене Хфнделаарс». Все эти перемены, весь этот бизнес! О droewige land! О печальная земля! «Моды Фоскини» достаточно уверены в себе, чтобы открыть новый филиал в Кальвинии. Как может ее кузен, эмигрант-неудачник, поэт меланхолии, претендовать на то, что знает о будущем этой земли что-то такое, чего не знает Фоскини? Кузен, который верит, что даже бабуины, когда они смотрят на вельд, охвачены weemoed.
Лукас убежден, что будет политический компромисс. Джон может утверждать, что он либерал, но Лукас более практичный либерал, чем когда-нибудь светит стать Джону, и более мужественный. Если бы они захотели, Лукас и она, boer и boervrou, муж и жена, то смогли бы наскрести на жизнь, трудясь на своей ферме. Пришлось бы потуже затянуть пояса, но выжили бы. И если Лукас предпочитает вместо этого гонять грузовики со скотом, а она ведет бухгалтерию отеля, это не потому, что ферма – обреченное предприятие, а потому, что они с Лукасом давным-давно решили обеспечивать своих работников приличным жильем и платить им достойное жалованье, а также заботиться о том, чтобы их дети ходили в школу, и поддерживать этих работников, когда они становятся старыми и немощными, а все это стоит денег – больших, чем приносит ферма или будет приносить в обозримом будущем.
Ферма не бизнес – такое решение они с Лукасом приняли давным-давно. Ферма в Мидделпос – дом не только для них двоих, с призраками их нерожденных детей, но и еще тринадцати человек. Чтобы добыть деньги для поддержания этой маленькой коммуны, Лукасу приходится проводить дни в пути, а ей – одинокие ночи в Кальвинии. Вот что она имеет в виду, называя Лукаса либералом: у него великодушное сердце. Либеральное сердце, а благодаря ему и ее сердце стало либеральным.
«И что же не так с этим образом жизни?» Этот вопрос ей хотелось бы задать своему умному кузену, который сначала сбежал из Южной Африки, а теперь рассуждает о том, что нужно оторваться, стать свободным. От чего он хочет освободиться? От любви? От долга? «Отец передает привет. С любовью». Что это за прохладная любовь? Нет, хотя они с Джоном одной крови, то, что он чувствует к ней, – не любовь. И своего отца он не любит, не любит по-настоящему. Он даже себя не любит. И какой смысл отрывать себя от всех и от всего? Что он собирается делать со своей свободой? «Любовь начинается дома» – разве это не английская поговорка? Вместо того чтобы вечно убегать, ему нужно найти хорошую женщину, посмотреть ей прямо в глаза и сказать: «Ты выйдешь за меня? Ты выйдешь за меня, и примешь в наш дом моего престарелого отца, и будешь преданно о нем заботиться до самой его смерти? Если ты возьмешь на себя это бремя, я обязуюсь тебя любить, и быть тебе преданным, и найти приличную работу, и упорно трудиться и приносить домой заработанные деньги, и быть жизнерадостным, и прекратить нытье о droewige vlaktes – о печальных равнинах». Ей бы хотелось, чтобы он был сейчас здесь, в Керкстраат, в Кальвинии, чтобы она могла raas с ним, поговорить по душам – она сейчас именно в таком настроении.
Свист. Это Лукас, высунувшийся из окошка машины.
– Skattie, hoe mompel jy dan nou? – спрашивает он со смехом. – Что ты там бормочешь про себя?
Больше они с кузеном не обмениваются письмами. Вскоре он и его проблемы перестают занимать ее мысли. Возникли более срочные проблемы. Пришли визы, которых ждали Клаус и Кэрол, визы в землю обетованную. Они быстро и деловито готовятся к отъезду. Один из их первых шагов – привезти на ферму ее мать, которая жила у них и которую Клаус называет «ма», хотя у него в Дюссельдорфе есть своя собственная мать, очень хорошая.
Они проделали тысячу шестьсот километров из Йоханнесбурга за двенадцать часов, по очереди сидя за рулем «BMW». Этот подвиг приносит Клаусу большое удовлетворение. Они с Кэрол окончили продвинутые курсы вождения и имеют документ, удостоверяющий это, они предвкушают, как будут ездить в Америке, где дороги гораздо лучше, чем в Южной Африке, хотя, конечно, не такие хорошие, как немецкие Autobahnen.
Ма неважно себя чувствует – она, Марго, сразу же замечает это, как только матери помогают выбраться из машины, с заднего сиденья. Лицо опухшее, она тяжело дышит и жалуется на боль в ногах. Кэрол объясняет, что у нее проблемы с сердцем: она показывалась специалисту в Йоханнесбурге, и тот назначил новый курс, таблетки нужно принимать три раза в день, не пропуская прием.
Клаус и Кэрол остаются ночевать на ферме, утром им нужно обратно в город.
– Как только ма поправится, вы с Лукасом должны привезти ее погостить в Америку, – говорит Кэрол. – Мы поможем с оплатой авиабилетов.
Клаус обнимает ее, целует в обе щеки («Так теплее»). Они с Лукасом обмениваются рукопожатиями.
Лукас терпеть не может свояка. Нет ни малейшего шанса, что Лукас когда-нибудь приедет к ним в гости в Америку. Что касается Клауса, то он никогда не стеснялся высказывать свое мнение о Южной Африке. «Красивая страна, – говорит он, – красивые пейзажи, богатые ресурсы, но много, много проблем. Не представляю, как вы будете их решать. По-моему, все ухудшится, прежде чем станет лучше. Но это всего лишь мое мнение».
Ей хотелось бы плюнуть ему в глаза, но она сдерживается. Мать не может оставаться одна на ферме, когда она и Лукас в отъезде, об этом не может быть и речи. И она просит, чтобы в ее номер в отеле поставили вторую кровать. Это неудобно, это означает конец уединению, но выбора нет. С нее берут полностью за питание матери, хотя та ест как птичка.
Идет вторая неделя такой жизни, когда уборщица натыкается на мать, которая, без сознания, с посиневшим лицом, лежит на диване в пустом вестибюле отеля. Ее спешно везут в районную больницу и приводят в чувство. Дежурный врач качает головой. Очень слабый пульс, говорит он, ей нужна более квалифицированная помощь, чем та, которую она может получить в Кальвинии, Аптингтон – хороший вариант, там приличная больница, но предпочтительнее было бы отправить ее в Кейптаун.
Не проходит и часа, как она, Марго, закрывает свой офис и уже на пути в Кейптаун, сидит в тесном пространстве кареты «Скорой помощи», держа мать за руку. С ними молодая цветная медсестра по имени Алетта, чья хрустящая, накрахмаленная униформа и бодрый вид успокаивают ее.
Оказывается, Алетта родилась в Вуппертале, Седерберг, неподалеку отсюда, ее родители и сейчас там живут. Она проделала столько поездок в Кейптаун, что не сосчитать. Алетта рассказывает, как на прошлой неделе им пришлось срочно везти мужчину из Лурисфонтейн в больницу Гроте Схур вместе с тремя пальцами в коробке со льдом – ему отрезало эти пальцы цепной пилой.
– С вашей мамой все будет в порядке, – говорит Алетта. – В Гроте Схур только самое лучшее.
В Клануильям они останавливаются заправиться. Водитель «Скорой», который еще моложе Алетты, приносит термос с кофе. Предлагает чашку и ей, Марго, но она отказывается.
– Я теперь редко пью кофе, – говорит она (это ложь), – не могу потом заснуть.
Ей хотелось бы угостить их чашкой кофе в кафе, хотелось бы посидеть с ним нормально, по-дружески, но, разумеется, это невозможно сделать, не вызвав недоумения. «Пусть скорее придет время, о Господи, – молится она про себя, – когда вся эта чушь с апартеидом будет похоронена и забыта».
Они снова занимают свои места в карете «Скорой помощи». Мать спит. Цвет лица у нее стал лучше, она ровно дышит под кислородной маской.
– Я хочу вам сказать, как высоко ценю то, что вы с Йоханнесом делаете для нас, – говорит она Алетте.
Алетта улыбается в ответ очень дружелюбно, без тени иронии. Она надеется, что ее слова будут поняты в самом широком смысле, в том значении, которое стыд не дает ей выразить: «Я хочу вам сказать, как благодарна за то, что вы с коллегой делаете для старой белой женщины и ее дочери, двух незнакомок, которые никогда ничего не сделали для вас – наоборот, участвовали в вашем унижении в стране, где вы родились, день за днем, день за днем. Я благодарна за урок, который вы преподали мне вашими действиями, в которых я вижу только человеческую доброту, а больше всего – за вашу чудесную улыбку».
Они добираются до Кейптауна в самый час пик. Хотя у них, строго говоря, не экстренный случай, Йоханнес включает сирену, хладнокровно пробираясь в напряженном уличном движении. В больнице она следует за матерью, которую везут на каталке в отделение для пациентов в критическом положении. К тому времени, как она возвращается, чтобы поблагодарить Алетту и Йоханнеса, те уже уехали, пустившись в долгий обратный путь в северную часть Капской провинции.
«Когда я вернусь!» – обещает она себе, имея в виду: «Когда вернусь в Кальвинию, то непременно поблагодарю их лично!» А еще: «Когда вернусь, я стану лучше, клянусь!» Еще она думает: «Кто тот человек из Лорисфонтейн, который потерял три пальца? Это только нас, белых, спешно везут на „Скорой“ в больницу – только самое лучшее! – где квалифицированные хирурги пришьют нам пальцы или дадут новое сердце, как может оказаться в нашем случае, и все это бесплатно? Пусть так не будет, о Господи, пусть так не будет!»
Когда она снова видит мать, та уже в палате, в чистой белой постели, в ночной рубашке, которую она, Марго, догадалась захватить. Она не спит, на лице уже нет лихорадочного румянца, она даже способна отодвинуть маску и пробормотать пару слов:
– Сколько суматохи!
Она подносит к своим губам хрупкую, почти детскую руку матери.
– Вздор, – говорит она. – А теперь ма должна отдохнуть. Я буду здесь, на случай, если понадоблюсь, ма.
Она собирается провести ночь у постели матери, но дежурный врач отговаривает. Ее мать вне опасности, говорит он, медицинский персонал контролирует ее состояние, ей дадут снотворное, и она проспит до утра. Она, Марго, преданная дочь, достаточно пережила, и будет лучше, если она хорошенько выспится. Ей есть где остановиться?
У нее кузен в Кейптауне, отвечает она, можно остановиться у него.
Доктор старше нее, он не брит, у него темные глаза с нависшими веками. Ей сказали его имя, но она не запомнила. Может быть, он еврей, а возможно, нет. От него пахнет табачным дымом, синяя сигаретная пачка торчит из нагрудного кармана халата. Верит ли она его словам, что мать вне опасности? Да, верит, но она всегда была склонна верить докторам, верить их словам, даже когда знает, что они просто гадают, – вот почему она не доверяет своей вере.
– Вы абсолютно уверены, доктор, что опасности нет? – спрашивает она.
Тот устало кивает. Да уж, абсолютно! Что значит «абсолютно», когда речь идет о человеческих проблемах?
– Чтобы вы смогли позаботиться о своей матери, вам нужно позаботиться о себе, – советует он.
Она чувствует, как на глаза наворачиваются слезы, это слезы жалости и к себе. «Позаботьтесь о нас обеих!» – хочется ей попросить. Ей бы хотелось упасть в объятия этого незнакомца, хочется, чтобы ее обняли и утешили.
– Спасибо, доктор, – говорит она.
Лукас в пути, где-то в северной части Капской провинции, с ним не связаться. Она звонит из автомата кузену Джону.
– Я сейчас же приеду и заберу тебя, – говорит Джон. – Оставайся у нас, сколько захочешь.
Прошло много лет с тех пор, как она в последний раз была в Кейптауне. А в Токае, пригороде, где живут они с отцом, не бывала вообще никогда. Их дом – за высоким деревянным забором, здесь сильно пахнет сыростью и машинным маслом. Ночь темная, дорожка, ведущая от калитки, не освещена, он берет ее под руку и ведет.
– Осторожно, – говорит он, – тут беспорядок.
У парадной двери ее ожидает дядя. Он с возбужденным видом приветствует ее, ей знакома эта взволнованная манера Кутзее: он тараторит, проводя пальцами по волосам.
– С ма все в порядке, – успокаивает она его, – просто был приступ.
Но он не хочет, чтобы его успокаивали, он настроен на драму.
Джон устраивает ей экскурсию по дому. Дом маленький, плохо освещенный, душный, в нем пахнет мокрыми газетами и жареным беконом. Если бы она тут распоряжалась, то сняла бы эти унылые шторы и заменила их чем-нибудь более легким и ярким, но, конечно, она не может распоряжаться в этом мужском мире.
Он показывает комнату, предназначенную для нее. Ей становится не по себе. Ковер испещрен чем-то вроде пятен от машинного масла. У стены – низкая односпальная кровать, возле – письменный стол, на который беспорядочно навалены книги и бумаги. На потолке – такая же неоновая лампа, какая была у нее в кабинете в отеле, прежде чем она ее убрала.
Кажется, все здесь одинакового цвета: коричневого, переходящего в тускло-желтый и грязно-серый. Она сильно сомневается, что в доме убирают, – возможно, тут годами не делали настоящей уборки.
Это его спальня, объясняет Джон. Он поменял белье на кровати и освободил для нее два ящика. Через коридор – удобства.
Она исследует удобства. Ванная комната грязная, унитаз в пятнах, от него пахнет застарелой мочой.
С тех пор как она уехала из Кальвинии, она ничего не ела, кроме плитки шоколада. Она умирает с голоду. Джон предлагает ей то, что он называет французскими гренками: белый хлеб, который он окунул в яйцо и поджарил. Она съедает три куска. Он наливает ей чай с молоком, которое, как оказалось, скисло (она все равно выпивает).
В кухню бочком входит дядя, он в пижаме.
– Я пришел пожелать тебе спокойной ночи, Марджи, – говорит он. – Крепкого сна.
Он не желает доброй ночи сыну и явно держится с ним настороженно. Они в ссоре?
– Мне неспокойно, – говорит она Джону. – Может быть, прогуляемся? Я весь день просидела в карете «Скорой помощи».
Он ведет ее на прогулку по хорошо освещенным улицам пригорода Токай. Дома, мимо которых они проходят, больше и лучше, чем у него.
– Не так давно это была фермерская земля, – объясняет он. – Потом ее поделили на участки и распродали. Наш дом был коттеджем фермерского работника, поэтому он так скверно построен. Все протекает: крыша, стены. Я провожу все свободное время, делая ремонт. Я как тот мальчик, который заткнул пальцем плотину.
– Да, начинаю понимать, чем тебя привлекает Мервевилль. В Мервевилле хотя бы не идет дождь. Но почему бы не купить дом получше здесь, в Капской провинции? Напиши книгу. Напиши бестселлер. Заработай кучу денег.
Это всего лишь шутка, но он воспринимает ее всерьез.
– Я бы не сумел написать бестселлер, – отвечает он. – Я недостаточно знаю о людях и их фантазиях. В любом случае я не создан для такой судьбы.
– Какой судьбы?
– Судьбы богатого и успешного писателя.
– Тогда для какой судьбы ты создан?
– Именно для моей нынешней. Для жизни со стареющим отцом в доме с протекающей крышей в пригороде для белых.
– Это же просто глупый, slap разговор. Сейчас в тебе говорит Кутзее. Ты мог бы хоть завтра изменить судьбу, если бы поставил такую цель.
Местные собаки негостеприимно относятся к незнакомцам, которые бродят ночью по улицам и спорят. Они поднимают лай, и лай становится все громче.
– Если бы ты только слышал себя, Джон, – продолжает она. – Ты несешь такой вздор! Если ты собой не займешься, то превратишься в старого брюзгу, который только и хочет, чтобы его оставили в покое. Давай вернемся. Мне рано вставать.
Она плохо спит на неудобном жестком матраце. Едва рассвело, она уже на ногах, готовит кофе и тосты для всех троих. К семи часам они уже в пути, едут в больницу Гроте Схур, втиснувшись все вместе в кабину «Датсуна».
Она оставляет Джека с сыном в приемной, но потом не может найти свою мать. Ночью у матери был приступ, сообщают ей на сестринском посту, и ей снова проводят интенсивную терапию. Ей, Марго, надо вернуться в приемную, где с ней поговорит врач.
Она возвращается к Джеку и Джону. Приемная уже переполнена. Какая-то женщина развалилась в кресле напротив. Голова у нее замотана шерстяным пуловером в запекшейся крови, прикрывающим один глаз. На ней очень короткая юбка и резиновые босоножки, от нее пахнет несвежим бельем и сладким вином, она тихонько стонет.
Марго прилагает усилия, чтобы не смотреть в ту сторону, но женщине не терпится затеять ссору.
– Warna loer jy? – зло спрашивает она: чего вылупилась? – Jou moer!
Она опускает глаза, замыкается в молчании.
Матери, если та доживет, в следующем месяце исполнится шестьдесят восемь. Шестьдесят восемь лет безупречной жизни, безупречной и прожитой в согласии с собой. Хорошая женщина: хорошая мать, хорошая жена, беспокойная хлопотунья. Женщина того типа, который мужчинам легко любить, потому что они так явно нуждаются в защите. А теперь ее швырнули в это адское место! Jou moer! – кругом сквернословят. Нужно как можно скорее забрать мать отсюда и поместить в частную лечебницу, чего бы это ни стоило.
«Моя птичка, – вот как называл ее отец. – Му tortelduifie, моя голубушка». Птичка, которая предпочитает не покидать свою клетку. Когда она, Марго, выросла, то почувствовала себя рядом с матерью большой и неуклюжей. «Кто же теперь будет меня любить? – спрашивала она себя. – Кто назовет меня своей голубушкой?»
Кто-то прикасается к ее плечу.
– Миссис Джонкер? – Свеженькая молодая медсестра. – Ваша мать проснулась, она вас спрашивает.
– Идемте, – говорит она. Джек и Джон тянутся следом.
Мать в сознании, она спокойна, так спокойна, что кажется немного отстраненной. На ней снова кислородная маска, в нос вставлена трубка. Глаза утратили свой цвет, превратились в плоские серые камешки.
– Марджи? – шепчет она.
Она целует мать в лоб.
– Я здесь, ма, – говорит она.
Входит врач – тот же, что и вчера, под глазами темные круги. На его халате бейджик с надписью «Киристани». Он был на дежурстве вчера днем, и сегодня утром все еще дежурит.
У ее матери был сердечный приступ, говорит доктор Киристани, но сейчас состояние стабильное. Она очень слаба. Сердце поддерживают электростимулятором.
– Мне бы хотелось перевести мою мать в частную лечебницу, – говорит она ему, – куда-нибудь, где спокойнее, чем здесь.
Он качает головой. Невозможно, говорит он. Он не даст своего согласия. Может быть, через несколько дней, если она оправится.
Она отходит от кровати. Джек склоняется над сестрой, шепча слова, которых та не слышит. Глаза матери открыты, губы шевелятся, она, кажется, отвечает. Два старика, два младенца, родившиеся в давние времена, они не вписываются в шумное недружелюбное место, которым стала вся эта страна.
– Джон? – говорит она. – Хочешь поговорить с ма?
Он качает головой.
– Она меня не узнает, – говорит он.
(Молчание.)
И?
Это конец.
Конец? Но почему здесь?
Мне кажется это подходящим концом. «Она меня не узнает» – хорошая строчка.
(Молчание.)
Итак, каков ваш вердикт?
Мой вердикт? Я по-прежнему не понимаю: если это книга о Джоне, почему вы так много пишете обо мне? Кому интересно читать обо мне – о нас с Лукасом, о моей матери, о Кэрол и Клаусе?
Вы были частью жизни вашего кузена. Он был частью вашей. Это же очевидно. Я спрашиваю вот о чем: можно оставить все как есть?
Нет, только не так, как есть. Я хочу прочесть все это еще раз, как вы и обещали.
Интервью взяты в Сомерсет-Уэст, Южная Африка, в декабре 2007 года и в июне 2008 года.
Адриана
Сеньора Нассименто, вы бразилианка по происхождению, но провели несколько лет в Южной Африке. Как это произошло?
Мы приехали в Южную Африку из Анголы, мы с мужем и две наши дочери. В Анголе мой муж работал в газете, а я – в Национальном балете. Но в 1973 году правительство объявило о чрезвычайной ситуации и закрыло газету. Его хотели призвать в армию – призывали всех мужчин моложе сорока пяти лет, даже тех, кто не был гражданином этой страны. Мы не могли вернуться в Бразилию, это было еще слишком опасно, и не могли оставаться в Анголе, и мы уехали – сели на судно, направлявшееся в Южную Африку. Мы были не первыми, кто это сделал, и не последними.